Я распорядился, чтобы завтра утром произвели в его комнате обыск (оказалось, он нанял комнату в Третьем Парголове), в доме Сосницына, и приказал ввести Бунакова.
Он вошел, издали поклонился и остановился.
Я подозвал его ближе.
Свет лампы падал ему на лицо.
– Ну, расскажите мне, как вы это все сделали? – спросил я его.
– Ничего я не делал, – ответил он, – и ничего не знаю.
– Для чего же вы с Лиговки очутились в Парголове?
– Рассорился и уехал. Ее там оставил.
– Отлично! – Я позвонил и молча подал рассыльному бумажку, на которой написал требование сейчас же привезти извозчика и маляра.
Несмотря на поздний час, я решил довести дело до конца и послал за ними.
Прошло более получаса в совершенном молчании.
Наконец явился рассыльный.
Я знаком приказал ввести извозчика и маляра.
Бунаков увидел их и побледнел.
– Он? – спросил я.
– Он самый! – ответили они в один голос.
– Что же вы, и теперь будете отказываться, что не убили и не свезли труп Шаршавиной на вокзал?
Бунаков переступил с ноги на ногу.
– Нет, зачем же… – ответил он, – действительно отвез… мой грех… напугался и отвез…
И потом он рассказал.
Приехали они в ночь на субботу, со 2-го на 3-е число. День провели в номере вместе и вместе вечером пошли ко всенощной, к Знаменью. По дороге домой купили булок, чай пить. Пришли, а с ней дурно стало. Спазмы в груди, конвульсии. Он ей грудь растирал, воды давал, чаем поил. Потом легли спать: она – на кровати, а он – на полу. Утром в воскресенье проснулся, а она холодная.
– Умерла, – окончил он свой рассказ, – я испугался, ну и сделал все, чтобы отстраниться…
Между тем вскрытие показало, что Елена Шаршавина умерла от отравления.
В то же время по справке, присланной Уфимским полицеймейстером и Златоустовским исправником, оказалось, что этот Бунаков был незаурядным преступником. Простой крестьянин, он, бывши волостным старшиной, сумел обманом купить у башкирцев 52 000 десятин земли совершенно без денег и удачно заложить ее за большую сумму. Затем, когда в губернии было введено учреждение земства, он, за неимением в уезде помещиков, был выбран председателем земской управы, но в то же время успел попасться в ряде подлогов, в покушении на убийство, сидел в тюрьме полтора года и был приговорен Палатой на 15 лет ссылки в Сибирь с лишением прав.
По этому делу он и приехал хлопотать в Сенат об отмене приговора.
Бунакова судили и, несмотря на запирательство, обвинили в предумышленном убийстве, но мотивы этого преступления так и остались нераскрытыми.
Напрасная кровь
Оживленная днем, Калашниковская набережная к вечеру затихает, а ночью представляет едва ли не самое пустынное и угрюмое место в Петербурге.
Пристань пуста. Тускло горят редкие фонари и освещают будку сторожа, одиноко стоящего городового и ряд пустых маленьких товарных вагонов соединительной ветки.
Был холодный, ненастный осенний вечер.
Ветер дул с силой урагана, и холодными струями лил проливной дождь.
В непроглядной темноте огромными массами чернели каменные амбары, а подле них длинный ряд вагонов слегка скрипел и шатался от порывов бешеной непогоды.
Петр Гвоздев, забравшийся в один из вагонов, дрожал и ежился от холода в своем рваном пальтишке, забившись в самый угол вагона, но усталость брала свое, и глаза его уже смыкались, как вдруг сквозь шум дождя и вой ветра он услыхал голоса, и в ту же минуту вагон вздрогнул и в него кто-то влез.
– Вот и заночуем, – сказал сиплый голос.
Вагон снова вздрогнул, следом за первым влез другой и ответил дребезжащим голосом:
– За милую душу! Одни?
– Надо полагать!
Вспыхнула спичка и слабо осветила непроглядную тьму.
Петр Гвоздев в ужасе забился в самый угол и свернулся комком. В озаренном пространстве он увидел широкое красное лидо с взлохмаченной бородой.
Спичка погасла, и непроницаемая тьма наполнила вагон.
– Одни, – повторил сиплый голос, – теперя задвинем двери, и чудесно!
Следом за словами громыхнули и задвинулись двери.
Опасные соседи
Петр Гвоздев лежал ни жив ни мертв, уже не чувствуя ни усталости, ни холода.
Снова вспыхнула спичка, и, когда погасла, в темноте засветился красный огонек папиросы.
Звякнуло стекло бутылки, послышалось бульканье выпиваемой из горлышка водки, и затем раздался дребезжащий голос:
– В Колпине впору с голоду сдохнуть. Ни тебе работать, ни стрелять, а заводские еще жизни лишат. Народ аховый!
– Знаю! – отозвался сиплый голос. – За что лишен?
– В карман залез. Отсидел и гуляй! Теперь третий раз оборачиваюсь. Поначалу работал, и как это моя стерва-баба проштрафилась. Ее в каторгу, меня в подозрение, с фабрики вон – и пошло! Есть тоже охота.
– Кого в каторгу? бабу? – спросил сиплый голос. – За что?
– Жену мою! За что? За то, что дура! Убила, и все это как следует, а под конец – и на… попалась! Да так ей, шкуре, и надоть.
