— Швейцарцы уедут в двенадцать. После трех!
— Да! — сказала она.
Кынтиков вот ревновал: он давно с кочешковской референткою спал и кормил ее сладко, как, впрочем, и многих других референток из фирм тебеньковских. Это была его, кынтиковская, часть дани из той, что снимал Тебеньков. Кынтиков так показывал всем, что, если босс уйдет на покой или ухреначат его, только он сможет прийти на замену. Ибо не сила кулака, не мощь ребят-молотильщиков, не завязки на самом верху, не тугой кошелек в конечном счете все решают на свете. Если всерьез разобраться, главный, самый главный, вопрос: стоит — не стоит. Все остальное — вторично. Так Кынтиков думал, но его стремление всем и каждому если не показать, то рассказать, как у него, вонючего козла, стоит, в конце концов раздражало. На курорте, пока Кочешков с Тебеньковым обсуждали ночами дела, Кынтиков в номер к референтке заходил, показывал ей, и она его не гнала, потому, что, несмотря на ночь со своим боссом, боялась и понимала: что захочет Кынтиков, то ему лучше отдать, что он показывает, на это лучше смотреть и, не дай Бог, не ухмыльнуться: референтка видела многое, а Кынтиков слишком уверовал в свою силу, мощь, красоту.
Но — свадьбу сыграли. Референтка сменила фамилию Утешева на фамилию мужа. Подруга уволилась. Настала весна.
Сурмак появился на вилле в Напуле. Вид с балкона был чудесный — скалы и море, закругленье залива, — на балконе стоял телескоп и в него было видно, как по каннскому променаду проползают козявки: каждая четвертая — миллионер, каждая седьмая — знаменитость, каждая двенадцатая — что-то вроде Тебенькова. Сурмак просил работы — до конца сентября, ему были нужны деньги на обратный билет, — но Кочешкова сразу и не поняла, что Сурмак — соотечественник! Это ей объяснила служанка-алжирка, ведшая переговоры с Сурмаком через решетку калитки.
Кочешкова рванула за Сурмаком. И — догнала:
— Эй-эй, подожди! — Кочешкова схватила Сурмака за рукав. — Что ж ты сразу не сказал?! Что умеешь делать? Ничего? Наплевать! Поживи, там что-нибудь придумаем! — она запыхалась, возвращаться надо было в гору. — Муж у меня бизнесмен...
Сурмак внимательно смотрел на нее. Его несколько раз проверяли ажаны — земляки служанки-алжирки не ко времени начали бомбы взрывать, а Сурмак был темен лицом и в движениях походил на магрибца, однажды — арестовали, якобы за попытку изнасилования уборщицы в отеле, не в отеле даже, скорее, в доме свиданий. Он всего лишь, проходя по коридору мимо, чуть задел уборщицу плечом, а, извиняясь, дотронулся до ее локтя. Перезрелую суку раздражал его акцент, то, что Сурмак был единственным постоянным жильцом, то, что не давал и пяти франков за смену белья и не водил к себе женщин. Тогда Сурмака, после долгих разборок, отпустили, полицейский, карикатурно усатый, проводил до вокзала, посоветовал, пока не кончилась виза, податься на юг: может повезет устроиться на сбор винограда, даже дал адрес, но юг был достигнут до сбора, денег не осталось ни гроша.
От взгляда Сурмака дыхание у Кочешковой перехватило еще сильнее. «Что-то будет!» — подумал Сурмак, приготовившись к худшему, но очень хотелось есть, алжирка, как оказалось, любила организовывать интрижки, Кочешков и не подумал спросить — кто этот новый садовник и нужен ли действительно он: для Кочешкова лето на Лазурном берегу и не было летом: на вилле, часто вместе с Тебеньковым, он появлялся наскоками, очень уставал и все ему было не в жилу.
Ну, а жена его с Сурмаком много болтала: о современных средствах связи, булочках с корицей, шампунях, способах подачи угловых, переименовании московских улиц, компьютерных играх, удовольствии от катания на водном мотоцикле и от того, что тебя понимают, о красоте невозможного, книгах, цветах, запахах и вкусе поцелуя. Кроме того — о музыке, конечно, о ней! Сурмак был осторожен, даже слишком сначала, но потом осторожность оставил. Их любовь расцвела, если только есть в безумии страсти любовь. Правда, Кочешковой хотелось скандала, к Сурмаку она любила приходить незадолго до возвращения мужа и его покидала, когда муж уже шел от машины к дверям. И выходила к Кочешкову вся горя, вся в истоме, обнимала, к мужу прижималась и целовала. Взасос. Ей хотелось сожрать Кочешкова. Поглотить, переварить, выплюнув, вернее — при дефекации исторгнуть из себя только маленький ключик от цюрихского сейфа: номер она знала давно. Ключик, очертаниями напоминавший анк, Кочешков носил на шее. О ключике Кочешкова пару раз порывалась сказать Сурмаку, но запиналась на полуслове. Ее обладание ключиком предполагало кончину прежнего обладателя: Кочешков никогда ничего своего, кроме семени, отстега Тебенькову и денег гаишникам, не отдавал. Не потому запиналась, что боялась впутать Сурмака в смертоубийство, не потому, что Кочешкова почитала и была благодарна тому за заботу. Просто она сама еще не созрела. В то лето Кочешкова цвела.
