А там… где нет миндальных садов, блистающего моря и этого смеющегося солнца, пирующего на кладбище? Там – как?..
Я смотрю на Север, за Чатырдаг синеющий… Россия, яблочные сады, поля… Если бы очутиться там, далеко-далеко от развалившихся городов, от деревень погибающих… Все идти, идти… Вот луга, росистые луга, к ночи. Какая свежесть! какою нежностью дышат дали! Обещают – чего ни пожелаешь. Так бывало… Теперь?.. Что это – темными шапками по лугам? стога ли? Гнилые стога – прорезанная сила. Сойти с дороги – и привалиться… Может быть, тихий сон навеют поля ночные, накаркают вороны на рассвете…
На пустой дороге
Сентябрь отходит. Затихли ветры осеннего равноденствия – жару сбили. В эту пору погода суха, мягка. Воздух прозрачен, тонок. И звонко все – сухо-звонко. Выгоревшие скаты скользки и жарко блещут. Кузнечишки, сухая мелочь, вспыхивают по ним серыми брызгами. Сбитое ветром перекати-поле звонко треплется по кустам. Днем и ночью зудят цикады, заводят свои пружинки.
Кастель начинает золотиться. В долине, по ближним горкам, – все больше рыжих и красных пятен в подсыхающих виноградниках, по грабу и дубняку. Я всякое утро примечаю, как пятна всползают выше, а серого камня больше выглядывает в лесах: сохнут леса, сквозят. Крепкой, душистой горечью потягивает от гор, горным вином осенним – полынным камнем. Пьешь его на заре – и будто чуть-чуть покалывает шампанским. Вино веселое…
А голая стена Куш-Каи – все та же, все та же летопись: пишет по ней неведомая рука. Все вбирает в себя, все видит. Смотришь на ее камень ясный и думаешь о пустыне… Кругом так тихо… Но знаю я, что во всех этих камнях, по виноградникам, по лощинам, прижались, зажались в щели и затаились букашки-люди, живут – не дышат. Ничего же не слышно! Ни выкрика, ни стона. Глядят на осень, а осень делает свое дело – раздевает.
Я знаю… знаю, как кругом тихо.
Был я недавно там – бродил по пустой дороге, по берегу. Так, без цели, как вьется в ветре перекати-поле. Зевали былые дачи. Густо сыпали кипарисы шишки – бери, не жалко. Пчелы звенели на дикой мяте, готовили зимние запасы – маленькие незнайки! Пауки по взгорьям раскинули полотняные навесы, как от солнца, а сами дремлют по уголкам, будто поджидающие по прохладным лавкам заспанные торговцы. Я так все вижу, все мои чувства остры и тонки… Я чувствую даже камни, могу говорить с пустой дорогой. Она мне рассказывает очень много… Может быть, я скоро сольюсь со всеми – и откроются мне пределы?..
Я долго стоял у Черных камней, где море пробило себе лазейки, сторожил, не увижу ли крабика между камнями. Не выползал крабик. Зачем мне крабик? Разве он мне что скажет? Это было очень давно, в сказках детства… Тогда вещие щуки дарили счастье, камни на распутье указывали судьбу, и на могилках тростинки пели… Это было очень давно, так давно, что никто не помнит…
Я отдыхал на камне, полоскало мне ноги море. Старик-татарин цапался по откосу, с усилием выдирал какую-то сухую траву, – зачем?
– Селям-алекюм!
– А-а-лекюм! – хрипнул старик, взмахивая рукой, словно хотел сказать: про-пал «алекюм», как все!
Я шел и шел, выглядывая какой-нибудь ухоженный татарский виноградник, тая в мешочке, под шишками, заплатанную рубаху. Не даст ли татарин-сторож хоть груш сушеных… Не попадался ухоженный виноградник. Я забирался в ржавые заросли ажины. Не было на ажине ягод. Не было человека на дороге. А вот целых три человека! Дети…
Их было трое – две девочки и мальчик. Старшая, лет двенадцати, тревожно взглянула на меня обведенными синевой, усталыми, ввалившимися глазами, когда я присел рядом. Двое младших раскладывали на тряпке обглоданные бараньи кости, кусок овечьего сыра и татарский чурек, лепешку.
– Мунька, убери! – крикнула старшая, кинув на меня быстрый взгляд карим глазком, и сама по-хозяйски завернула тряпку.
Пир нежданный! Не скатерть ли «самобранка» эта тряпка? И не из сказки ли эти бараньи кости, и брынза, и чурек пышный – на этой пустой дороге?..
– Ешьте. Я не возьму, не бойтесь.
Они на меня косятся. Мальчуган, лет семи, смотрит ощипанным галчонком – худой, ротастый. Они все подсушены сильно, но их лица приятно-детски, красивы даже. У старшей лицо серьезно, тонкие губы сжаты, выгнуты чуть в углах – показывают характер. Но почему этот пир нежданный?! и зачем эти разноцветные ленточки?.. В черных волосах старшей – и за ушами, и на плечах, и по груди яркие ленточки! Она все время сама оглядывает себя: красиво! И даже на замызганной, в дырьях, ситцевой юбочке – всюду нацеплены разноцветные ленточки!
– Почему ты такая, в лентах? Праздник, что ли?
Она плутовато усмехнулась:
– А так… татары нарядили…
Татары?! Я еще ничего не понимаю.
– Да как накорми-ли нас! Всю ночь в кошаре кормили и все рядили. А потом мы заснули. И вином поили, и барашку ели… И еще и домой дали!
– За что же они тебя вином поили? Татары вина не пьют.
– А так… поили… – и повела она плечиком и усмехнулась к морю. – И сами пили. И опять приходить наказали. У них хорошо в кошаре, весело. Барашки, собаки… Еще катык ели… а они на своей зурне играли… зурна называется.
Слово за слово – она доверчиво рассказала мне свою сказку.
– Мы из-под «Линдена», Глазковы фамилия. Знаете?! Так вы повыше живете? Так это у вас павлин… Теперь знаю. А вы мне перышков дайте!.. Нашего папашу арестовали, будто корову у Коряка зарезал. А это… – поглядела она на меня, решила что-то и сказала: – Мы не знаем, кто у него Рябку зарезал. Мы с голоду калеем, Миша и Колюк убежали в горы… – вы никому не сказывайте! – братья старшие. А то бы их Коряк заканителил. Камунист он. Отплотим ему… как он папашу бил! Сказать татарам знакомым… Он через перевал хо-дит… Хорошо, Колюк покажет!.. – сказала она с детской злостью, и у ней задрожали губы.
– Мы… Коляка… убьем! камнем убьем!.. – крикнул галчонок и погрозил кулачком. – Сволочь!
– У него сундуки ховали… все булзуи… мамаса сказет… – отозвалась меньшая.
– Молчи, дура! – крикнула старшая. – Нос вот утри. Все зло от Коряка пошло. Стали мы голодать без папаши… Вот мамаша и послала нас собрать шиповник или что попадется… ажину там. Велела повыше в горы идти, а то тут все погорело. И буковые орешки-пьянки… а такие, буковые. От них голова пьяная бывает, если много грызть, а то они жи-ирные, вку-усные! Пошли мы… шли-шли… – нет ничего, все пересохло. И через лес прошли, на Яйлу вышли, у Куш-Каи… Человечьи кости сколько видели…
– Три кости, вот такие!.. – показал до плеча галчонок.
– Темно уж стало, а через лес ворочаться опять… Заблудились, и есть хочется, ноги не идут. С утра ничего не ели, ягоды только. Мунька реветь стала, не может идти. И Степушка ревет… Что я с ними буду?! И вдруг собака на нас… громадная овчарка! Как закричим! А тут татары, хлопцы… чабаны! Я по-ихнему умею хорошо – сказала… Они и повели нас в кошару. Вежливые такие. Два хлопца. А у них костер, барашки ходят… Стал он меня целовать… только не безобразие какое, а… понравилась я ему. Невестой меня называл, дурной! – опять усмехнулась девочка и повела головкой. – Мусмэ якши! Досыта накормили. Потом сбегал другой, вина принес и зурну… и вот ленточек… деревня близко ихняя. У старшины сыновья они, бо-гатые! Больше тысячи барашков было, а теперь мало… Потом я спать стала, уморилась. Проснулась к утру, а они смеются, а на мне все ленточки эти!.. Как татарку убрали… у них так невест убирают. Так они нас жалели! И с собой дали, несем мамаше. Велели и еще приходить. Хлопцы очень хорошие.
Она погладила ленточку на рваной юбке и усмехнулась.
– Не как наши хулиганы. Пашка вон, под нами живет, пошла на кордон, хлебца просить… тоже мамаша послала, а они с ней нехорошо сделали! Она уже теперь… сами знаете… нарушенная стала! Так все к ним и ходит. На год только меня старше. Била ее мать – не ходи, дурнак будет… а она воет-кричит, пойду и пойду! Вот срамота! С голоду подыхать?.. Теперь какая гладкая стала!.. А татары вежливые, если бы замуж взял… пошла бы! – бойко сказала она, развязно хлопая по земле ладошкой. – Что ж, что чужая вера!
Ну, вот и сказка. Смотрю на нее, сытую на один день, радостную невесту… Сказать – не ходи в кошару?! Я не сказал, пошел. Я тоже ищу кошары – татарина в винограднике, продаю заплатанную рубаху. Пустая дорога – не пустая: писано по ней осколками человечьих жизней… Вон какой-то еще осколок…
Я узнаю подвал у дороги – когда-то ездили за вином. В рыжем бурьяне – заржавленная машина, пустая бочка липовая спускает обручи. Черная кошка-выдра зябко сидит на ней – греет кости. Трещат цикады. Задремывает пустыня. Не совсем пустыня: на ржавом замке красные печати. Вино – что его там осталось! – идет кому-то…
Сидит человек на краю дороги, под туями, накручивает подвертку. Мелкоглазый, в рыженькой бороденке, рваный. Прихлопывает по сухой хвое:
– Сидайте, ваша милось! везде слободно…
По скрипучему говорку и заиканью я узнаю Федора Лягуна, он живет по этой дороге, дальше, – досматривает чье-то покинутое поместье.
– Утихомирили всех господ, теперь слободно… все утрудящии теперь могут, не возбраняется… – Он нашаривает мой мешок. – Шишечкю собираете… – хорошо! Для самовара… Только вот чайкю теперь… не каждый в силах… А вот у господина Голубева пять фунтов отобрали! А какой был профессор… сто сорок десятин у такого места!.. покосы какие, виноградники… какие капиталы?!
– А что, жив профессор?
Лягун смеется. Рыжеватая бороденка смеется тоже, а крапины на изможденном и злом лице, веснухи, – пояснели.
– Жи-вет! До девяноста годов – живет! Всех переживет, на этот счет настойный! Как первые наши приходили, севастопольские… – потрясли. Старухе его не в чем и в гроб лечь было. Босую клали. Ему не обидно, слепой вовсе. А кре-пкий! Пришли ваши, добровольные… – он опять за свое, книги сочинять! Про человека изучает, насчет кишков. Не видать ему, так он на машинке все стучал. Как ни идешь мимо – чи-чи-чи… чи-жит себе, шпарит по своей науке! А именье ему в свой черед деньгу кует. Ну, и вышла у меня с ним сшибка. Ка-ак матросики наши налетели, се-минут ко мне… потому я здешний пролетарий, законный… «Товарищ Лягун, какого вы взгляду об профессоре? как нам с им? казнить его либо как?..» А время тогда было шатовое… к какому берегу поплывешь? Сегодня они, завтра, глядишь, энти подойдут… Теперь закрепились, а тогда… Ну, я, ваша милость, прямо скажу: я человек прямой… живем мы с женой, вроде как в пустыне, самой праведной жизнью… Скажи я тогда одно-о слово… шабаш! на мушку! У них разговор короткий. Прикрыл! Говорю – я в ихних бумагах не занимаюсь, а, конечно, они по науке что-то в книгах пишут… Беспорядку, я говорю, не замечаю, окроме как пять коров… А сам я, товарищи, говорю, вовсе человек больной, в чихотке… у меня чихотка три-цать пятый год, и самая кровавая чихотка! Дозвольте мне, товарищи, одну коровку, черненькая… комолая… А в коровах я понимаю. Была у него Голанка, ноги у ней сзаду – так, дугой… Дали! Только я от ее телка принял – стельная она была… глядь! мать твою за ногу, энти наскочили! А уж я в городе сторожу, пронюхал… ихний миноносец у пристани вертится! К себе бежать! Сейчас корову за рога – к нему. «Здравствуйте, его превосходительство! наши опять пришли! пожалуйте вам коровку, сберег до светлого дня! Уж за прокорм что положите, а телочек приставился, подох!» Съели мы его, понятно. Сдул с него сена тридцать пудов! Тоже и ему страшно, с первого-то дня: может, наши опять наскочут?! Тогда б я с ним, что мог!.. Как так что?! Что ж, что слепой? Заговоры какие… А у него капиталы! Отчислил, мол, сто миллионов на угнетение утрудящих, на контриреволюцию! Вы что думаете?! Я так могу на митинге сказать… все трепетают от ужасу! Слеза даже во мне тут закипает!