Не ласкающе романтичный, а длящийся бесконечно, создающий мелкие неудобства дождь казался и привычным, и понятным. Он воспринимался, словно старый, слегка подвыпивший приятель, который, конечно, немного раздражает, но сам его приход ощущается как признак стабильно текущей, утекающей жизни.
Отец Тимофей постоял немного под дождем, послушал таинственные небесные звуки, умылся свежей, природной водой и направился на кухню пить чай.
Тут как раз отец Константин вернулся из школы. Он пригладил успевшие слегка намокнуть волосы, налил себе чаю и без предисловия спросил:
– Зачем вы их отпустили? Это же бандиты. Они еще неизвестно чего понатворить могут.
Тимофей поднял голову и посмотрел прямо в глаза Константину. До чего же не любил священник этот острый, пронизывающий взгляд настоятеля! Ему казалось, будто он весь расплавляется под этим взглядом, перестает существовать, исчезает…
– У нас в лагере сидел человек, – произнес Тимофей так тихо, что Константину пришлось напрячься, чтобы его услышать. – За убийство. Жизнь у человека отнял, что может быть страшнее? Жена ему изменила, он ее застал, видишь ли, не совладал с собой… – Тимофей вздохнул, словно вспомнив что-то неприятное, и тут же продолжил: – Он был врач. Степан его звали. Степан Милютин. Так вот этот Милютин многим заключенным помог. Куда как многим… А некоторых и вовсе от смерти спас. Убийца. А людей спас. Вот оно что. Ибо сказано: «Если же не прощаете, то и Отец ваш Небесный не простит вам согрешений ваших». Прощать мы не умеем, вот оно как все. Обвинять, наказывать – это нас научили, а вот прощать… – замолчал и вдруг спросил резко и неожиданно: – Вот ты, к примеру, когда в последний раз плакал над чужими грехами?
Отец Константин вопроса не ожидал – голову опустил.
Настоятель подождал немного, произнес со вздохом:
– Наказывать легко – жалеть трудно. Гордыня духовная всех нас заела, вот ведь оно что… Каждому мерещится, будто только он один до Божьего уха доползти может и самое главное Ему прошептать. Нам бы людей с Господом соединять, жалеть их, тропинку им указывать, а мы все судим: достойны ли они нашу веру с нами делить. – Он вдруг с силой ударил кулаком по столу. – Да кто мы такие, чтобы людей судить? Кто? Сами мы из грехов сотканы… Всю жизнь молить– не отмолишь… Я вот тоже… Человека… Ударил… Унизил… Человека…
Старик замолчал. Смотрел на струи дождя, облизывающие оконное стекло. В себя глядел.
Константину хотелось возразить старику. Чувствовал, что возражение есть, однако слова не находились.
То, о чем говорил настоятель, было новым для отца Константина. Новым, однако – лишним. Священник хорошо знал и суть своего служения и смысл… Да что там знал! Эти знания составляли основу его жизни, фундамент, и он совершенно не хотел вносить в них хоть какие-то изменения.
Но слова отца Тимофея почему-то трогали и задевали. Царапали не столько мозг, сколько душу, хотелось разобраться… Да нет! Не разобраться – переубедить: спорить, доказывать, бороться за свою стержневую правду, то есть делать именно то, что отец Константин умел и любил.
Что-то останавливало…
Снова настоятель посмотрел на Константина своим сверлящим взглядом. И молодой священник почувствовал в самой глубине, там, где сердце, какой-то детский, вечный, необъяснимый страх неотвратимого наказания. Не Божьего – с ним он жил всегда, а вполне себе человеческого, конкретного.
За что наказания? За какие грехи? Не было у этого страха ни причины, ни объяснения. А он родился.
Отец Тимофей поднялся и подошел к окну.
Небо хмурилось само на себя, нависало, печальное, словно размышляя: раздавить эту землю или оставить пока? Дождь не уставал спускаться: нескончаемые тонкие нити струились с неба на землю и чудилось, что они вот-вот притянут небо к земле и объединятся земля и небо. Однако, достигнув тверди, нити трусливо превращались в беспомощную воду. Они еще пытались важно пузыриться на поверхности, но лопались, бессмысленные, ненужные, некрасивые.
Тимофей открыл окно. Шум дождя и свежесть заоконной жизни робко вошли на кухню, словно не веря, что их сюда пустили.
– Полицию вызвал – надеялся, что они и Ариадну заберут? Гордыню свою тешил: мол, мне-то хорошо будет, а как ей – на то Божья воля?
Тимофей говорил спокойно, без раздражения, просто констатировал очевидное.
Константин не ответил. Не хотел разговаривать про Ариадну – боялся разговора.
– Бес похотливый поселился, извести не можешь? – Тимофей спросил не строго, а обыденно, как будто про естественную человеческую беду спрашивал.
И снова промолчал Константин, понимая: есть такие вопросы, которые не для ответов задаются, но для констатации факта жизни.
