Солдатский подвиг — страница 9 из 28

Мальчик явно волновался за судьбу матери.

— Есть… всё понял, — сказал капитан, вынимая часы. — Сейчас шестнадцать тридцать. Мы пройдёмся с тобой на наблюдательный пункт и ещё раз сверим всё. Когда стемнеет, тебя проводят. Ясно?

На наблюдательном пункте, вынесенном вплотную к пехотным позициям на рубеже, капитан сел к дальномеру. Он увидел холмистую крымскую степь, покрытую голубыми полосами снега, нанесённого ветрами в балки. Розовый свет заката умирал над полями. На горизонте темнели узкой полоской сады далёкого совхоза.

Капитан долго разглядывал массивы этих садов и белые крапинки зданий между ними. Потом он подозвал мальчика:

— Ну-ка, взгляни! Может, маму увидишь.

Улыбаясь шутке капитана, мальчик взглянул в окуляр. Капитан медленно поворачивал штурвальчик горизонтальной наводки, показывая гостю панораму родных мест. Внезапно Коля отстранился от окуляра и мальчишески радостно затеребил капитана за рукав:

— Скворечня! Моя скворечня, товарищ капитан! Честное пионерское!

Удивлённый, капитан нагнулся к окуляру. В поле зрения, высясь над сеткой оголённых тополевых верхушек, над зелёной в пятнах ржавчины крышей, темнел на высоком шесте крошечный квадратик. Капитан видел его совсем отчётливо на бледно-сизом небе. И это натолкнуло его на неожиданную мысль. Он взял Колю под локоть, отвёл его в сторону и тихо заговорил с мальчиком под недоуменными взглядами краснофлотцев-дальномерщиков.

— Понял? — спросил капитан.

И мальчик, весь просияв, кивнул головой.

Небо потемнело. С моря потянуло ледяной колкостью зимнего ветра. По ходу сообщения капитан провёл Колю на рубеж. Он вызвал командира роты, рассказал ему вкратце дело и приказал вывести мальчика скрытно за рубеж… Два краснофлотца канули с мальчиком в темноту.

И капитан смотрел вслед, пока не перестали белеть новые валенки, принесённые мальчику в командный каземат начхозом батареи. Капитан ждал с тревогой — не грянут ли в этой тьме внезапные выстрелы. Но всё было тихо, и капитан ушёл к себе на батарею.

Ночью ему не спалось. Он без конца пил чай и читал. Перед рассветом он был уже на наблюдательном пункте. И как только на востоке посветлело и можно было различить на этой светлеющей полосе крошечный квадратик, он подал команду. Первый пристрелочный залп башни расколол тишину зимнего утра. Гром медленно покатился над полями. И капитан увидел, как тёмный квадратик на шесте качнулся дважды и, после паузы, в третий раз.

— Перелёт… вправо, — перевёл для себя капитан и скомандовал второй залп.

На этот раз скворечня не шевельнулась, и капитан перешёл к огню на поражение обеими башнями. С волнением артиллериста он наблюдал, как в дыму разрывов полетели кверху глыбы бетона и брёвна. Он усмехнулся и после трёх залпов перенёс огонь на вторую цель. И снова скворечня вела с ним дружеский немой разговор. Огонь обрушился туда, где красный крестик на карте отметил склад горючего и боеприпасов. На этот раз капитану повезло с первого залпа. Над горизонтом полыхнула широкая полоса бледного огня. В туче дыма исчезло всё: деревья, крыши, шест с тёмным квадратиком. Взрыв был очень сильный, и капитан с тревогой подумал о том, что мог наделать этот взрыв.

Запищал телефон. С рубежа просили прекратить огонь. Морская пехота, пошедшая в атаку, уже продвинулась к немецким окопам.

Тогда капитан вскочил в коляску мотоцикла и в открытую помчался по полю на рубеж. От совхоза доносился пулемётный треск и удары гранат.

Ошеломлённые немцы, потеряв опорные точки, сопротивлялись слабо. С околицы уже мигали весёлые флажки семафора, докладывая об отходе противника.

Бросив мотоцикл, капитан побежал напрямик, через степь, по тому месту, где ещё накануне появление человека вызывало шквал свинца. Над садами совхоза плыл серо-белый дым горящего бензина, и в нём глухо рычали рвущиеся снаряды. Капитан торопился к зелёной крыше между надломленными тополями. Ещё издали он увидел у калитки закутанную в платок женщину. За её руку держался мальчик. Завидев капитана, он кинулся ему навстречу. Капитан с ходу подхватил мальчика и стиснул его. Но мальчику, видимо, не хотелось в эту минуту быть маленьким. Он упёрся руками в грудь капитана и рвался из его объятий. Капитан выпустил его. Коля стал перед ним, приложив руку к рыжей шапчонке:

— Товарищ капитан, разведчик Вихров задание выполнил.

Подошедшая женщина с замученными глазами и усталой улыбкой протянула руку капитану:

— Здравствуйте!.. Он так вас ждал… Мы все ждали. Спасибо, родные!

И она поклонилась капитану хорошим, глубоким русским поклоном. Коля стоял рядом с капитаном.

— Молодец! Отлично справился!.. Страшновато было на чердаке, когда мы начали стрелять? — спросил капитан, привлекая мальчика к себе.

— Страшно! Ой, как страшно, товарищ капитан! — чистосердечно ответил мальчик. — Как первые снаряды ударили, так всё и зашаталось, будто проваливается. Я чуть не махнул с чердака. Только стыдно стало. Сам себе говорить начал: «Сиди… сиди!» Так и досидел, пока склад рвануло. А после и не помню, как внизу очутился.

