Соленая купель — страница 2 из 78

— А помнишь, как мы с Яковлевым[1] чуть не загнали тебя на охоте? — спросил он меня раз очень серьезно. — Не из озорства, честное слово. Писателю нужны испытания и трудности. Я вот этакой же дорожкой, по болотам да косогорам, пробирался к литературе.

Ему наивно казалось, что, не дав себя загнать на охоте, я тем самым показал и писательскую выносливость. Но он считал себя не только писателем-мореплавателем, но и писателем-ходоком, и я не стал его ни в чем разуверять. Я только спросил его:

— Так в твоих глазах после этой охоты я вырос?

Он подумал и ответил:

— Конечно.

Сам он был крепок, неутомим, складно скроен, шагал кряжисто. Всюду, куда он ни приходил, его встречали дружески, и редакционный день для многих становился веселее и легче, когда в ту или иную редакцию заходил Новиков-Прибой. Я не знаю, как и когда к нему подкралась болезнь; знаю только, что он упрямо боролся с ней, не хотел ее признавать, временами даже побеждал ее, но она была хитра и коварна.

В первые же дни войны я уехал на фронт и ничего не знал об Алексее Силыче, где он и что с ним. Вернувшись на короткое время в Москву, я встретил его во дворе нашего общего с ним дома: он помрачнел, был невесел, и не только потому, что шла война, но и потому, что болезнь уже явно подтачивала его. Ехать на фронт он не мог, писал только статьи во славу русских военных моряков, очередные подвиги которых предстояло описывать уже не ему, и он горько понимал это.

А потом я снова уехал на фронт, и лишь много позднее, в Москве, узнал, что Алексей Силыч умер, и понял, что перевернулась одна из страниц и личной моей жизни.

Литературе дана необыкновенная власть над человеческим сознанием. Можно сказать, что целые эпохи и, во всяком случае, огромные события в жизни общества получили свое исключительное выражение благодаря литературе. Мы не можем представить себе Отечественной войны 1812 года без «Войны и мира» Льва Толстого, своему историческому звучанию дело Дрейфуса в огромной степени обязано Золя. Говоря о партизанской войне на Дальнем Востоке, мы вспоминаем в первую очередь «Разгром» А Фадеева, а представление о гражданской войне было бы неполным без «Железного потока» А. Серафимовича.

«Цусиме» Новикова-Прибоя дано играть такую же роль, и величайшую трагедию русского военного флота именно этот роман приблизил не только в исторической перспективе, но и с критическим осмыслением всего того, что тогда произошло.

Новиков-Прибой не был в ту пору писателем, он был простым матросом Алексеем Новиковым. Несомненно, немало одаренных людей и народных талантов было среди матросов двух эскадр, соединившихся в Тихом океане для общей гибели. Но если глубоко разобраться в истории, то их гибель, несмотря на всю ее трагичность, явилась поступательной силой для русской революции. Именно об этом написал впоследствии свою книгу «Цусима» Новиков-Прибой. Он писал ее в те годы, когда правда совершившейся социалистической революции расчистила исторический горизонт, и все то лучшее, что отдало свои силы или даже жизнь во имя этой правды, было поднято на поверхность в благодарной памяти потомков, засияло совершенным подвигом, и своей любовью, и верой в родной народ.

Книга эта напомнила людям старшего поколения об одном из самых сильных потрясений их юности, молодых она учила урокам прошлого. Сила этой книги — в ее доходчивости. Искренность чувства, с какой она написана, глубоко расположила читателей к автору. Когда «Цусима» Новикова-Прибоя получила уже широкую известность, я как-то шутя спросил, не кружится ли у него голова то этой известности. Он несколько наставительно сказал: «Это успех тех, о ком я писал… а я только радуюсь, что мне удалось напомнить о них». Он бережно хранил в своей памяти облик людей Цусимы и трогательно встречал тех ее последних участников, которые, прочитав его книгу, появлялись у него.

Успех книги, однако, налагал на него новые обязательства, и он хорошо понимал, что признание всегда делает писателя должником перед своими читателями. Это ощущение никогда не покидало его в дальнейшем. Его рабочий стол все неотступнее напоминал ему о долге писателя.

Проезжая как-то через Тулу, я остановился у памятника командиру миноносца «Варяг» В. Ф. Рудневу. Памятник этот поставили его земляки. Здесь, стоя возле памятника, я вспомнил один ленинградский день, связанный с Новиковым-Прибоем.

Однажды мне довелось принять участие в учебном походе кораблей Балтийского флота. Узнав, что я иду к своим друзьям, Алексей Силыч несколько стеснительно попросил меня созвониться с ними и узнать, не будут ли они возражать, если он придет вместе со мной. Новикову-Прибою были рады, и мы поехали вместе с ним на Петроградскую сторону. Был осенний вечер, когда в Ленинграде, единственном в мире по своей особой тональности городе, молочновато голубел принесенный с моря туман, в котором слоисто лучились нимбы уже зажженных фонарей. Широкое Марсово поле торжественно и печально лежало перед нами со своими братскими могилами, а за ним двойным рядом, желто-пушистые в тумане, словно венчики, уходили по обеим сторонам Троицкого моста фонари.

