— Какою милостью?
— А такою милостью, княже, какой и век никому не снилось. Было это не так давно, года два назад тому, когда ты с Новгородом Великим в рассорке был...
— А какая милость моя была? Говори, ежели добрые словеса молвить ты желаешь? А ежели такое что, то не прогневайся: попробуешь ты батогов на судейском дворище!..
Голос князя прозвучал угрозой. Василий Дмитриевич понял, на какую "милость" намекает Федор-торжичанин, неизвестный ему до настоящей минуты, и, перебравшись по опущенному мостику на другую сторону рва, подъехал вплотную к смельчаку, смотревшему на него без всякой робости и подобострастия.
Боярич Белемут шепнул на ухо великому князю:
— Это человек блаженный, княже, юродство на себя напустил. Постоянно здесь обретается. Не стоит разговор с ним вести...
— Наплюнь, княже, — поддержал товарища и Сыта, наклоняясь к другому уху князя. — Ничего доброго от него не дождёшься. Да и достойно ли твоему сану с таким полоумным смердом разговор вести?..
— А воистину ведь так, други, — согласился великий князь и хотел было тронуть лошадь, но тут Федор-торжичанин встрепенулся, глаза его загорелись неожиданным блеском, и он схватил под уздцы княжеского коня.
— Нет, погоди, князь Василий! Не сдвинешься с места до тех пор, пока меня не выслушаешь. А скажу я споначалу про то, какую милость оказал ты жителям Торжка-города. А потом и про другое что...
Василий Дмитриевич покраснел от гнева. Как? Его смеет задерживать какой-то "полоумный" смерд, обращавшийся с ним как с равным? Ему не отдаёт должного почтения простой смертный, зависимый от него и в жизни, и в смерти?.. Рука его судорожно рванула повод, унизанный блестящими кольцами, а ноги ударили краями стремян в крутые бока доброго коня, выражавшего недавно такое нетерпение; но, к удивлению его, горячее животное не ринулось вперёд от этого, не сбило с ног дерзкого торжичанина, спокойно державшего его под уздцы, а, напротив, попятилось даже назад немного и снова сделалось неподвижно, как статуя, пугливо поводя глазами.
— Прочь с дороги! — глухо произнёс великий князь, угрожающе хватаясь за саблю. — Не хочу я слушать тебя!.. А завтра найдут тебя слуги мои, и уведаешь ты, что значит грубить мне...
— Нет, ты выслушай меня, княже! — настойчиво повторил Фёдор, вперяя пылающий взор в лицо Василия Дмитриевича. — Переполнилась чаша терпения Господня, велики грехи наши, не будет спасения нам, грешным. А тебе, князю великому, горше всего...
— Что ты говоришь? — смущённо пробормотал князь, теряясь под странным взглядом юродивого. — Нельзя дать веры тебе... Благополучно державство наше...
Василий Дмитриевич смутился. Никогда никому не спускал он дерзости, выраженной в той или другой форме, но тут слова Фёдора произвели на него такое действие, что он не знал, как отнестись к "блаженному": как к святому прозорливому человеку или же как к полоумному бродяге, болтающему разные глупости?.. Но взгляд торжичанина насквозь прожёг его душу, заставил его потупиться, и великий князь не мог разрушить очарования, "напущенного" на него юродивым. В голове его шевельнулась мысль, что слова "блаженного" о переполненной чаше есть грозное пророчество, которое может исполниться... Бояричи порывались было отбросить дерзкого с дороги, но Василий Дмитриевич лёгким движением руки приказал им не двигаться с места. С чувством подавленной досады начал слушать он речь Федора-торжичанина.
