Соло для оркестра — страница 8 из 98

— Пошли, — позвала она, — попьем воды.

Я собрался натянуть трусы, но она вырвала их у меня и зашвырнула в угол. Она тоже была голая, и когда открыла дверь, я думал, меня кондрашка хватит. Два-три шага — и мы оказались в спальне. Яна потащила меня за руку, и не успел я опомниться — мы пробежали мимо родительской кровати. В сенях было жутко холодно, я покрылся мурашками и начал весь дрожать. Яна хихикала. Я шлепнул ее по заднице, и она захохотала еще больше.

Мы напились прямо из ведра и вернулись назад тем же манером.

* * *

Назавтра было воскресенье. Отец обул мои бутсы и весь день прохаживался в них по дому.

Вечером я ушел к Яне.

А в понедельник все началось. Когда я вернулся после занятий, на моем подоконнике сидели два мастера. Отец держался как ни в чем не бывало. Решетка уже была вделана.

Мне он сказал:

— Завтра в шестнадцать ноль-ноль быть дома!

— Зачем на окне решетка? — спросил я.

— Одного раза в неделю тебе хватит. Отпущу, когда скажешь, через дверь. Понял? Но имей в виду — алименты я за тебя платить не буду.

Не знаю, что и думать обо всем этом. Никогда у него для меня не находилось доброго слова, а тут разговаривает как с равным.

Во вторник в шестнадцать ноль-ноль я смылся с практики. Могло быть шестнадцать десять, когда я подбежал к дому. И что же я вижу? Перед амбарными воротами стоит директор с трубочкой в зубах, эта безликая особа, начисто лишенная спортивного духа, с ним парикмахер Лойзко и мой отец, все трое в тренировочных костюмах и в бутсах.

— Мы твои три тренера, но попробуй только скажи кому! — подал голос отец и два раза неловко подбросил мяч носком.

Я, наверное, займусь бильярдом.


Перевод со словацкого И. Ивановой.

Ян БенёПАРНИ ПОЮТ

Хоть бы ночи мои, ночи не были так долги…

Где-то в газетах я читала, будто не всякому человеку нужен одинаково долгий сон. Одному достаточно пяти часов, другому в том же возрасте надо восемь-девять. Я сплю не более пяти, но длится-то ночь для всех одинаково. Хуже всего осенью и зимой, когда рано темнеет и поздно светает. Ночи нет конца, и ты один-одинешенек со всем этим… Темно и тихо, разве что дождь шумит или ветер дует, завывает. Лежу и не сплю, какой у меня сон… Слушаю, а в голове у меня будто целый мир: там и горы, и поля, и дальние дороги, много людей проходит по ним…

Девушкой я боялась вечерами выйти со двора. И когда, бывало, ходила на посиделки, где мы пряли, драли перо да рассказывали про ведьм и про светлые ночи, то домой бежала без оглядки. Сейчас и не верится, что могла быть такой… Чего бояться и какой толк от этих страхов?

Говорят, у ночи своя сила, а я этого не признаю. Ночь нам дана для сна и раздумья, дурными бывают только сновидения. Говорят: кто спит, тот сон видит, только в короткие часы сна мне мало что снится. А если и снится, то почти всегда люди, с которыми я и днем могу увидеться, поговорить. Вот дочь и сына уж не знаю с каких пор не видела во сие. Только терпеливо жду, пока-то они заглянут ко мне раз-два в год…

Все ушли от меня: одни на кладбище, другие в большой мир. Если б не старший брат, осталась бы я в деревне одна-одинешенька. А брат у меня неплохой. Помогает мне дровами, углем запастись, нет-нет да и справится, не нужно ли чего. Я ему твержу: много ли мне надо, одной-то? Пока здорова да силы есть — сама о себе позабочусь. Денег хватает, не тревожься, брат, а со всем прочим справлюсь. Ты тоже не молоденький, и здоровье твое не ахти какое. Так что береги себя…

Раньше я боялась остаться одинокой, ивой плакучей. А когда выходила замуж, подружки пели мне песню, от которой слезы у меня ручьем текли:

Веселая свадьба у нашей у Эвы,

Кого на ней нет? Кого на ней нет?

Матери нет, матери нет,

мать лежит во сырой земле.

Умерла мама за год до моей свадьбы… Муж в Восстании погиб. Был там с ним один человек из соседней деревни, знал, где его похоронили. Думала я, сердце у меня разорвется от горя по Петру. Два дня ходила как безумная, а потом решила: должна я похоронить его здесь, дома, на нашем кладбище, чего бы это ни стоило. Напрасно меня люди отговаривали: образумься, баба, немцы кругом, как ты его перенесешь? Купила я гроб, три раза бегала упрашивать одного шофера грузовика. Христом-богом молила, деньги вперед давала… Наконец согласился. И того человека, который знал, где Петр похоронен, упросила я, и вот поехали мы втроем в эту злосчастную Козельницкую долину.

Четыре раза нас немцы останавливали. Своими руками я тело мужа выкопала, в гроб уложила. Когда подъехали мы к нашему дому, звонарь без всякого на то разрешения начал звонить. А я уже не плакала. Двигалась как заведенная, никого ни о чем не просила, все, что нужно для похорон, сама справила. Там, в той Козельницкой долине, с меня будто весь страх слетел. Не боюсь, твержу себе, ничего не боюсь, пусть хоть двадцать немцев явятся, чтоб помешать увезти тело мужа домой.

И когда к нам в деревню пришли немецкие солдаты и стали устраиваться по домам, я встала на пороге и твердо сказала:

— В этот дом вам ходу нету! Не пущу в свой дом того, кто у меня мужа убил!

