Солнце для мертвых — страница 4 из 20

(Она все пережила. Все умерли — ее родители, ее муж, ее друзья и подруги, ее братья и сестры, — она пережила. Она и меня переживет. Да, переживет, ПЕРЕЖИВАЯ).

Потом отец стал выпивать. И мамочка сказала ему: «Вон из моего дома!». Отец стал Плохим. И я думала: вон плохое из нашего с мамочкой хорошего дома! Вон!

Отец говорил, что идти ему некуда, на что получал твердый мамочкин ответ: «Иди к своим шлюхам!»

Шлюхи — они Плохие.

«Да нет у меня никаких шлюх!» — кричал отец. «Не ври! А эта жидовка? Думаешь, я ничего не знаю? Я все про вас знаю!!»

Шлюхи плохие. Жидовки плохие. Уж мамочка-то знает…

Мать стала стелить отцу на кухне, на раскладушке. Он приходил пьяный и валился на нее не раздеваясь, а мать закрывала дверь на кухню, чтобы не пахло перегаром. Она считала, что запах перегара вреден для здоровья, особенно для моего: «Пожалел бы хоть дочку, скотина!»

Отец жалел. Теперь-то я понимаю это. А тогда я думала: он меня не жалеет. Перегаром воняет. Плохой!

Он уходил от нас несколько раз. И возвращался. Он говорил, что не может жить у чужих людей. Чужой он считал, наверное, ту шлюху.

Они с мамочкой мирились, но вскоре все начиналось сначала. И я думала: ну почему он не уходит совсем? Почему он не хочет оставить нас с мамочкой в покое?

Мне было уже восемнадцать, когда отец ушел в очередной раз. Я радовалась — да, радовалась, что освободилось место в квартире, что на кухню можно опять заходить ночью, и что теперь в этот дом можно привести моего будущего мужа.

А когда отец вернулся, все это и случилось. После скандала, после драки на кухне, после наших с мамочкой слез ночью пришли Они. Я сразу почувствовала, что они голодны. И тут я подумала: а почему бы не принести им Жертву? Почему я раньше не догадалась об этом?

Они плавали надо мной сверкающими кольцами, а я, уткнувшись в подушку, твердила: «Пусть отец уходит. Он плохой. Пусть он уйдет навсегда. Он не нужен ни маме, ни мне. Жалкий человек, ничтожный, никому не нужный. Возьмите его!»

Они сначала не поверили мне, они клубились надо мной, мерцая в отсветах уличных фонарей, и тогда я подняла голову с подушки и приказала:

— ВОЗЬМИТЕ ЕГО! ВОН ОН ДРЫХНЕТ НА КУХНЕ, МАЛЕНЬКИЙ, ЖАЛКИЙ, ВОНЮЧИЙ! Я НЕ ХОЧУ ЕГО БОЛЬШЕ ВИДЕТЬ! ДЕЛАЙТЕ С НИМ, ЧТО ХОТИТЕ!

Они мерцали надо мной еще некоторое время, потом пропали. Я уснула. А утром в дверь постучал сосед и сказал, что ВАШ ПАПА ВИСИТ НА ВЕРЕВКЕ В БЕЛЬЕВОЙ.

Мы с мамой ревели, обнявшись. Мама потом сказала: «Вот видишь, он и помереть не мог по-людски. Специально так сделал, чтоб нам было хуже». Это сказала моя милая мамочка, убийца. И сказала она это мне, тоже убийце. Она пережила. И я тоже.

Я знала, как это произошло: щупальца пробрались на кухню, вытащили отца из постели и задушили. Он хрипел и стонал, раскладушка под ним отчаянно скрипела. Мамочка, наверное, слышала этот скрип — она спит в смежной комнате.

Он сопротивлялся. Маленький. Жалкий. Плохой.

Потом уже они вытащили его в бельевую и подвесили там на веревке. Так что никто ни о чем не догадался. Никто. Кроме, может быть, мамочки.

И вот прошло десять лет. Все эти годы я не давала им жертвы. Я не хотела их видеть. Я боялась, что они напомнят мне о том, что мы с мамочкой сделали. Даже когда они приходили — я сразу же прогоняла их.