Тот начал говорить:
— Не хвались благополучием своего державства, княже великий! Пока Бог грехам терпит, ты жив, здоров, славен, могуч, а переполнят грехи твои чашу терпения Господня — и обрушится на тебя гнев Его грозный! Много, много грешишь ты, князь Василий Дмитриевич, великая злоба в сердце твоём кипит. Вспомни-ка, вспомни, княже, какую милость оказал ты жителям Торжка-города, когда в рассорке с Новгородом Великим был? Зело строптив ты, княже великий, никому пощады не даёшь. Особливо в деле сем выказал ты душу свою: семьдесят человек казнил! Да как казнил-то, Господи Боже милостивый? Сперва правую руку отсекли, потом левую, потом ноги отсекать начали, и всё эдак потихоньку, не спеша: страждите, мол, поболее, людие православные: христианский владыка вас чествует! А бояре да дьяки твои княжеские кричат: "Так гибнут враги-недруги государя московского!" И совершилось дело небывалое: семьдесят русских людей от русского же князя погибли! И омочилась земля мученическою кровью!.. Аль было это не так, княже великий? Аль лгу я, выдумку говорю, а?
— Не выдумку говоришь ты, а правду, человече, — пробормотал Василий Дмитриевич, не смея поднять глаз на своего необычного собеседника. — Вестимо, семьдесят человек торжичан я казнил. Но казнил я их за дело, за измену. Крамольниками были они. А крамольникам поделом казнь подобная!..
Фёдор махнул рукой.
— Не ты бы говорил, не я бы слушал, княже великий! Вестимо, нет нужды тебе выправляться передо мною, недостойным смердом, а всё ж скажу: ты только самого себя выгораживаешь! Не мог ты утолить злобу свою, ни усмирить сердце кровожадное и обрушился на торжичан гневом лютым. А велику ли крамолу они учинили? Немного погалдели только, да новгородец пришлый доброхота твоего Максима убил. Убил он невзначай, наводя страх на него, а ты, княже немилостивый, счёл это тяжкою обидою для себя и повелел изымать граждан Торжка-города, кто попадётся под руку, и всех злой смерти предать! И умертвили семьдесят человек. А люди они были безвинные... Грех, грех великий принял ты на душу, княже великий! Отольётся тебе кровь неповинная!..
— Ой, перестань, Фёдор! — не удержался наконец Сыта, выведенный из терпения укоризнами торжичанина. — Не черни князя великого! Не твоего ума дело рассуждать о действиях его! На то он и князь великий, чтобы крамолу из Русской земли выводить...
— Но не проливать кровь неповинную! — воскликнул Фёдор, не обращая внимания на внушительный окрик боярыча. — Зело ещё юн ты, княже великий, недавно два десятка лет минуло, рано ты за кровопролитье принимаешься! Накажет тебя Бог, княже, попомни моё слово — накажет! Накажет, ежели не исправишься! А исправиться тебе пора уж, довольно беса тешить, следно и Бога вспомнить. Подумай, какой завтра день будет — воскресенье, на такой день добрые люди пост держат, молятся, а ты едешь мамону свою ублажать...
— А ты откуда знаешь? — зыкнул великий князь, понемногу возвращая себе своё обычное хладнокровие и резкость. — Молчи, пока цел стоишь!..
— А и казнить меня прикажешь, княже, и тогда молчать не стану: готов я за правду умереть, а ведь это правда сущая. Аль лжа это, напраслина, княже?
Василий Дмитриевич нетерпеливо передёрнул плечами.
— А пожалуй, напраслина и есть. Не ведаешь ты, что говоришь, человече. Вестимо, заслужил бы ты казнь, но не всякие глупые речи принимаю я за намеренное поношение и... не хочу марать о тебя рук. Отойди от греха, смерд неразумный, сокройся от глаз моих, а то горе тебе! Довольно слушал я тебя, пора и честь знать... прочь с дороги!
