Разумеется, я уже знала, но это редкая возможность поговорить по-сестрински, без затаенной вражды.
— Тетушка Фелисити настояла. Сказала, он должен проводить нас до дома и остаться на чай. Думаю, она положила на него глаз, — добавила она с хриплым смешком.
Хотя я давно привыкла к преувеличениям Даффи, но должна признать, что на этот раз была шокирована.
— Ради Фели, — объяснила она.
Разумеется! Не удивительно, что отец упражняется в своем старомодном обаянии! На одну дочь меньше — значит, на треть меньше ртов, которые ему приходится кормить. Не то чтобы Фели так много ела — вовсе нет, но в сочетании с ежедневной дозой нахальства, с которой ему приходится мириться, вручить ее Дитеру стоило усилий.
Далее, подумала я, придет конец непомерным расходам на постоянное обновление серебряной амальгамы на зеркалах Букшоу. Фели помешана на зеркалах.
— И ваш отец… — Отец обращался к Дитеру.
Я так и знала! Он уже смазывает лыжи!
— …кажется, вы что-то говорили о книгах?
— Он издатель, сэр, — сказал Дитер. — «Шранц» Шранца и Маркеля. Вы могли о них не слышать, но они печатают книги в Германии…
— Конечно же! «Luxus Ausgaben Shrantz und Markel». Их Плиний — тот, что с гравюрами Дюрера, — просто замечательный.
— Пойдем, Флавия, — сказала тетушка Фелисити. — Ты знаешь, как утомительно заниматься живописью, когда темнеет.
На расстоянии я, должно быть, выглядела тонущим галеоном, когда с мольбертом тетушки Фелисити на плече, натянутым холстом под каждой мышкой, деревянной коробкой с красками и кистями в каждой руке я босыми ногами брела вброд по мелким водам декоративного озера к острову, на котором располагалась Причуда. Тетушка Фелисити двигалась в кильватере, неся трехногий стул. В твидовом костюме, мягкой шляпе и рабочем халате она напомнила мне виденные мной в «Сельской жизни» фотографии Уинстона Черчилля, время от времени баловавшегося живописью в Чартуэлле. Не хватало только сигары.
— Я годами мечтала восстановить южный фасад до состояния, в котором он был во времена дорогого дядюшки Тара, — прокричала она, как будто я находилась на другом краю земли.
— Ну-с, теперь, дорогуша, — сказала она, когда я наконец расставила художественные причиндалы так, чтобы ее устроило, — пришло время для спокойной беседы. Здесь по крайней мере нас никто не услышит, за исключением пчел и водяных крыс.
Я изумленно воззрилась на нее.
— Полагаю, ты думаешь, будто я ничего не знаю об образе жизни, который ты ведешь.
С такими утверждениями я привыкла быть крайне осторожной: подтекст мог быть каким угодно, и, до выяснения, куда дует ветер разговора, я знала, что лучше помалкивать.
— Напротив, — продолжала она, — я многое знаю о том, что ты чувствуешь: одиночество, изолированность, старшие сестры, вечно занятой отец…
Я чуть не ляпнула, что она ошибается, когда внезапно сообразила, что предстоящую беседу можно повернуть мне на пользу.
— Да, — сказала я, уставившись на воду и моргая, как будто сдерживала слезы, — временами бывает трудно.
— Именно так отзывалась твоя мать о жизни в Букшоу. Я помню, как она приходила сюда летом, еще девочкой, и я вместе с ней.
Представить тетушку Фелисити девочкой было нелегкой задачей.
— О, не надо смотреть так удивленно, Флавия. В юности я носилась здесь повсюду, словно принцесса пауни.[63] Мунутонова — так я себя называла. Таскала куски говядины из кладовой и делала вид, будто жарю собаку на походном костре, зажженном с помощью трения палочек и табака. Позже, даже несмотря на большую разницу в возрасте, Харриет и я всегда были лучшими подружками. Несчастные изгои — так мы себя именовали. Мы приходили сюда на остров поговорить. Однажды, после того как мы долго не виделись, мы просидели в Причуде всю ночь, завернувшись в одеяла и болтая, пока не взошло солнце. Дядя Тар прислал Пьерпойнта, старого дворецкого, с печеньем и телячьим холодцом. Он заметил нас из окон лаборатории, видишь ли, и…
— Какая она была? — перебила я. — Харриет, имею в виду.
Тетушка Фелисити провела темную черту на холсте, долженствующую, как я предположила, изображать ствол одного из каштанов в аллее.
— Она была в точности как ты, — ответила она. — Как ты очень хорошо знаешь.
Я сглотнула.
— Да?
— Конечно, да! Как ты могла этого не замечать?
Я могла бы все уши прожужжать ей ужасными историями, которыми меня пичкали Фели и Даффи, но предпочла этого не делать.
Запечатанные рты спасают корабли.
Доггер однажды сказал мне это, когда я задала ему довольно личный вопрос касательно отца. «Запечатанные рты спасают корабли», — ответил он, возвращаясь к подрезанию цветов, и у меня не хватило духу спросить, кто из нас троих немые, а кто суда.
Тогда я пробормотала что-то неудовлетворительное и теперь снова поймала себя на этом же.
