Сорок монет (роман и повести) — страница 79 из 91

— Я слушаю вас, мой…

Шатырбек подскочил к нему, схватил за бороду, дернул с силой. Гулам упал со стоном. Век выхватил кривую, тускло блеснувшую саблю.

— Где Махтумкули?

Гулам с мольбой смотрел на него.

— Говори!

Из мейханы выбежал Кочмурад, метнулся к ним.

Шатырбек, крякнув, полоснул его саблей. Обливаясь кровью, судорожно заводя назад голову, Кочмурад повалился на землю.

Разъяренный бек схватил свободной рукой Гулама за грудь, приподнял, багровея.

— Ты будешь говорить?

Гулам не мог отвести глаз от мертвого Кочмурада. Выбежавшие на шум сарбазы замерли. И вдруг в наступившей тишине раздался властный голос:

— Оставьте его!

К ним на взмыленной лошади подскакал Махтумкули.


Клычли проснулся первым. Небо на востоке порозовело. Легкий туман стлался над землей.

Юноша встал, потянулся.

Джават и Хамидэ еще спали. Три лошади лениво объедали кусты селина. Три… Клычли огляделся. Не было одной лошади, не было Махтумкули. И тут Клычли увидел белый листок на камне. Схватил его дрожащей рукой. «Шах-намэ» — было выведено на нем крупными буквами. А наискось, размашисто — две строчки, написанные каламом:

Друг просит помощи — грешно тебе скупиться.

Случись беда — отплатит он сторицей.

— Он вернулся! — не помня себя, закричал Клычли.

Юноша упал на землю и стал в исступлении колотить ее кулаками. — Джават и Хамидэ склонились над ним, не понимая, в чем дело. А Клычли твердил одно:

— Он вернулся. Он вернулся!

Потом, успокоившись, Клычли сказал:

— Я не уеду отсюда, пока не выбью на камне эти две строчки. Пусть каждый, кто проедет здесь через десять, через сто лет, прочтет их и задумается.


У развилки пыльных дорог лежит камень. Когда-то над ним росла чинара, но молния сожгла ее.

И камень, исхлестанный дождями и ветром, выглядит совсем одиноким. На его неровной поверхности видны следы надписи. Время стерло ее. Но люди помнят слова, выбитые много лет назад. Память человека крепче, чем память камня.


1959

Сорок монет(повесть)Перевод В. ЛЕБЕДИНСКОЙ


Осенним днем 1830 года на окраине большого аула в Серахсе появился странник в белой чалме и полосатом халате. Он остановил своего осла у покосившейся черной кибитки. Желая обратить на себя внимание, странник громко кашлянул и, не дождавшись ответа, посмотрел вокруг. Глаза его увидели только старого ишака и козла, привязанных неподалеку от кибитки.

Странник задумчиво погладил белую бороду, доходившую ему до пояса. Пробормотал: «Может быть, я ошибся и это не его кибитка? Или моего друга нет дома?» И прежде чем покинуть аул, для верности крикнул:

— Эй! Есть ли в этой кибитке живая душа?

Эта кибитка, напоминающая сгорбленного старика, принадлежала поэту-сатирику Кемине, известному не только в Туркмении, но даже в Хиве и Бухаре.

Поэт был дома. Сыновья его ушли собирать колючку. Жена Курбанбагт-эдже отправилась к соседям испечь лепешки. А Кемине сидел, позабыв обо всем на свете, и размышлял. Может быть, он сочинял новые стихи.

Услышав этот окрик, поэт очнулся, протянул руку к поношенному тельпеку, накинул на плечи выгоревший желтый халат и выглянул из кибитки.

— Заходи, уважаемый гость!

Кемине, следуя обычаю, пригласил гостя в дом. Он не узнал в пришельце своего близкого друга, с которым больше тридцати лет назад учился в бухарском медресе и жил в одной келье.

Гость лукаво улыбнулся. Легко спрыгнув с осла, спросил:

— Не узнаешь?

Кемине пристально посмотрел на гостя и отрицательно покачал головой.

— А ну-ка, вспомни Бухару!

Сказав это, гость направился к стойлу, чтобы привязать своего осла рядом с ослом Кемине.

Поэт молчал, задумавшись.

— А помнишь сумасшедшего Хайдара?

Лицо Кемине осветилось радостью.

— Хайдар! Друг! Неужели ты? Теперь узнал. Хоть ты и очень изменился с виду. Но голос и шутки у тебя остались прежними. А я принял тебя за бродячего странника. Извини!

Кемине крепко обнял друга.

— Не проси у меня прощения, Мамедвели! С тех пор как мы расстались у ворот Бухары, прошло время, равное целой жизни человека. Дни и месяцы летят, годы идут. Юность пролетает, как птица. Люди стареют, меняются.

— Это ты верно говоришь. Годы идут, и верно ты сравнил юность с птицей, которая улетает, — повторил Кемине слова друга, думая и о своей старости.

В кибитке поэт усадил дорогого гостя на подушку. Тем временем пришла от соседей его жена, вернулись и сыновья. Желая хорошо угостить друга, Кемине приказал им зарезать козла.

Только после того, как выпили чаю принялись за печенку и легкие козла, Кемине обратился к гостю с вопросами:

— Старики говорят: «Когда съеденное и выпитое стало твоим, расскажи, что ты видел и слышал». Что ты делал после медресе? Есть ли у тебя жена, дети? Как ты живешь?

— В жизни мне не повезло, — ответил Хайдар.

Кемине удивился:

— Почему? Ведь у тебя были такие высокие мечты?

— Слушай, — продолжал Хайдар. — После медресе я вернулся к отцу и взялся за лопату. Зимой и летом в жару и в холод копал я арыки, рыхлил грядки, помогал старику обрабатывать арендованный клочок земли. Через два года отец женил меня, отдав все до последнего. В жены мне он выбрал такую же бедную девушку, как я сам. Скоро у нас родился сын. После смерти отца вся работа легла на мои плечи. Я трудился, не разгибаясь, днем и ночью. Ты сам знаешь, как прокормиться в наших местах, на Лебабе[3], обрабатывая землю лопатой. Я подорвал на этом свое здоровье. Но, как говорится, «у кого две ноги, тот подрастет за два дня». Подрос и мой сын. Теперь он делает то, что делали мой отец и я. Больной, я помочь ему уже не могу. Но и дома сидеть без дела не хочу. Я женил сына, сказал ему и невестке: «Теперь вы сами устраивайте свою судьбу». Поручил заботам сына старую мать и оседлал осла. Вот теперь и езжу по свету, хочу перед смертью повидать людей и новые земли, узнать, где Хива и где Керки. Так-то, мой друг…

Кемине вспомнил, как Хайдар в медресе мечтательно говорил: «Мне бы только выбраться из Бухары и доехать до Лебаба, а там уж я знаю, что делать…»

— Жаль, — сказал он, качая головой. — А я-то думал, что ты уже ахун в какой-нибудь мечети, в саду Дивана, пьешь там воду из специального арыка, а подати, которые ты собираешь за год, не умещаются между землей и небом. Я-то думал, что утром и вечером во время умывания послушники льют тебе на руки теплую воду, а при нашей встрече ты сделаешь вид, что не узнал меня.

Хайдар глубоко вздохнул и продолжал свой рассказ:

— Я мог бы стать таким ахуном. Но совесть мне не позволила. Тогда, в медресе, я еще многого не понимал. Помнишь Махтумкули? [4]

О царство непроглядной мглы!

Пустеют нищие котлы;

Народ измучили муллы

И пиры с их учениками.

Язык мой против лжи восстал —

Я тотчас палку испытал.

Невежда суфий пиром стал,

Осел толкует об исламе

Когда вы читали эти стихи, я сердился и говорил: «Вы клевещете на мулл. Вы несправедливы». Но Махтумкули — святой человек. Того, что он сказал о муллах, еще мало. Я своими глазами видел, какие безобразия творятся в их хваленой мечети в саду Дивана. Ее превратили в публичный дом: там и анаша, и вино, и терьяк… там совращают мальчиков. И самое страшное, что эта мечеть служит эмиру. А ведь эмир пил кровь наших предков, да и нашу тоже пьет. Мечеть — плетка эмира. А я никогда не хотел быть орудием эмира. И сейчас не хочу. И никогда не захочу. Какая польза от плова, если он сварен на слезах народа? Такая пища застрянет в горле. Во сто раз приятнее есть жареную пшеницу, чем такой плов.

То ли от волнения, то ли от съеденных печени и легких Хайдар вспотел, он достал из-за пазухи большой хивинский платок и вытер им лицо и шею.

— Обрадовал ты меня! — похлопал Кемине друга по плечу. — Ты говоришь и думаешь теперь так же, как и я. Но откуда у тебя этот наряд, в котором ты похож на дервиша?

— В этой чалме и халате? Не мудрено! — засмеялся Хайдар. — Как идет мне эта одежда? Меня уговорил надеть ее Нурмет-арабачи, — пусть, мол, Кемине посмеется. А мой халат и тельпек лежат в хорджуне [5].

— Почему ты назвал Нурмета «арабачи»? Разве он не в медресе?

— Его выгнали оттуда. Ему сказали, что стихоплет и мулла, отрекшийся от религии, им не нужен… «Иди на все четыре стороны!» — сказали ему. Нурмет не горевал. «Хорошо, что можно идти в любую сторону», — сказал он, и, так же как я взялся в свое время за лопату, он занялся ремеслом отца — арабачи. Теперь он такие арбы делает, просто загляденье! Во всей Хиве нет равного ему мастера. Но на хивинских ханов и мулл у него кипит злость. Когда я собрался ехать к тебе, он сказал: «Возьми эти вещи. Пусть наш Кемине узнает, что я сбросил чалму и полосатый халат обманщика».

— Я давно знал, что из Нурмета не выйдет муллы, — подтвердил Кемине. — У него всегда руки тянулись к работе. Да и человек он честный. Еще когда я в последний раз был в Хиве, предупреждал его: «Будь осторожен, держи язык за зубами, не то сбросят тебя с минарета». Ну, а как он жив-здоров?

— Все такой же наш Нурмет, нисколько не постарел. И характер и привычки остались у него прежними. Хоть хлеба у него и мало, он не унывает: сочиняет стихи, рассказывает анекдоты, веселится. Я жил у него три дня. Он все вспоминал о тебе, говорил, что хочет показать тебе какие-то редкостные книги.

Услышав слово «книги», Кемине насторожился:

— Редкостные?

— Да, три толстые книги. Переплеты у них то ли из кожи, то ли из какого другого, очень прочного материала. Края обведены золотом. Когда Нурмет ложится спать, кладет эти книги себе под подушку. А когда уходит в мастерскую, прячет их так, чтобы никто не смог найти.