Софья Алексеевна — страница 9 из 89

— Тут и гадать нечего — икра зернистая да вязига под хреном.

— Этим разом прибавь икры белорыбицы — красной. Оно государь иной раз в охотку и поест. А из прикрошек да присолов что? Копченую рыбку подадите, а из свежих?

— Что прикажешь, государыня. Есть щука, стерлядь, лещ, язь, линь, шелешпер, сиг.

— Все и подавай. Поди, места на столе хватит.

— А горячее какое подавать: щи аль ухи?

— Щей не надобно. Вот уху давай язевую, подлещиковую, стерляжью да венгерскую. И чтоб к каждой свои пироги не перепутали. На Вознесенье, страх сказать, под озимую черную уху пироги с молоками поставили! Государь как тогда разгневался.

— Виноваты, государыня, кругом виноваты — не досмотрели.

— То-то и оно, за вами глаз да глаз нужен. И чтоб оладьев, пышек, кулебяк да караваев вдосталь было. Росольное с рыбой отварной подавать станете, сырников и блинов не забудьте. Государь, сам знаешь, с папошником да басманом[30] простым кушанья эти не любит.

— На сладкую перемену, государыня, что прикажешь?

— Известно, кисель клюковной. Чернослив непременно. Звар клюковной. Про пирожки копытца не забудьте. Государю полосу арбузную поставь да киселек клюковной с медом. Не забыть бы чего, Господи! Оно верно, государь слова не скажет, а нахмурится, долго помнить будет.


3 декабря (1653), на память преподобного Саввы Сторожевского Звенигородского, патриарх Никон ходил на Пушечный двор смотреть колокольного дела для своего нового кремлевского дома и притом роздал нищим 5 рублей.


27 декабря (1653), на память апостола первомученика и архидиакона Стефана, в Москву приехал грузинский царевич. На торжественный въезд грузинского посольства смотрел с Неглинских ворот Китай-города патриарх Никон.


Прав, прав собинной друг — за порядком следить должно. Своевольничать чуть что начинают. Доброте царской цены не знают. Нешто царское дело ряд давать, кому как в Кремль въезжать, так вот поди ж ты, приходится. Известно, у кого только в Кремле дела нет. С ранья все на Соборную да Ивановскую площади тянутся. Тут тебе и бояре, и окольничие, и стольники, и стряпчие. Хоть и верхами приезжать положено, а все равно без слуг не приедешь — кому лошадь отдавать? Со слуг да дворовых спрос невелик. Тут и подерутся, и на кулачки сойдутся, и песни горланить учнут, а прохожих под ноги подбивать примутся, задирать да толкать. Какой на них угомон — чуть что, боярин за них, как за самого себя, вступится, вроде честь свою беречь. Стрелецкий караул коли и вмешается, не всегда толку добьется — супротив толпы не попрешь.

С боярами потолковал — такой порядок положил, чтобы пешими в Кремль входить. Из подьячих только старым да заслуженным, не более трех человек от каждого приказа, конным в ворота въезжать да тут же и спешиваться. Кто через Спасские ворота, тому у Крутицкого подворья, через Никольские — у Духовниковой палаты, близ Чудова монастыря, через Троицкие и Боровицкие — у самых дорог.

Святейший похвалил, да и то сказал: строгости еще мало. Круче, мол, за них браться надо. Народ в ежовых рукавицах держать — одна польза для государства. Иной раз глазам не веришь: без милостыни недели не пройдет, а прошения принимать перестал. Мороки, говорит, много. Все больше о книгах радеет. Подумать только, смута какая от них пошла.

Снова Собор собрал, снова согласием иерархов заручился, а смута ширится. Кто только не винит святейшего за самовластье. Что архиереи — бояре, и те досадуют. Всяким уговорам противятся. Может быть, собинному другу титул дать — великим государем величать велеть? Все равно положил, коль в поход идти, надзор за Москвой да семейством царским ему одному передать.


5 февраля (1654), в день празднования иконы Божией Матери, именуемой «Взыскание погибших», родился царевич Алексей Алексеевич.


— Услышал Господь молитвы твои да наши, государыня-сестица, услышал! Сыночка тебе послал, и имечко-то ему по Божьему благословению какое вышло — в честь покровителя Москвы святителя Алексея. Вот и успокоишься ты с Митенькой покойным. Мыслимое ли дело, сколько лет слезы лить!

— Аннушка, родимая, сама своему счастью не верю! Государь не то что с Марфушкой, — тотчас пришел. Светлый такой, радошный. Что хочешь, говорит, царица, проси — за великий твой дар все исполню, ничего супруге своей не пожалею.

— Попросила что, Марьюшка?

— Ой, что ты, сестрица, что ты! Как можно!

— Чего ж от счастья-то своего отказываться? Государю, поди, в радость родильницу одарить.

— Вот я и сказала: ничего, говорю, великий государь, мне, кроме милости да любови твоей не нужно, и еще, чтобы дочек любил, кровиночек своих.

— А государь что в ответ?

— Улыбнулся, Аннушка, будто солнышко взошло. Я, говорит, царица, всех вас люблю, а только ты мне как нельзя лучше угодила, что в канун похода сыночка принесла, наследника нашей державы Российской. У меня сердце от страху зашлось, да сама молчу, про себя слезы глотаю.