А дождик все шептал свои небесные тайны, воздух стал нов и свеж, и от этого хотелось, чтобы в душе поселились спокойствие, нега и тишина.
– Разве не для тебя сказано, – продолжил Тимофей спокойно. – «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем»? – Настоятель говорил так, как рассказывают детям сказки – тихо, спокойно, даже ласково. – «Если правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».
О, сколько раз повторял эти слова Константин! Сколько раз плакал над ними, понимая, сколь близка геенна огненная, но не умел, обессиленный, остановить свой путь к греху. Сколько раз мучился вопросом: что же нужно сделать, чтобы изгнать беса похотливого? И отыскивал множество ответов, а значит, не находил ни одного. И снова повторял, молился и плакал, и искал выхода, понимая, что ищет света во тьме, где нет света; но как его зажечь, не разумея.
Он хотел, чтобы исчезла Ариадна, испарилась? Да, конечно, ведь это выход. Если бы вся история раскрылась, ее могли бы посадить в тюрьму? Да, могли. И что? Не по навету же, а за грехи. Правильно, то есть по праву. Ибо сказано: «Если мир вас ненавидит, знайте, что Меня прежде вас возненавидел…»
– Да, – прошептал отец Константин. – Да… Я хотел, чтобы она исчезла. Да… Не справляюсь. Не справляюсь я! – вдруг закричал он. – Не справляюсь! Бессилен я получаюсь! Бессилен!
Константин ударил руками по столу: задребезжали чашки, солонка упала на пол и покатилась, нелепо подпрыгивая.
– Ее, значит, в тюрьму, а самому молитвой спасаться? Так, что ли? – не повышая голоса и даже не поднимая головы, спросил Тимофей.
И снова подумал Константин, что не ко всем вопросам пристегиваются ответы.
– «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя», – повторил отец Тимофей, подошел к газовой плите и зажег газ.
Константин понял, что будет, но не испугался. Наоборот, страх куда-то исчез, подчинившись неизбежному.
Непонятная, но мощная, несопротивляемая сила словно прилепила его к отцу Тимофею, сделала абсолютно подчиненным, лишила и желаний и воли, но одновременно подарила облегчение человека, который подчинился силе волны, понимая: куда понесет его, туда и надо.
Отец Тимофей молча подошел к священнику, подвел к плите и сунул правую руку Константина в горящее пламя.
Удивленное пламя начало облизывать человеческую руку.
– Молись и кайся, – тихо сказал отец Тимофей. – Можешь про себя – Господь услышит.
Сначала почему-то боль не ощущалась. Она подбиралась медленно, словно растягивая удовольствие.
Дождь за окном прекратился. Казалось, и дождь, и земля, и небо, и все, что было за окном, внимательно наблюдает, как пожилой священник крепко держит чужую руку, не отпускает и как начинает дрожать рука человека, облизываемая радостным, жадным огнем.
Тишина воцарилась на кухне. Лишь беззвучно шевелились, читая молитвы, губы обоих священников.
Наконец боль стала нестерпимой и Константин закричал. Крик из него исторгся страшный, звериный, словно не он кричал, а какое-то другое, рвущееся из него, покидающее его существо.
На крик прибежала Ариадна.
Увидев страшную картину, она молча выключила газ, достала масло и, по-прежнему ни слова не говоря, начала мазать обожженную руку Константина.
Старик перекрестил Константина, поцеловал его трижды и ушел к себе.
Ариадна мазала аккуратно, ласково, стараясь не смотреть в глаза мужчине, иногда просто гладила раненую руку, дула на нее нежно…
А Константин не чувствовал ничего: ни боли, ни нежности Ариадны. Он смотрел на нее, как на простую прихожанку, не испытывая никаких чувств, не до конца, но радостно осознавая: чувства эти были сожжены в огне газовой горелки навсегда.
В небе появилось солнце, словно желая посмотреть: чем это так все заинтересовались, но, не увидев ничего интересного, снова спряталось в хмуром, тяжелом небе.
Всю ночь провел Константин за молитвой.
Лег незадолго до утренней службы, когда солнце все более уверенно пробивалось сквозь утренний морок. Но сон никак не хотел побеждать явь, забвение не приходило, а все являлись мысли, загружали голову целиком, не оставляя сну шанса завладеть сознанием.
Константин думал не об Ариадне… Она казалась каким-то призраком, наваждением, которое не просто исчезло, но осталось навсегда в другой, давешней, давно прошедшей, будто не его жизни…
В душе священника возникла требующая немедленного утоления жажда деятельности. Словно что-то тяжелое упало с души, и она воспрянула, воспарила и попросила дела.
Рука не столько болела, сколько ныла. Это новое ощущение было, конечно, неприятно, но оно вовсе не мешало Константину чувствовать себя помолодевшим и деятельным. Даже признаки ушедшей болезни, которые постоянно ощущались и в теле его, и в душе, вроде бы отступили, как казалось, окончательно.
И вот сразу после утренней службы отец Константин поехал в мэрию – просить… Нет, требовать выделить деньги на колокольню.