Недолго продолжалось смущение великого князя. Он живо пришёл в себя и, сказав эти слова, порывисто дёрнул поводья, точно заставляя коня перескочить через торжичанина, но лошадь не тронулась с места: рука "блаженного" крепко держала её под уздцы. Лицо Фёдора преобразилось. Кроткое выражение исчезло, черты утратили свою неподвижность, между бровями легла суровая складка. Он стал на себя не похож. Глаза сверкнули вдохновенным огнём, взгляд сделался строгим и грозным, на щеках вспыхнул румянец, губы дрогнули и полуоткрылись. Он глубоко вздохнул всею грудью и воскликнул:
— Покайся, княже! Час гнева Господня близок! Покайся в своих прегрешениях, прибегни с усердным молением к Заступнице и Молитвеннице нашей Царице Небесной, и беда пройдёт стороною... Послушайся если не меня, то владыки-митрополита, ангела-хранителя здешнего... Остановись, не езди на дело бесовское, вспомни, что завтра день воскресный... О, горе земле Русской! Горе твоему стольному граду! Горе всем людям православным! Туча грозная из-за Волги-реки поднимается...
— Прочь с дороги! — бешено рыкнул великий князь, пришедший в страшное раздражение, и, перегнувшись в седле, достал правою рукою Фёдора, схватил его за шиворот и могучим взмахом отшвырнул в сторону, прямо на камни, вывороченные при рытье рва. — Вот тебе, холоп паскудный! — прохрипел он, задыхаясь от душившей его злобы, и, не взглянув даже на несчастного, ударил краями стремян в благородные бока своего доброго горячего коня, гикнул и понёсся вперёд с такою быстротою, что Сыта и Белемут едва успевали за ним.
А сзади за ними, на большой куче камней, лежал поверженный во прах юродивый, осмелившийся порицать бесчеловечные поступки великого князя и его грешную жизнь и жестоко за это поплатившийся. Голова его была разбита в кровь, лицо разрезано острым краем камня, но он был ещё жив, и из груди его вылетало прерывистое дыхание, доказывающее, что душа смелого обличителя княжеских пороков не успела ещё разлучиться со своею земною оболочкой.
III
Долго лежал в состоянии полного беспамятства Федор-торжичанин, испытавший на себе всю тяжесть княжеского гнева. Веки его глаз были опущены, как у мёртвого, лицо покрыто синеватою бледностью, руки беспомощно раскинуты крест-накрест; только слабое дыхание, колебавшее его впалую грудь, доказывало, что он ещё не покинул сей бренный мир и что князь Василий Дмитриевич не сделался его убийцею.
В Москве Федора-торжичанина знали многие; бояре и купцы любили и почитали его, как "блаженненького, юродивого человека", ведущего праведную жизнь, но юродство его было совсем особенное: он не представлялся полоумным, "тронутым" человеком, подобно другим юродивым, не говорил притчами и загадками, а прямо обличал того или другого во грехах его, прямо указывал на то, в чём состоял грех, и требовал возможного исправления. Одежду он носил всегда одну и ту же — ветхую, дырявую сермягу, похожую скорее на решето, чем на одежду; под сермягою была длинная холщовая рубаха, свешивавшаяся ниже колен, и ворот этой рубахи он всегда наглухо застёгивал, точно боялся показать людям своё тело. Некоторые догадливые москвичи говорили, что Фёдор носит вериги и старается скрыть их, но сам Фёдор решительно отвергал это и говорил, что "не ему, псу смердящему, убивать плоть свою таким образом, как делали это истинные подвижники Божии". Не один купец предлагал ему тёплую одежду и обувь, потому что Фёдор ходил в своей дырявой сермяге и босиком и зимой и летом, но "блаженненький" не принимал ничего и советовал отдавать всё нищей братии, а сам довольствовался кусочками хлеба, которых собирал ровно столько, чтобы не умереть с голода. Пристанища у него никакого не было: не в его обычае было ночевать под тёплым кровом, и только в редких случаях проводил он ночи в церковных сторожках, снисходя к просьбе добросердечных пономарей, желавших сохранить его от стужи. В "каменном городе", или Кремле, он никогда не бывал, по крайней мере, его ни разу не видели там, а почти всегда расхаживал по улицам, прилегающим к Кучкову полю, где на одном месте начал даже устраивать какой-то странный помост из попадавшихся брёвен и досок, а на вопросы: для чего он это делает? — отвечал: