Софийские рассказы — страница 6 из 65

— Помолчал бы ты там, если не понимаешь… Вы сожгли листовку?

— Сожгли.

— Правда, ее и не требовалось сжигать, ведь найдена она была на улице обгоревшей, не так ли? Грех наш не так уж велик… Ведь она полусгоревшая была, верно?

— Да, папа.

— А в следующий раз — чтоб не шатался по улицам… и не собирал листовок… А если взял ее, то зачем сжег?.. Ты или подобрал ее с земли, чтобы прочесть, или взял, чтобы сжечь…. Одно из двух.

— Но это не я ее сжег… Это они бросили ее в печку.

— Все равно… Листовки разбрасываются не для того, чтобы их сжигали, а чтобы люди их читали… Вот я, например, продаю газеты в будке, чтобы народ их читал и просвещался, то же самое и листовки… Только одно из них зовется желтой прессой, а другое — листовками!

— Почему желтая, папа?

— Потому что не красная… Вот почему!

Глиняная миска Панайотова была полна доверху. Он накрошил в нее кусочки хлеба, как это делал всегда, запихнул салфетку за воротник, чтобы не упала в суп, и начал хлебать. Начали есть и мы, размышляя над тем, что он нам наговорил.

После ужина Панайотов отозвал меня в сторону, чтобы не слышали другие, и по секрету шепнул:

— Скажи ей, чтобы получше прятала ротатор, а то еще выбросит раньше времени!.. Это первое. Второе: когда сжигаете нелегальные материалы, смотрите, чтобы ничего не оставалось… Что это за следы сажи в прихожей?..

— Ничего не понимаю, — начал я крутить. — О каком ротаторе идет речь, о какой саже и материалах?

— Ну, давай-давай! — Он оттянул свое веко: — Посмотри-ка, есть ли здесь пароход на Витошу?.. Бай Панайотова не проведешь!.. Он стреляный воробей… Его не обманешь… Ну а сейчас — спокойной ночи!.. И помни — Хайле Селассие и Муссолини… За Абиссинией очередь Албании! — Он протянул свои короткие пальчики, по-мужски пожал мне руку и подмигнул: — Война пока откладывается… Мы так решили… Спи спокойно! — Потом повернулся и неуклюже двинулся к своей комнате, где находились, как он выражался, его «царские покои». Оставшись вдовцом (жена его умерла от туберкулеза), бай Панайотов жил одиноким с двумя своими детьми в этой маленькой квартире, которую снимал на пятом этаже. Старость еще не пришла к нему, но усталость давно навалилась, особенно она чувствовалась, когда он поднимался по высоким цементным ступеням на пятый этаж. Сейчас ему полагалось лечь и отдохнуть в «царских покоях». Мы на цыпочках вышли в прихожую, чтобы не беспокоить его.

Я медленно спускался с пятого этажа, думал о нем, о его детях, рано потерявших мать: сыне-гимназисте и дочери, которую уже пора было выдать замуж… Спускался и думал о двух его племянницах-курсистках, о неизвестном студенте-медике, который в неурочное время поднимался на пятый этаж, чтобы позаниматься, подготовиться к экзаменам… И о ротаторе, и о полусгоревшей листовке, которая жгла нам руки и не давала погаснуть последним искоркам нашей надежды…

Война откладывается… В сущности, война именно сейчас и начиналась: и для меня, и для Панайотова, и для мечтателя Арманда Баруха, который полировал гипсовые отливки и писал рассказы о несбывшейся мечте одной девочки в новогодний вечер и о многом другом…

Я шел, и желтый туман обволакивал меня своей холодной темнотой, нес меня к моей холодной мансарде. Там не было ни угля, ни печурки, чтобы разжечь ее хотя бы бумагой и согреть замерзшие пальцы… Пусто и очень холодно было у меня. Только радость от встреч с хорошими людьми давала мне силы дождаться завтрашнего дня, чтобы я мог пойти на Пиротскую улицу и сказать:

— Готов выполнить новое задание!


Но нового задания я не получил: еще летом меня арестовали — схватили перед дверью моей квартиры, как испуганную курицу, и запихнули в клетку. Стоял август. Созревали арбузы и виноград. Молотили пшеницу. Спустя некоторое время я описал этот необыкновенный случай в книге «Как я искал свое будущее» и назвал его «Арест студента». С некоторой рисовкой я рассказал и об обыске, и об ответах, которые давал жандармам, и о том, как гордо прошествовал по Львиному мосту до самой жандармерии. Я постарался в рассказе развить мысли о мученичестве, о презрении к смерти и о жизни с позиции двадцатилетнего юноши.

Меня, худого, как сверчок, простоволосого и нетерпеливого, в красной рубашке (символ революции), в хлопчатобумажных брюках, уже протертых сзади и на коленях, обутого в легкие «римские сандалии», везли на небольшом полицейском грузовике по длинной и бесконечной улице Царя Симеона в софийскую Центральную тюрьму.

Не знаю, как чувствовали себя когда-то арестанты, двигавшиеся по улице Царя Симеона к тюрьме, но я был необыкновенно счастлив оттого, что мои муки в полиции уже закончились и что сейчас меня везли в тюрьму, на «курорт» — как шутили мои товарищи по несчастью. Не все было гладко, конечно. По моему лицу проносились тени страха перед неизвестностью, но я делал все, чтобы не выдать себя перед врагом. Жандарм с винтовкой сел возле меня на лавке в грузовике и посоветовал доброжелательно:

— Смотри на улицу, потому что больше не увидишь ее. Это самая длинная улица в Софии. Кто едет по ней, тот уже не возвращается.