— Боже мой, дитя! Если ты хочешь увидеть мать, тебе просто надо взглянуть в зеркало. Если хочешь узнать ее характер, загляни внутрь себя. Ты так похожа на нее, что у меня мурашки бегут.
Ну что ж…
— Дядя Тар частенько приглашал нас в Букшоу на все лето, — продолжала она, то ли не замечая, то ли решив не обращать внимания на мое пылающее лицо. — У него была экстравагантная идея, что присутствие молодых девушек в доме сохранит его неким невразумительным химическим образом — что-то насчет связей и неожиданного дуального пола молекулы углерода. Безумным, как мартовский заяц, был Тар де Люс, но при этом милым пожилым джентльменом.
Харриет, конечно, была его любимицей, потому что она никогда не уставала сидеть на высоком стуле в его вонючей лаборатории и писать под его диктовку. «Моя ассистентка-бомба» — так он ее называл. Эта шутка была понятна только им двоим. Харриет однажды мне сказала, что он подразумевал эксперимент, пошедший вкривь и вкось, в результате которого Букшоу мог исчезнуть с лица земли, не говоря уже о Бишоп-Лейси и округе. Но она заставила меня принести клятву молчания. Я не знаю, почему я тебе это рассказываю.
— Он изучал разложение первого порядка динитрогена пентоксида, — сказала я. — Этот труд в итоге послужил изобретению атомной бомбы. Среди его бумаг есть письма профессора Аррениуса[64] из Стокгольма, из которых совершенно ясно, к чему они шли.
— И ты, так сказать, осталась, чтобы подхватить факел.
— Прошу прощения?
— Чтобы нести дальше славное имя де Люсов, — сказала она. — Куда бы это тебя ни завело.
Интересная мысль: мне никогда не приходило в голову, что имя может быть компасом.
— И куда же? — спросила я несколько в шутку.
— Ты должна прислушиваться к своему вдохновению. Ты должна позволить своему внутреннему зрению стать твоей Полярной звездой.
— Я пытаюсь, — сказала я. Должно быть, я выглядела перед тетушкой Фелисити деревенской дурочкой.
— Я знаю, детка. Я слышала кое-какие рассказы о твоих делах. Например, об этом ужасном происшествии с Банпенни или как его там.
— Бонепенни, — уточнила я. — Гораций. Он умер прямо тут.
Я указала через озеро на стену кухонного огорода.
Тетушка Фелисити задумчиво корпела над работой.
— Нельзя, чтобы тебя отвлекали неприятности. Я хочу, чтобы ты это помнила. Хотя это может не быть очевидным для других, твой долг станет для тебя столь же ясным, как будто это белая линия посередине дороги. Ты должна следовать ему, Флавия.
— Даже когда он ведет к убийству? — спросила я, внезапно осмелев.
Вытянув кисть на длину руки, она нарисовала темную тень дерева.
— Даже когда он ведет к убийству.
Некоторое время мы посидели в молчании, тетушка Фелисити пачкала холст без особенно впечатляющих результатов, затем она снова заговорила:
— Если ты ничего не будешь помнить, запомни главное: вдохновение изнутри — все равно что жар в печи. Оно позволяет печь сносные батские булочки.[65] Но вдохновение снаружи — все равно что вулкан, оно меняет облик мира.
Я хотела обхватить руками эту чудаковатую старую мышь в костюме а-ля Джордж Бернард Шоу и сжимать, пока сок не потечет. Но я этого не сделала. Не могла.
Я ведь де Люс.
— Спасибо, тетушка Фелисити, — сказала я, поднимаясь на ноги. — Вы молодчина.
17
Мы пили чай в библиотеке. Миссис Мюллет пришла и ушла, оставив огромный поднос с печеньями «Дженни Линд» и смородиновыми сконсами. На мой произнесенный шепотом вопрос о Ниалле она ответила пожатием плечами и нахмуренными бровями, напоминая мне, что она на работе.
Фели сидела за фортепиано. Дитеру потребовалось не больше трех минут, чтобы вежливо спросить, которая из нас играет, и Фели ответила, зардевшись как маков цвет. Сейчас, после достаточного количества мольб и упрашиваний, она приступала ко второй части «Патетической сонаты» Бетховена.
Это чудесная пьеса, и, когда музыка затихала и снова вздымалась, подобно желаниям сердца, я вспомнила, что именно эту вещь Лори Лоренс играл в «Маленьких женщинах», когда Джо, отвергнув его предложение руки и сердца, уходила прочь, и я подумала, не выбрала ли ее Фели подсознательно.
Отец мечтательно постукивал пальцем по краю блюдца, которое он держал в идеальном равновесии в ладонях. Бывали времена, когда без всяких видимых причин я ощущала прилив огромной любви — или, по меньшей мере, уважения — к нему, и сейчас был именно такой случай.
В углу Даффи свернулась, как кошка, в кресле, все еще в когтях «Анатомии меланхолии», а тетушка Фелисити делала что-то затейливое с помощью спиц и мотка зеленовато-желтой шерсти.
Внезапно я заметила, что Дитер закусил краешек губы и в уголках его глаза что-то поблескивает. Он чуть не плакал и пытался не показать этого.
Как жестоко со стороны этой ведьмы Фели выбрать пьесу столь печальную и вызывающую воспоминания — мелодию Бетховена, которая может служить лишь горьким напоминанием нашему немецкому гостю о родине, которую он утратил.