— Остановитесь, — сказал Новиков-Прибой вдруг шоферу такси, — подождите нас минутку.

Он взял меня за руку, повел куда-то в сторону, и я понял, что он направляется к памятнику морякам миноносца «Стерегущий». Памятник этот изображает моряков в тот момент, когда они открывают кингстоны, чтобы затопить свое судно и погибнуть вместе с ним.

Стоя у памятника, он словно заново переживал молодость, и в глубинах его памяти возникли люди, с которыми он начинал свою жизнь… Когда он наконец повернулся, в его глазах были скупые слезинки человека, который приучил себя никогда не плакать.

— А теперь идем, — сказал он. — Говорить ничего не буду.

Но он все же не смог ничего не сказать.

— Открыть кингстоны, — усмехнулся он, когда мы уже снова ехали дальше, — легко сказать это… да изобразить тоже нетрудно. Хлынула вода в клапан — и все. А что люди в это время думали и что пережили, и что семьи их передумали и пережили!..

Казалось, он испытывал законное удовлетворение писателя, что сумел хоть отчасти передать это, что он стал своего рода летописцем великих подвигов простых людей своего народа.

Алексей Силыч Новиков-Прибой очень чисто прожил свою писательскую жизнь, чисто и правильно. Иной жизни, по своей совести и своему пониманию задач писателя, он и не мог прожить.

Вл. Лидин.

Печатается по изданию: А. С. Новиков-Прибой. Собрание сочинений в пяти томах, т. I, М., Издательство «Правда», 1963.

Соленая купель(Роман)


I

Долговязый человек, записанный в судовой роли под именем Себастьяна Лутатини, проснулся. Ему еще мерещилось, будто хвостатые люди, похожие на обезьян, несколько раз поднимали его на скалу и сбрасывали в кипящую бездну моря. Он летел, замирая, а они неистово рычали, хохотали, помахивая хвостами.

— Где же это я? — раздирая слипающиеся веки, спросил он самого себя и стал тупо оглядываться.

Голос прозвучал одиноко и хрипло, не вызывая ответа, — чужой голос.

Глаза его, кровавые и осовелые, смотрели как сквозь туман. Голова распухла до невероятных размеров, отяжелела, — не поднять ее. Смутно, как полуслепой, заметил, что помещение было пусто. Пусты были койки, — такие же, как у него, узкие, с бортами похожие на гробы. Расположены они были вдоль стен в два яруса. Он лежал на нижней койке ногами к двери. За стеной совсем близко, около самой головы, раздавались глухие удары и всплески. Иногда вся эта несуразная комната, которую он видел первый раз в жизни, быстро приподнималась, вся вздрагивая, и падала в пропасть; тогда круглые окна в стенах наливались мутно-зеленой влагой.

— Пречистая дева Мария! Что за привидение? — в страхе прошептал Себастьян Лутатини и перекрестился.

Помещение повалилось набок, а голова Лутатини взвилась вверх. Еще момент — и ноги задрались так, точно невидимый шутник хотел поставить его на голову. Лутатини ухватился за край койки. Качалась лампа, прикрепленная к потолку, шатались стены с висевшей на них одеждой, ерзали по полу деревянные ботинки, гремел, передвигаясь, большой медный чайник.

— Я, вероятно, с ума сошел.

И опять голос его прозвучал хрипло и одиноко.

Лутатини только теперь заметил, что он лежит нераздетым и что новенький коричневый костюм на нем испачкан так, как будто вывалялся в мусорной яме.

Он хотел приподняться, но тут же свалился на койку, ударившись теменем о борт.

В кубрик вошел боцман.

— Ты что же это, долговязый дьявол, продолжаешь валяться? Или думаешь плавать пассажиром?

Лутатини увидел перед собой странного человека. Одет он был в клетчатую непромокаемую куртку, на голове грибом сидела желтая широкополая зюйдвестка, прикрывая избитое до синяков лицо. Балансируя, он приседал то на одно колено, то на другое, будто исполнял в своих огромнейших резиновых сапогах какой-то нелепый танец.

— Да сокрушит тебя всевышний творец, если только ты привидение, а не человек, — прохрипел Лутатини, мрачно оглядывая боцмана.

— Ни всевышний творец, ни всенижний дьявол ничего не могут поделать с хорошим судном. Скажи-ка — за тебя мальчики будут работать?

— Прежде всего, если только ты действительно человек, объясни мне — где это я нахожусь?

Боцман оборвал его:

— Брось комедию ломать!

Лутатини давно уже чувствовал мерзкую тошноту. Голова его свесилась, разжались челюсти, глаза полезли на лоб; казалось, что вместе с пищей вывернутся и внутренности.

— Э, черт, не нашего бога! — махнув рукой, проворчал боцман. — Тебе пресное молоко пить, а не водку.

И полез по трапу на верхнюю палубу.

Лутатини, оставшись один, с ужасом начал догадываться, что он находится на корабле. Но как он попал сюда? Зачем и куда держит путь? Рылся в памяти, как в куче перепутанных записок. Вчера утром, после завтрака, он, по обыкновению, был в св