— Ну вот, ребята, — внушительно начал он, став против новобранцев и оттопырив пояс двумя пальцами. — Я уклонений не люблю. Тут вам не вольная жизнь. Хотя, конечно, и не каторга. Но военная служба, запомните, не тещин дом. Приказ — святая вещь. Избави бог его не выполнить. Иначе никакой пощады не будет. Портянка, добавлю, первая вещь для солдата. Без правильной завертки сотрешь ногу, а солдатская нога — казенное имущество. Тогда тебя, сволочь, накажут, и будет правильно. Тут и нарядов не жалко и под винтовкой сгниешь. Вообще. Еще скажу о высоком воинском звании. Сам государь император изволит носить военную форму, и вас того же удостаивают. Кто этого не поймет, тот пускай лучше просится в дисциплинарный батальон. Вникли? Начальство должны знать в лицо и по походке, и по звуку голоса, и по присвоенным ему отличиям. Называть начальство надо по чину и званию, и слушать его как господа бога. Без того никакой службы нет. К примеру, я — непосредственное ваше начальство: зовусь господин взводный, старший унтер-офицер Иван Николаевич Машков. Вот кто я! Запомните. Чтобы ко мне обратиться, должны раньше на то испросить разрешение у вашего отделенного командира. Вникли?
Он стоял перед ними в непоколебимом сознании своей власти, и они молча смотрели на него. Карцеву взводный казался похожим на каменного идола, которого он видел в музее.
Машков назначил к новобранцам старших, и те развели их по местам. Шестеро, направленные в первый взвод, пошли в цейхгауз за койками и постельными принадлежностями. Возле Карцева обосновался приехавший одновременно с ним Самохин — белокурый парень с плоским лицом, вялыми движениями и непомерно большими ногами. Карцев прилаживал койку. Сбитые доски с изголовьем клались на железные козлы. Все это сооружение было неустойчивым и качалось при малейшем движении лежащего на нем. К Самохину, распластавшемуся на койке, подошел рябой солдат мелкого сложения и, моргая глазами, спросил, не хочет ли тот поехать в отпуск. Самохин, усмехнувшись, ответил:
— Известно…
— Так ехай, — добродушно предложил солдат и, ухватив койку за край, потянул ее к себе и отпустил. Козлы качнулись, повалились, и койка с Самохиным рухнула на пол. Весь взвод хохотал.
— Ну вот и поехал в отпуск, — тоненько смеясь, проговорил солдат. Он суетился, заглядывая всем в глаза, и не трудно было понять, что историю с койкой он проделал, чтобы угодить другим, а не для собственного удовольствия.
Самохин встал сконфуженный и принялся неловко поднимать койку. Солдат с готовностью помогал ему. Карцев не удивился этой выходке. Он живал в бараках и знал, что в таких общежитиях существуют свои обычаи и нравы, часто жестокие, и надо по возможности мириться с ними, не давая все же себя в обиду: слабых нигде не любят.
Вскоре Карцеву выдали обмундирование и белье. Сапоги попались не по ноге. Он попросил обменять их.
— Меньших нету, — заявил каптенармус.
Карцев машинально опустил руку в карман, и тогда каптенармус, оживившись, сбросил с полки другие сапоги. Они были впору, и Карцев, поблагодарив, пошел к дверям. Каптенармус озадаченно посмотрел ему вслед и проворчал:
— Ну и фрукт. Погоди ты у меня! Научишься, как руку в карман совать… Задаром у нас не проживешь…
Первый день прошел без особых событий. Перед вечером пришел фельдфебель, зауряд-прапорщик Смирнов. Он осмотрел новобранцев, как осматривают поступивший товар, подергал за гимнастерки, потыкал пальцем в животы.
— Свеженькие! — выкрикивал он, глотая слова. — Рады, уж как рады мы вам!..
Полное лицо его казалось добродушным от плотной, седеющей бородки и от сощуренных глаз. На груди висел Георгиевский крест.
— Машков, — похрюкивая, продолжал он, закладывая пальцы обеих рук за пояс, — ты уж хорошо позаботься о молодых. Пригрей их, научи солдатскому обиходу. Они ведь серенькие, пушком еще покрыты…
— Слушаю, господин прапорщик, — отвечал Машков.
Звание зауряд-прапорщика Смирнов получил на японской войне, но он любил, когда его называли прапорщиком, и вся десятая рота отлично это знала. Он занимал среднее место между офицером и нижним чином, и тем ревнивее берег все то, что по крайней мере внешне приближало его к офицерам: офицерские погоны (но с желтой фельдфебельской нашивкой), офицерскую кокарду и пуговицы с накладными орлами.
— Так, так, — нараспев сказал Смирнов, — пришел к нам четырнадцатый годок. Просим, просим до нашего шалашу.
И покатился по коридору — маленький, круглый, — махая короткой рукой.
Вечером во дворе казармы Карцев встретил Орлинского и обрадованно пожал ему руку. Орлинский выглядел неуклюже в своей плохо пригнанной солдатской одежде, гимнастерка топорщилась, пояс спускался на живот.
— Милый друг, — улыбнулся Орлинский, — я рад, очень рад видеть вас. Вы такой здоровый и спокойный, что и я чувствую себя увереннее оттого, что вы здесь, со мной. Значит, не пропадем, правда?
— Зачем же пропадать? — Карцев дружески положил руку на плечо Орлинского. — Сперва всегда тяжело. Обживемся, и не плохо будет. Главное — не терять духа.