УХОДИТЕ, ЖАДНЫЕ ТВАРИ, УБИЙЦЫ, ЗДЕСЬ ВАМ НЕЧЕМ ПОЖИВИТЬСЯ, УБИРАЙТЕСЬ, ЗМЕИНОЕ ОТРОДЬЕ, Я НЕ ЖЕЛАЮ ВАС ВИДЕТЬ!

Я отворачивалась к стене. Я чувствовала их осторожные мягкие касания, но не боялась: я знала, что они в моей власти, что они — лишь исполнители моей воли. Я прогоняла их и засыпала спокойно.

Три года назад с мамочкой случился удар. Я ухаживала за ней, я была заботливой дочерью, да, я была ХОРОШЕЙ. Днем и ночью я сидела у ее постели, сначала в больнице, а потом, когда врачи развели руками, — дома. Свою жизнь я подчинила этой заботе. Я жила ради мамочки. И когда она начала говорить, а потом вновь обрела руки — я чувствовала себя по-настоящему хорошей.

Щупальца и тогда приходили. Случалось, я видела их, когда сидела возле мамочки, оберегая ее. Я прогоняла их.

И вот уже три года она изводит меня. Теперь-то я понимаю, что рядом с ней любой человек почувствует себя виноватым. Рано ли, поздно ли — но почувствует. Как мой отец. Как я сама.

Но теперь я, кажется, готова. Когда Они придут, я скажу им: ИДИТЕ И СОЖРИТЕ ЕЕ, ТУ, ЧТО ХРАПИТ ЗА СТЕНОЙ, ТУ, ЧТО ВИНОВАТА ВО ВСЕМ, ТУ, ЧТО ЗАЕДАЕТ МОЙ ВЕК. СОЖРИТЕ ЕЕ, СОЖРИТЕ!..

Я лежу, обдумывая приказ. Я испытываю настоящее наслаждение, да-да, наслаждение, добавляя все новые слова: амеба, сволочь, убийца! И пусть другие думают обо мне, что хотят. Впрочем, никто ни о чем никогда не узнает.

Но странно — за стенкой сегодня тихо. Неужели она тоже не спит? Неужели в глубине этой желеобразной массы, этой медузы, тоже зреют какие-то мысли? А может быть, даже приказы?..

И я вдруг холодею от вопроса, который задаю себе: «А кто тебе сказал, что ИХ выдумала ты? Кто тебе сказал, что ОНИ выполняют твои приказы?..»

И двери медленно открываются. Бесшумно, как в кошмаре. В мамочкиной комнате, во тьме, мерцают странные кольца. Нельзя на них смотреть, они завораживают, как глаза василиска. Нельзя — но я смотрю. Они приближаются. «Я глупая, — думаю я, — плохая и глупая. Можно давно бы было догадаться, что моя мамочка, милая мамочка…».

СОЖРИТЕ ЕЕ, ТУ, ЧТО НАЗЫВАЕТ СЕБЯ МОЕЙ ДОЧЕРЬЮ, ТУ, ЧТО ОТРАВЛЯЕТ ПОСЛЕДНИЕ ДНИ МОЕЙ БЕСЦЕННОЙ ЖИЗНИ. РАЗДЕЛАЙТЕСЬ С НЕЙ ПРЯМО СЕЙЧАС! ПОТОМУ, ЧТО ОНА — ПЛОХАЯ!