Послышался опять звон посуды, бульканье, и дребезжащий голос заговорил снова:
– У Камюза работал. Знаешь? На Обводном. Ну, там! И ничего… жили. Я и баба моя. А теперь как вышло… В субботу было. Я ушел это, а она обед готовила. Пришла к ней баба Аксинья и начала с нее три рубля спрашивать, которые у ней моя баба заняла. У ней нет, Аксинья ругаться; слово за слово. А моя-то ух злющая! Ножом-то ее и полосни! Рраз – из нее и дух вон. Смотрит моя, а Аксинья только трепыхается. Тут моя баба сейчас умом это раскинула, голову ей срезала напрочь, взяла мешок от картофеля, всунула ее туда (с головой-то), поставила промеж дверей и заставила дровами, а потом кровь вытерла, пол вымыла, тряпки сожгла, которые в крови, и стала обед готовить. Вот ведь какая! Я этто все потом узнал. И было у ней в мыслях ночью ее выволочить и положить на рельсы – будто поездом: мы подле как есть царскосельской дороги жили. Пять шагов – и рельсы.
– Ловко! – произнес сиплый голос, а дребезжащий продолжал:
– Такая шкура! Я этто вернулся с фабрики-то, расчет принес, мне ничто и невдомек. Пообедали, спать легли. Проснулись, на дворе уж темно.
Я и говорю:
– Пойдем к куму в гости!
– Нет, – говорит, – мне неохотно нонче. Позови лучше, – говорит, – Андрона Прохорова, да в картишки поиграем!
Прохоров-то сосед был. Мне все едино. Сходил, позвал, и сели играть. И она с нами. Сперва в козла играли; она так-то хохочет; потом и говорит:
– Чтой-то у меня голова заболела. Поиграйте одни. Я вам водочки принесу, а сама лягу!
Слышишь! Вот шкура хитрая! Бой-баба была…
Побежала этто, принесла водки, огурцов, а сама за занавеску и легла, быдто спит.
Мы пить да играть. Спор подымем и опять играть…
А она, подлая (я это потом узнал), тихонько встала, мешок вынула и шасть на свое дело. Только известно, баба. Несет мешок-то, а ей и тяжело, и страховито. С третьего этажа идтить надо. Мы в третьем этаже жили. Донесла донизу… Только вдруг внизу кто-то дверью хлоп. Со двора, значит. Она испугалась, мешок-от бросила да наверх, опять за занавеску, и лежит… А мы все играем, и ничто нам невдомек. Спит баба, и все!..
И вдруг…
Человек без головы
Вдруг на лестнице крик, шум. Визжат, кричат и дверями хлопают. Мы карты прочь и на лестницу.
– Что такое?
– Убийство! Человек и без головы, и голова напрочь, и в мешке! Сичас полиция!
Я говорю:
– Машка! – (Так мою бабу звали.) – Убивство!
А она:
– Ах, как ты меня испугал! Я спала!
Слышишь? Ха-ха-ха!.. Шельма!
Спустился я вниз. Там околодок, дворники, лежит что-то, рогожей накрыто, и не подпускают.
Прохоров перепугался, хотел домой идтить, не пущают. Не велено, говорят. Мы и толчемся на лестнице, а моя Машка лежит себе и хуть бы что…
Приехали тут и сыщики, и следователь. Осмотр делали, допросы… Почти до утра, а потом и пошли по квартирам осматривать да допрашивать.
Тот-то, вишь, что мою бабу напугал, поднялся на лестницу, наткнулся на мешок и крик поднял, – показал, что слыхал, как по лестнице вверх кто-то побежал. Ну, они и пошли кверху, в каждую то есть квартиру.
Пришли и к нам. Баба моя встала, и зачали нас опрашивать, а агент все по квартире ходит да высматривает.
Баба говорит, так и так: стряпала обед, вернулся муж, поели, спать легли, потом как в карты играли и у ней голова заболела и она спать легла. Больше, мол, ничего не знаю.
И я то же сказал, и Прохоров. Мы-то с ним хучь под присягу, потому и вправду ничего не знали.
Провела, шельма, – ответил дребезжащий голос и продолжал: – Они повернулись и пошли прочь. Только агент как закричит: «А это что?» Мы к нему, а он с фонариком светит и на пол кажет. На полу-то пятна, и совсем подле двери.
– Это что?
– А это я тяпкой палец порубила, – говорит моя баба, а агент уже дрова прочь бросает да, словно ищейка по следу, так и дрожит весь.
Как дрова разобрали, ан лужи крови.
– Это что?
Тут баба моя в ноги – и повинилась…
Наступило молчание, потом дребезжащий голос произнес со вздохом:
– А скажи мне, я бы помог, и все было бы по-тиху.
– Баба-дура, известно, – проговорил сиплый голос, – коли убил, никто не видел, так укрыть пустое дело. Со мной раз было…
Смерть бродяги-свидетеля
– Убил, что ли? – спросил дребезжащий голос.
– Убил, – нехотя ответил сиплый, – да так, здря. Было это еще в Вяземской. В Банном флигеле. Я там жил у Купороса. Солдат в отставке. И жил там Авдюшка хромой. Такой задорный мужиченко. Ну, вот и случилось… весной было. Все на двор ушли, а я с Авдюшкой в комнате. И не помню сейчас, из-за чего спор затеяли. Авдюшка меня хвать в ухо, а я его в грудь. Ен и покатись, да башкой об нары – и дух вон! Я этто сейчас кровь-то заплевал да ногой затер, его в охапку и быдто веду. По дороге Купорос. Куда? А на лестнице темно. Пусти, говорю, вишь, Анучин натрескался, в Стеклянный веду. А кто Анучина знал, тому известно, что коли он с деньгой – значит пьян… Вышел этто, вытащил его, прошел задами, да