Отец кричал, чтобы я одумалась, ведь двое детей у меня! А немцы потоптались, потоптались — и ушли. Только уж когда фронт стал приближаться — набились они к нам в заднюю горницу.

По воскресеньям я хожу на кладбище, поливаю цветы на могилах, потом сажусь около Петра. Сижу и думаю, вспоминаю мужа, детей, и, когда возвращаюсь домой, мне как-то легче на душе. Мой Петро здесь, я могу прийти к нему, поговорить с ним, своими думами поделиться. И не надо мне гадать да мучиться, где он лежит, под какой горой, в каком поле, не унесли ли его воды, не растащили ли лисицы…

Женщины порой удивляются мне:

— Эва, как это у тебя получается? Ни на что не жалуешься, всегда знаешь, что делать. В былые-то времена никто и предположить не мог, что ты станешь такой.

Что им ответить? Что я остыла ко всему, ни над чем голову не ломаю? Просто живу себе да живу, а до остального мне дела нет.

Они-то знают — неправда это, я только прикидываюсь такой. Нет, я не окаменела. Но я и не нежный маковый цветок. Я не буду ждать помощи из милости, чтоб жалели меня, вот, мол, какая я несчастная и одинокая… в этом мире… Кое-кто думает, что я и детей от себя оттолкнула. Мол, была б не такая, взял бы ее сын к себе или сам постарался бы поближе к ней поселиться.

Не такая… Какая же? Или мне обижаться, что дочь с мужем и детьми ездит по чужим странам, черных людей лечит? Все равно бы меня так не лечили, не стояли бы над душой — вот, пожалуйста, рецепт, вот вам укол. Сами себе дорогу выбрали. А я и тому рада, коли напишут когда, навестят в кои веки… Повздыхаю, а то и слезу пророню в долгие ночи о том, что так далеко они, — но я знаю: если бы и жили мы вместе, мою-то жизнь, за меня, им не прожить. Каждый должен сам век свой промаяться с теми людьми, с которыми связала его судьба.

Сын, инженер, как-то сказал:

— Мама, я знаю, моя жена тебе не нравится, ты ею недовольна…

А я на это:

— Тебе нравится, ты доволен? Вот на что ищи ответ, сынок. Не я ее выбирала, не я с ней и живу. Придет — спиной к ней не повернусь, но, если что ей во мне или у меня не понравится, за то я не в ответе. Двери моего дома всегда для вас открыты, а больше сказать мне нечего…

Итак, кроме нескольких кур, поросенка да кошки, нет в моем доме ни одного живого существа. Одна я осталась. Ива живет вместе с речкой, травой, ветром и солнцем, а я — с прожитой своей жизнью да с тем, что оставила она мне, что нажила я за шесть десятков лет. Если не считать тех немногих лет, что батрачила я в разных имениях, мало когда выходила я за свою околицу. И не очень-то знаю, как живут люди в городе, но кажется мне, что понимаю их куда больше, чем если б там жила.

Вот лежу я вечером или под утро в постели, а они, как наяву, один за другим и проходят передо мной, перед моими глазами. И будто в деревне полным-полно народу, и уже тесно им, рассеялись по полям, за околицей, по тропинкам и дорогам. Сколько из них уже нет в живых, сколько в чужие края уехало, а все они — в моей жизни. Все во мне живут, и жалко мне, что когда я умру, то и они как бы навсегда уйдут со мной. Не могу сказать, что я одинока: вот сидим мы, девушек двадцать, перо дерем, вокруг стола тесно, не повернешься. Куча перьев перед нами, пальцы так и мелькают, и весело нам, песни поем, о самих себе поем, сами над собой подшучиваем:

Пошли девицы по ягоды,

а тропинка под водою вся,

гей-гей-гей.

А тропинка под водою вся.

И девицы те рассказывают, сколько кто из них заработал. В песне имена называем. Начинаем с того, каким кончили в прошлый раз. Галайка — три талера, тачку на все три купила. Цибулька тачку тащила, за что осликом прослыла… Чье имя приходилось на эти слова, больше всего обижалась. Санитрарка за тачку встала, чтобы та не дребезжала… А ленивая Дудашка так и плюхнулась на тачку…

Бедная Анча Цибулька! И ведь не хотела я, а пуще всех ее поддразнивала. Хорошая была деваха — да будет земля ей пухом, а ведь ушла она от нас еще в молодые годы. Веселая была, все шутки-прибаутки шутила и никогда не обижалась, как ее ни назови. Как сейчас помню, копнили мы как-то кооперативное сено у елового леса, и такое нашло на нас веселое настроение, будто все мы помолодели лет на двадцать. Расшалились — Анчу Цибульку на сено повалили, насовали ей сена под кофточку, под юбку, а потом кто-то ее и водой облил. А она вскочила проворно, как лань, да и запела:

На печи опрудилась,

с печи потекло…

Лежу, сон не идет, а я улыбаюсь. Если увидел бы меня кто, подумал бы: с ума сошла тетка! Целые дни одна, вот и тронулась…

Улыбаюсь — рассудок-то у меня здоров, — вспоминаю, как все шло, все по порядку. Кооператив вот: как мы все ровно ожили, веселыми стали, когда миновали первые годы, когда попривыкли мы к новым порядкам и жить стало лучше. Вдруг так славно стало нам оттого, что вместе мы, не приходится каждой в одиночку колотиться на своем клочке. Кончается жатва, а уж мы придумываем, сочиняем поздравления и толпой отправляемся в Дом культур