— Спасибо, — как всегда тихо, сказал Орлинский.
Беседуя, они шли по огромному, почти квадратному двору. Одноэтажные деревянные казармы замыкали его со всех сторон. В заднем, левом углу находились солдатская лавочка и библиотека. Там же помещалась музыкантская команда полка, и оттуда постоянно слышалось разрозненное гудение труб. Тромбон густо выводил веселый марш, флейта по-детски тоненько пела «Коль славен наш господь в Сионе», а баритон осторожно наигрывал трепака. Между лавочкой и казармой восьмой роты образовался уголок, вроде узенького коридора с навесом в глубине. Там часто собирались солдаты, устроив себе подобие клуба. До слуха Карцева доносились сдержанные голоса: кто-то с нерусским выговором произнес длинную фразу, ему ответил другой голос — низкий и возбужденный. Карцев шагнул под навес. Орлинский последовал за вновь обретенным другом, неловко подымая ноги в тяжелых сапогах (он до военной службы никогда не носил сапог).
Под навесом сидел на корчаге широкоплечий белобрысый солдат с печальными голубыми глазами, держа на коленях руки с туго сцепленными пальцами. Возле него стоял другой, с черными как уголь глазами, черными были и его волосы, усы и плохо выбритое лицо. Кадык, как сломанная кость, остро выпирал из-под кожи. Это был Гилель Черницкий — старый солдат десятой роты, с которым уже успел познакомиться Карцев. Черницкий говорил белобрысому:
— Еще раз повторяю, Мишканис: не следует торопиться, пропадешь ни за понюх табака.
Мишканис упрямо покачал головой:
— А мне все равно. Так скучаю, так скучаю, что больше невмоготу.
— Ну ладно, еще потолкуем, — сказал Черницкий, — а пока что идем в лавку.
Мишканис спокойно встал и пошел не к лавке, а в другую сторону.
Черницкий заговорил с Карцевым:
— Ну, как себя чувствуешь?
— Очень хорошо. Так понравилось, что думаю на три года здесь остаться, — ответил Карцев.
— Боевой парень! Нигде не пропадешь! — Черницкий хлопнул Карцева по спине.
И покосился на Орлинского:
— А вы, я вижу, тяжело разочарованы. Но знайте, что солнце и тут светит, и никто, даже сам господин фельдфебель, не в силах его потушить.
…Они вошли в лавку, полную махорочного дыма. Продавец — ефрейтор в смятой бескозырке — резал ситный широким, как топор, ножом, клал на стойку пачки махорки, взвешивал баранки, колбасу, ловко бросал медяки в ящик. Многие солдаты стояли, ничего не покупая. Три копейки на ситный, две на махорку имелись далеко не у всех. На подоконнике сидел солдат в собственном обмундировании, в хороших хромовых сапогах и ел колбасу с белым хлебом.
— Купцам везде сладко, — сказал Комаров, тот мелкого сложения солдат, что опрокинул койку Самохина. — Им даже на военной службе — жизнь, а мы и на воле дохнем.
Солдат доел колбасу, достал пачку папирос и закурил. Комаров подскочил к нему, угодливо хихикая, протянул руку к пачке, но тот, словно не замечая его, вышел из лавки.
Черницкий купил папирос, предложил Комарову закурить. Комаров быстро схватил папиросу, стукнул мундштуком о ноготь, чиркнул спичкой.
— Покорнейше благодарим, господин старослужащий! — ухарски выкрикнул он и подмигнул Карцеву. — Старослужащий — это тебе не серый, — важно объяснил он. — Для такого звания надо двое шаровар сносить да дерьма сто пудов вычистить, вот так-то…
И вдруг сразу как-то сник, мгновенно исчез. В лавку входил офицер — грузный, с черными рожками усов над красными, спелыми губами. Продавец оглушительно крикнул:
— Встать! Смирно!
И вытянулся за стойкой, опустив руки по швам. Головы солдат повернулись к вошедшему, как подсолнухи к солнцу.
— Вольно, — скомандовал офицер и, не повышая голоса, обратился к Орлинскому: — Как стоишь? Почему ноги расставил, когда командуют «смирно»?
Орлинский растерялся.
— Видите ли… — начал он.
Офицер грубо прервал:
— Дурак! Как обращаешься? В гости ко мне, что ли, пришел?
Черницкий с рукой у козырька шагнул вперед:
— Разрешите доложить, ваше благородие? Это новобранец. Два дня назад прибыл в роту.
— Так не выпускайте его из помещения, пока не научится обращаться к начальству.
Офицер прошел к шкафу, стоявшему в углу.
— Кто в библиотеку, подходи, — приказал он и опустился на стул.
Солдат-библиотекарь выдавал книги, записывая фамилии. Солдаты робко брали потрепанные томики и, повернувшись через левое плечо, выходили уставным шагом.
Карцев попросил что-нибудь из произведений Горького. Офицер быстро повернулся к нему:
— Что? Кого ты просишь?
— Горького, — повторил Карцев, — Максима Горького, ваше благородие.
— Мак-си-ма, — по складам повторил офицер. — Ты даже имя знаешь? Хм!.. А Белинского не желаешь? Или, может, Чернышевского?
Приподнявшись, он вылез из-за стойки и с удивлением рассматривал Карцева.
— Откуда ты взялся? Какой роты? Фамилия?.. Новобранец? Так, так… Вот что, голубчик… возьми-ка, почитай «Битву русских с кабардинцами». Это полезнее Горького. Ступай!