В Москву Сурмак вернулся лишь поздней осенью, позвонил Кочешковой, они встретились, погуляли, выпили кофе. Сурмак был напряжен, неловок, грыз ногти, порывался что-то сказать, но в последний момент умолкал, додумывал какую-то очень важную мысль и смотрел на Кочешкову с усмешкой. Словно упрекал. Ей — наскучило, на своем «сеате-толедо» Кочешкова довезла Сурмака до метро: что было, то было, грусти и так здесь хватало, а от упреков она еще с детства бесилась.
Тебеньков знал об этой встрече. Он вообще знал все, все умел и все крепко держал. Врачи предлагали ему операцию, но Тебеньков гордился своим перебитым носом, тем, что он не говорил, а гундосил. Он любил сморкаться, зажимая крылья носа пальцами с перстнями, любил стряхивать сопли и счищать их с перстней. Он хотел всего лишь одного — чтобы «его» бизнесмена уважали! — но кто уважать его будет, если какой-то вечный студент, катавшийся по Европе автостопом, жену бизнесмена беззастенчиво драл? Тебенькову казалось — дерут его самого.
И на этом фоне тебеньковский талант педагога стал скукоживаться, меркнуть под тяжелым прессом обиды.
Тебеньков сморкнулся, вытер пальцы о кожу итальянского кресла, поднялся. В камине трещали дрова. Тебеньков потянулся и громко выпустил газы. Он был готов разорвать Сурмака — сам, вот этими руками! Как разорвал многих, и на свободе, и в зоне. Был готов сделать это за Кочешкова, которого простатит, а более простатита — стремление показать, что доверие будет оправдано, сделали почти равнодушным к прелестям молодой жены.
А не надо было вслед за Тебеньковым выбегать из баньки и бухаться в холодный ручей! А не надо было в мокрых плавках кататься с Тебеньковым на яхте! Не надо было! Многого чего! Да!
Тебеньков вдруг поймал себя на мысли, что не обида за «своего» бизнесмена ведет его, а обыкновенное желание ввести в свой гарем еще одну бабу. От этой мысли ему стало как-то неловко. Он даже поежился. У него были все-таки представления о приличиях. Он взглянул на огонек лампадки: тот дрожал, бросая неверные отблески на икону. Потом Тебеньков вынул носовой платок и вытер сопли с кожи итальянского кресла.
Сурмаку лучше было навсегда остаться в Напуле, однако кончилась виза и замучала эта... как ее... ностальгия. Он знал, кто такой Кочешков, знал, кто стоит над Кочешковым, знал, до чего его доведут свидания с женой тебеньковского бизнесмена, и к встрече с Кынтиковым был готов: тот лишь наводил на Сурмака свой «ТТ» в подъезде дома сурмаковской матери, а уже получил заряд фосгена.
Кынтиков слишком давно не встречался с готовым к гибели клиентом — готовым каждой клеточкой тела. Ожидание закаляет.
В особенности, если ожидает бывший старший сержант морской пехоты, неплохо закаленный и так, имеющий наготове спецсредство бывших органов госбезопасности.
Никто, кроме Кынтикова, подобного воздействия на кожу лица, глаза и слизистые оболочки выдержать не мог. Собственно, за неимевшую себе равных выдержку Тебеньков и ценил Кынтикова. Кынтиковым можно было гасить взорванный и полыхающий «мерседес» или, положив на рельсы, останавливать тяжелогруженные товарные составы. Когда Кынтиков расправлял плечи, его мышечные ткани, суставы, хрящи издавали повергавший в уныние, лишавший воли к сопротивлению хруст. С виду Сурмак был невзрачен и слаб. Что, что в нем нашла Кочешкова? Этот вопрос мучил, кстати, не одного Кынтикова, но именно Кынтиков опрометчиво решил, что для такого говна, каким был, по его мнению, Сурмак, расправлять плечи слишком жирно.
С другой стороны, Кынтиков не умер возле лифта в подъезде, а, окутанный запахом прелого сена, впервые в жизни промахнулся: пуля из «ТТ», оторвав погончик на сурмаковской куртке, пробила дверь квартиры номер тридцать четыре, полетела дальше по коридору, разбила выключатель между сортиром и ванной, вызвала короткое замыкание. В подъезде погас свет. Наощупь, исходя слюной и слезами, Кынтиков выбрался на свежий воздух. Ждавшие его в машине повинились, что убегавшего зигзагами Сурмака не догнали. Кынтиков их простил, дал усадить себя на заднее сиденье, приказал отъезжать.
— Интересный человек! — выдавил из себя Кынтиков. Кынтиковские поежились: даже им было просто страшно представить, какая мучительная смерть теперь ожидала Сурмака!
Сурмак же двигался по темному переулку — вниз и налево, дальше — по выметенному асфальту, под яркими фонарями, мимо витрин: квазипариж, псевдокёльн, абсолютная пустота неточной цитаты. Только одно его волновало: проболталась обманутому мужу Кочешкова или сказала специально, чтобы мужа позлить? Сурмак думал, что Кынтикова послал Кочешков. Конечно, простатит может до всего довести, вплоть до желания всех осчастливить, но подсылать убийц! Так думал Сурмак, но сам бы не раздумывая убил посягнувшего на святость семейного очага. Осознав, что в нем живут двойные стандарты, Сурмак, всю жизнь стремившийся к стандарту одному, шаг ускорил.
Он заплатил за вход в казино, в баре выпил немного водки. Здесь его французский вполне годился, когда он переходил на родной язык, помогал акцент. Сурмак поставил на двадцать три, на номер комнаты, из которой его забрали по подозрению в изнасиловании, выиграл, обменивая фишки, поймал на себе чей-то изучающий взгляд: длинноногая жадная рвань.