11 марта (1654), на память святителя Софрония, патриарха Иерусалимского, и Евфимия, епископа Новгородского, царь Алексей Михайлович отправился из Москвы в поход на польского короля, через Троице-Сергиеву лавру, Саввино-Сторожевский монастырь и далее к Смоленску.


— Владыко, царевна Татьяна Михайловна прислала узнать, не соблаговолишь ли принять?

— Сегодня часу нету. Разве что завтра после ранней обедни.

— Вроде как дело у царевны спешное.

— С ее спехом и обождать можно. Пожалуй, лучше так посланцу скажи: когда владыка освободится завтра, тогда и гонца пришлет. Пусть ждет.

— А тележному мастеру что прикажешь?

— Пришел, значит?

— Карету привез, показать хотел, может, в чем не потрафил. Тогда-де исправить можно. У заднего крыльца поставил.

— Вот и ладно. Тотчас и спущусь. Келейника позвать вели, чтобы все досмотрел. Одно дело на вид, другое — как в деле окажется. За ремнями подвесными бы приглядел.


24 июля (1654), на память мучеников благоверных князей Бориса и Глеба, во святом крещении Романа и Давида, в Москве получено известие о взятии русскими войсками под командованием Семена Лукьяновича Стрешнева литовских городов Дисна и Друя.


— Благослови, владыко!

— Господь с тобой, государыня-царевна. Всегда тебя, Татьяна Михайловна, видеть рад.

— За милость спасибо, а я к тебе, владыко, с просьбою. Не дашь ли благословения парсуну твою списать.

— Потрафишь, значит? Это хорошо.

— Живописец говорит, потрафлю. А коли нет, себе, с твоего разрешения, оставлю — в палате повешу. Ведь кабы не ты, владыко, никогда бы государь-братец дозволения мне своего не дал живописью заниматься. Где там! Баб-то и в Москве немало икон пишет, царевне же будто и невместно.

— Глупость одна! На то человеку дар Божий и дается, чтобы втуне не оставался. Великий то грех. Господь на всех дает, хоть и в одном сосуде. Делиться с другими непременно надо. Не для себя одного человек живет, но для других. А тебе-то, Татьяна Михайловна, щедрой рукой талантов отпущено.

— Да что, владыко, в тереме-то сделать можно. Иной раз книг добрых почитаешь, иной живописью займешься. А так ведь и словом перемолвиться не с кем.

— А что царевна Ирина Михайловна нешто тебе не собеседница? Ее учености не то что девице, мужчине позавидовать можно. Вон библиотеку какую собрала!

— Молчальница она у нас, сам, владыко, знаешь. День разговорится, неделю словечка не обронит. Зайдешь ненароком — пестрядинной завесой портрет королевичев прикрывает. Помнит его. Без малого десять лет с тех пор прошло, а помнит. Поглядишь на нее, голубушку, сердце заходится.

— И опять грех — грех уныния и скорби. Поговорить с ней при случае надо. Образумить.

— Верно, все верно, владыко, да женскому сердцу не прикажешь. Глупое оно да пугливое. Ты уж не тревожь, батюшка, сестрицу, а то ведь за слова мои неуместные обижаться на меня станет, откуда ты стал о тоске ее известен, сразу догадается.


20 августа (1654), на память пророка Самуила, в Москву пришло известие о взятии литовского города Озерище.


В теремах переполох. Девки, как тени, по переходам шмыгают. Мамки головами качают. Ладаном росным потянуло — будто невзначай палаты окуривать стали. На дворе жара. Август на исходе, а солнце палит — листья на деревьях чернеют. Воды в Москве-реке — из теремов видать — поубавилось. Спала от жары вода. Не то что у Крымского брода, того гляди, у Каменного моста вброд переходить можно. Звон погребальный день ото дня гуще над городом нависает. Мрут люди. Двора нет, чтоб покойников не несли. Царица молебен за молебном о здравии служить приказывает. Слава те, Господи, святейший приехал.

— Собираться надо, государыня. В Москве оставаться негоже. Как ни берегись, беда везде подкараулит.

— Куда собираться-то, владыко?

— Я так рассудил, в Вязьму. Вещей да рухляди много брать не вели, чтоб с отъездом не замешкаться.

— Далеко ли то будет, святейший?

— Верст полтораста, не боле. Дня за четыре как раз поспеем. Из Москвы бы скорее выехать. Мои-то уж все наготове.

— И ты с нами поедешь, владыко?

— Не иначе.

— А потом ворочаться будешь?

— Ворочаться? Пошто? Пока поветрие моровое не утихнет, и мне в первопрестольной ни к чему быть.

— Ни к чему, ни к чему, святейший. Вот только…

— Что ты, царица?

— Москвичи-то как же? Ни государя, ни патриарха. В час смертный каково им будет?

— На все воля Господня. Кому судьба, выживут, кому судьба — преставятся.

— Так ведь и мы…

— Нам о державе печься надобно. Судьба судьбой, а государство государством. Тут счет особый. Некогда разговоры разговаривать, царица, да и к государю поближе будешь.

— Как поближе?

— Так поближе: Вязьма на полпути от Москвы до Смоленска, куда государь в поход пошел.

— Только бы Марфинькины именины на дорогу не пришлись, новогодие бы нам в пути не встречать. Незадача-то какая! П