И, сконфузясь, он уткнулся лицом в полушубок капитана, маленький русский человек, тринадцатилетний герой с большим сердцем — сердцем своего народа.




Петр ПавленкоУДАЧА

Рис. А. Лурье

Было за полдень. Над тускло-золотистыми ржами медовыми волнами струился зной. Лёгкий ветер напоминал приливы и отливы жара, пышущего цветами и спелым хлебом.

На переднем крае было тихо. Лишь иногда редкий выстрел нашего снайпера нарушал дремоту ленивого августовского дня.

Ряды колючей проволоки перед нашими и немецкими окопами напоминали нотные строчки. На немецкой — нотными знаками пестрели консервные банки и поленья.

Третьего дня ночью какой-то весёлый снайпер — не Голуб ли? — нацепил на колья проволочного заграждения немцев эту «музыку» — баночки и деревяшки — и до зари потешался, дёргая их за верёвочку из своего окопа. И до зари не спали немцы и всё стреляли наугад, все высвечивали ночь ракетами, все перекликались сигналами, с минуты на минуту ожидая, видно, нашей атаки. Утром же, разобрав, в чём дело, долго — в слепом раздражении — били из крупных орудий по оврагу и речке за окопами, разгоняя купающихся.

А потом опять всё затихло до темноты, и наши побежали ловить глушёную рыбу.

Вечером же, когда поля слились в одно неясно-мглистое пространство, немцы выслали патрули к своей проволоке, и те всю ночь ползали взад и вперёд, взад и вперёд, мешая нашим сапёрам, которые должны были взорвать проход в проволоке, но так и не сумели сделать из-за проклятых патрулей, хотя ходил не кто иной, как старший сержант Голуб. Ему обычно всё удавалось. Ночь, в общем, пропала даром, и наступил тот самый день, с которого начат рассказ.

Было так тихо, будто на войне ввели выходной день. Окопы переднего края казались пустыми.

Роты, стоявшие во втором эшелоне, косили рожь и неумело вязали снопы. Война как будто вздремнула. И никто поэтому не удивился, заметив над окопами хлопотливый «У-2», «конопляник», летевший с сумасшедшим презрением к земле, метрах в двадцати пяти, может быть даже и ниже. Немцы открыли по самолёту стрельбу. «Конопляник», как губка, сразу вобрал в себя дюжины три пуль и клюнул носом в ничьё пространство, между нашей и немецкой проволокой. Пока он валился, его успело всё-таки отнести по ту сторону немецкого заграждения. Самолёт негромко треснул и развалился, как складная игрушка. Первый выскочивший лётчик был убит сразу, второй же успел сделать несколько шагов назад, к проволоке, и перебросил через неё на нашу сторону полевую сумку, а потом его свалило четырьмя пулями. Видно было, как он вздрагивал после каждой.

Немцы попробовали было захватить раненого лётчика, но наши, открыв пулемётный огонь, не дали им этого сделать. Лётчику и полевой сумке суждено было проваляться до темноты.

Сапёры и разведчики кричали раненому:

— Лежи, терпи, друг! Стемнеет — вытащим!

Но тут позвонили из штаба дивизии, и сам командир лично приказал немедленно и любою ценою доставить ему полевую сумку, в которой, подчеркнул он, находятся документы огромной важности. Немецкие автоматчики тем временем уже пытались расстрелять сумку разрывными.

Бросились будить всемогущего Голуба, который после ночной неудачи спал, как сурок, но он уже проснулся и следил за развитием драмы, что-то прикидывая в уме.

Ещё до звонка командира дивизии ротный уже поинтересовался у Голуба, что он обо всём этом думает, и тот, прищурясь на самолёт, сказал:

— Гробина! До ночи и думать нечего, товарищ старший лейтенант.

Но сейчас, когда получен был точный приказ, операцию нельзя было откладывать, и Голуб без напоминания понял, что выполнять её придётся именно ему, а не кому другому.

Он был опытный, храбрый и, как говорили, ещё и везучий. С ним на самое рискованное дело без страха шёл любой новичок. И, конечно, сейчас идти нужно было Голубу, он это отлично знал. Выбора не было. И сразу, как только понял он, что выбора нет, дело начало представляться ему в новом свете — и уже не таким гробовым, как раньше, бесспорно, рискованным, но отнюдь не смертным.

Он собрал всего себя на мысли, что приказ забрать сумку не получен, а отдан им же самим, что это его приказ, его личная воля, он сам этого хочет.

И когда «я должен» зазвучало в нём, как «я хочу», задание не то что сразу стало более лёгким, но жизнь и задание слились в одно и нельзя было ни обойти его, ни остановиться перед ним в нерешительности, оно стало единственным мостом, по которому мог пройти Голуб.

Теперь, когда выбора не было, он не думал и об опасности, потому что думать о ней и о других менее рискованных делах — значило сравнивать их, то есть опять-таки выбирать, предпочитать, а он не мог этого.

Все прежние рассуждения заглушило в нём желание — сделать!

Никто и ничто не может принудить человека к геройству, так же как и к трусости. Всё идёт от себя. Один и тот же жестокий огонь высекает из первой души отвагу, из второй — трусость. Одно и то же побуждение — жить! — направляет первого вперёд, на противника, а второго — назад, в тыл. И как первый бегущий на вражеский окоп знает, что на пути его не раз встретится смерть, но он, может быть, и даже наверное, избежит её, так и второй, когда бежит с поля боя, отлично чувствует, что и на его пути встретится смерть от руки командира или товарища, и он точнее рассчитывает как-нибудь избежать её.