— Посмотрим, — ответил я, — кто возвращается и кто не возвращается!

— Много ты знаешь, — сказал он мне. — У тебя есть родители?

— У каждого человека есть родители.

— Мать, отец?

— Естественно.

Слово «естественно» озадачило его, и он спросил неуверенно:

— Они живы?

Я помолчал, но потом, чтобы удовлетворить его любопытство, ответил:

— Мать жива, отец убит в империалистическую.

Он оперся на винтовку и задумался на какое-то время, а потом уточнил:

— Значит, сирота?

Наш грузовик повернул, и мы выехали на Альдомировскую улицу. Она вела прямо к тюремным воротам.

Мой доброжелатель поправил свою одежду, ощупал пуговицы на куртке, чтобы удостовериться, что они на месте, незаметно высморкался в угол грузовика и сказал мне достаточно строго:

— Поправь рубаху, прибыли уже!

— Нечего мне поправлять, — ответил я, — у меня все в порядке.

Сжимая в руке винтовку, он проверил, застегнуты ли наручники на моих запястьях. Усатая физиономия жандарма стала непроницаемой и слилась по цвету с его синей формой.

Перед нами возникла тюремная стена. За ней торчал какой-то черный купол, но вскоре он исчез у меня из поля зрения. Я оказался перед высокой железной дверью. «Долгожданный час, — подумал я, — наступил». Меня бросило в дрожь.

Жандарм нажал на большую белую кнопку. В глубине, за дверью, послышался продолжительный хрипящий звук, после чего дверь открылась автоматически. Мы медленно вошли в коридор. Перед нами возникла новая преграда из толстых железных прутьев, за которой мелькали коротко остриженные заключенные в полосатых коричневых одеждах. Слышался стук деревянных подошв по цементному полу. Из коридора запахло едой. Я слегка дрожал, потому что был только в тонкой рубашке и сандалиях. Мой сопровождающий подтолкнул меня прикладом винтовки, чтобы я шел побыстрее и смотрел вперед. Я не отрывал испуганного взгляда от решетки.

Мы вошли в маленькую теплую комнату. Из бокового окошка показалась голова стражника.

— Подследственный, что ли?

— Подследственный.

— Введи его для обыска.

— Его уже обыскивали в жандармерии.

— Ваш обыск — это ваш, а наш — это наш!

Меня ввели в просторную пустую комнату с портретом царя на стене. Двое в штатском бросились меня обыскивать. Они ощупали меня, а потом приказали снять рубашку и брюки. Осмотрели даже лопнувшие подметки сандалий. Взяли отпечатки пальцев и толкнули в парикмахерскую. Подстригли меня очень быстро под нулевку, и я стал походить на ощипанного петуха, которого должны бросить в кастрюлю. Единственное, что осталось от меня, — это испуганные, глубоко ввалившиеся глаза. Все это отражалось в большом зеркале, стоявшем перед дверью, возле которой находилось окошко.

— Вещи есть? — спросил стражник из окошка.

— Да, — ответил мой сопровождающий, — один деревянный сундучок.

— Осмотрели его?

— Так точно.

— Что-нибудь компрометирующее есть?

— Совсем нет ничего… Только одни очки.

— Для чтения?

— Так точно.

— Отдайте их ему. Еще что?

— Больше ничего!

— Давай!.. Следующий… Есть следующий?

Нет, в тот день я был последним.

Окошко закрылось, и наступила тишина. Мой сопровождающий встревоженно постучал:

— Господин старшой, а расписку?

— Какую расписку? — сердито крикнул тот и снова открыл окошко.

— Расписку за сданное лицо.

— Получишь ее в канцелярии.

— Значит, я сдал его.

— Сдал ты его, сдал.

— Покорно благодарю.

Меня приняли двое в черной форме тюремщиков. Позже я узнал, что это были доверенные люди тюремной управы, которых называли «ченгета». Именно они сопровождали меня, когда я шел по холодным коридорам к «Сапожной» (это было здание, в котором содержались заключенные. Я описал его в вышеупомянутой книге «Как я искал свое будущее»). Сейчас важнее рассказать о самочувствии политического заключенного. Оно было отличным! Я бодро шел к эшафоту, как мы любили говорить в те годы. «Римские сандалии» шлепали по цементному полу почти беззвучно. Стучали только деревянные подошвы моих сопровождающих, нарушая зловещую тишину коридора. Где-то вдали менялся караул. Пахло похлебкой — это раздавали еду заключенным.

— У тебя есть сигареты?

— Нет. Я не курю.

— А что у тебя есть?

— Ничего.

— А в сундучке?

— Бумага… Если ее не конфисковали.

— Бумагу мы здесь не едим… А тебе зачем бумага?

— Я писатель.

— Писатель?

— Да.

— Был здесь один такой… Повесили его.

Я замолчал. Знал, что он врет мне, поэтому не стал ничего говорить. В это время мы вошли во двор «Сапожной». Тут они должны были меня оставить. Это был длинный одноэтажный дом с двумя большими помещениями, разделенными полутемным цементным коридором.

Откровенно говоря, «Сапожная» меня разочаровала. Я ожидал увидеть камеры и решетки, ключи и железные засовы, как и должно быть в тюрьме, но это оказались два побеленных известью помещения, забитых людьми. Как только о