1992

One way ticket

Он копал уже минут сорок. Земля была мокрой и вязкой, и он с трудом выдирал лопату. Вдали, под темно-пепельным небом темнела голая роща, в роще хрипло каркало воронье, и все вокруг было пропитано сыростью и увяданием. Родная и проклятая земля, думал он. Родная и проклятая. Ладони горели от мозолей, и ныла поясница, но он работал не разгибаясь, без отдыха, потому что знал: это — в последний раз. Он копал у дороги, за полосой черной полыни, на самом краю пашни. Дорога — избитый, ухабистый, в грязи и глине проселок — вела неведомо куда и неведомо откуда. И тысячу лет, казалось, по ней уже никто не проезжал, кроме тех, конечно, кто уезжал навсегда. Он не знал точно, где это место. Он мог и ошибиться. Может быть, мертвец лежит на пару шагов дальше вдоль проселка. Может быть, еще дальше. Понадобится экскаватор, чтобы найти его, вырыв вдоль проселка траншею. Но нет экскаватора. Только эта тупая лопата. Он посмотрел на низкое седое небо. Уже вечер. Куда-то летит воронье, и хрипло каркает. И нет уже дороги назад: отсюда не выберешься. Он вновь взялся за лопату. Яма становилась все глубже, еще немного, и можно бросить работу: так глубоко они не могли его зарыть. Ночью, пьяные, да еще торопились… Он выбрался из ямы и присел прямо на мокрую глину. Поднялся ветер и завыл, и засвистел над пустой бесполезной ямой. Он посмотрел на свои обезображенные работой руки. Неужели это те же самые руки? Те же, что и семнадцать лет назад? И можно ли надеяться на возвращение? Он поднял лопату и побрел по проселку к деревне. Тихо было в деревне и не пахло жильем. Заколоченные дома, рухнувшие заборы, дикий лопух — как южное дерево алоказия. Он прошел по заросшей травой улице мимо темных домов. Выбрал самый маленький, прочный, открыл припертую доской тяжеленную дверь. Скользнул взглядом по полуразвалившейся печи, по убогой комнатенке, по сбитым в кучу самодельным плетеным половичкам. Выбирать, конечно, не приходилось. Он прошел по заскрипевшим выгнутым горбом половицам, разобрал половички и лег на них, устроившись поудобнее. Надо было отдохнуть. Завтра ему снова предстояло копать. Как тогда, семнадцать лет назад.

Они вовсе не хотели убивать. Какое там! Просто они были пьяными и грузовик плохо слушался руля на скользкой размытой дороге. А путник появился внезапно. И все произошло быстро, быстрее, чем можно это описать, даже если быть предельно кратким. Просто в какой-то миг прямо перед капотом появляется из темноты белое — совершенно белое — лицо и тут же исчезает. И все. Только грузовик тряхнуло, но это мог быть и обычный ухаб. Они громко разговаривали, стараясь перекричать громко оравшее радио. Шел концерт по заявкам водителей, шоферская передача, и по чьей-то просьбе передавали знаменитую песню One way ticket в исполнении «Ирапшн». Можно себе представить. В такой суете, и радио на полную мощь, и в кабине ЗИЛа трое повернуться негде, так что когда из тьмы вынырнуло и пропало белое лицо и грузовик тряхнуло, никто толком и не понял, что что-то случилось. Это лицо могло и привидеться — мало ли, с пьяных-то глаз. К тому же они торопились, и им было отчаянно весело, и негритянка надрывалась — One way ticket, one way ticket, one way ticket to the Blue! Они возвращались несколько часов спустя, ехали домой, уже почти протрезвевшие: ничто так не разгоняет хмель, как смертный бой с превосходящим противником под одиноким фонарем на пустынной деревенской улице. Им досталось. Водитель не мог управлять грузовиком — заплыли оба глаза — и за руль сел самый молодой из троих, пострадавший меньше всех. Видно, деревенские пожалели его, или же просто не посчитали серьезным противником — накостыляли по шее, сбили с ног и оставили лежать в грязи. Он полежал, подождал, пока драка не закончится, а потом присоединился к товарищам, позорно бежавшим с поля боя.

— Ниче, мы их, падла, достанем, — утешал его тот, который пострадал больше других. Он едва шевелил распухшими губами, едва видел, едва слышал, но петушился и храбрился за троих. А потом свет фар высветил на разбитой дороге разделенное пополам тело с раскинутыми руками и белое-белое лицо. Молодой затормозил. Тот, что едва видел и слышал, выматерился, а третий ударился лбом о крышку бардачка. А потом все они уставились на дорогу, туда, где светилось белое, вдавленное в грязь лицо. Они долго выбирались из кабины, переругивались вполголоса, а когда вылезли и встали над раздавленным двойными колесами трупом, молодой сказал: