Давайте вспомним, что слово leg, то есть «нога», считалось непристойным и заменялось на эвфемизм limb, то есть «конечность», поэтому даже стулья должны были драпироваться так, чтобы их limbs «прятались под юбками». Вспомним и то, что леди Гоф, социальный арбитр своего класса, рекомендовала размещать на полке книгу, написанную мужчиной, рядом с книгой, написанной женщиной, только в том случае, если авторы были мужем и женой. Становится понятно, насколько мораль довлела над викторианским обществом. Вот ещё несколько примеров: одна достойная леди одевала свою золотую рыбку, другая вписала в завещание пункт, призывающий часть её денег пустить на одежду для парижских снеговиков, а к быкам необходимо было обращаться не иначе как «господин корова», и так далее. Джон Рёскин, считавший, что женщины выглядят так же, как мраморные статуи в Британском музее, был настолько потрясён видом лобковых волос своей жены, что в ужасе отстранился и не прикасался к ней до конца их брака. (Всё это не выдумки. Мы живём в «падшем, вырождающемся» обществе и даже не представляем, насколько сильно пали меньше чем за два века.)
Под викторианской одержимостью грязью, сексом и оторванными от жизни идеями скрывалась тревога, связанная с ощущением уходящей из-под ног земли. Тысячелетия паранойи также служат показателем того, насколько свободно распространяющаяся тревога привязывается к нуминозным идеям (даже к такой абстрактной, как проблема 2000 года) и проецирует апокалиптические фантазии. Как пишет Фаулз:
Они чувствовали, что существующие представления о мире абсурдны и немыслимы; что люди завесили окна, через которые видна реальность, условностями, религией, позволили образоваться мути, потому что не хотели никуда двигаться; короче говоря, они понимали, что нужно многое открыть и что эти открытия имеют огромное значение для будущих поколений.[98]
Чарльз обручён с Эрнестиной, но одержим Сарой. Напомним, что помолвка в Викторианскую эпоху имела вес договора, расторжение которого влекло за собой огромные юридические и социальные последствия. Как ни печально, самая естественная из сторон жизни – сексуальная – превратилась в комплекс. Эрнестина, несомненно, по совету матери…
…придумала нечто вроде личной заповеди и негромко повторяла всякий раз, как в её сознание пытались проникнуть мысли о физических потребностях её женского тела: «Нельзя!» Но как ни отгоняй от себя естественные желания, они всё равно подают голос из темноты. Не сегодня, так завтра. Эрнестина хотела мужа, хотела, чтобы им стал Чарльз, хотела детей, но плата, которую, как она смутно догадывалась, ей придётся за них заплатить, казалась чрезмерной <…> Иногда она задавалась вопросом, почему Бог допустил, чтобы настолько опасное, звериное воплощение Долга портило столь невинные желания.[99]
Родилась ли Эрнестина с подобными идеями? Неужели она с рождения была отчуждена от целительных соков собственного тела и от Бога, который их создал? Её долг неотвратимо стоял на пути, как распятие, – закомплексованная, подавленная природа, беспрекословное требование Супер-Эго, глубокая тоска и бремя нерешительности. (Чтобы не осуждать наших предков, не посмеиваться над их благоразумием, давайте признаем, что мучившее Викторианскую эпоху расщепление преследует и нас, живущих в век свободных нравов, иначе не было бы порнографии, проституции, фригидности, нефизиологической импотенции, раздвоения на девственницу и шлюху, которое есть в каждой женщине, не было бы подавления сексуального желания и тому подобного. Бедная Эрнестина; бедные викторианцы; бедные мы.)
Долг Чарльза выражается в его серьёзности, приверженности новым наукам, своей суженой и стремлении быть порядочным человеком. И всё же зов крови, который всколыхнула в нем Сара, заслонял всё. Что касается Сары, то она отдала свое сердце человеку, который её бросил. Но вместо того чтобы видеть в ней несчастную девушку, мы узнаем, что она принесла в жертву себя и свою репутацию сознательно.
Я сделала это, чтобы никогда больше не быть прежней. Чтобы люди тыкали в меня пальцем и говорили: вот идёт шлюха французского лейтенанта <…> Это было своего рода самоубийство. Акт отчаяния <…> Мой стыд сохранил мне жизнь <…> Иногда я жалею их. Мне кажется, у меня есть свобода, которую они никогда не смогут ни понять, ни позволить себе.[100]
Сара пробудила в себе извращённую свободу умирания, чтобы получить жизнь, которая ей не принадлежит, даже не попытавшись найти место, где она могла бы обрести ту жизнь, которую хочет.
Итак, у нас есть трое: являющаяся продуктом коллективной культуры Эрнестина, Сара, охваченная экзистенциальным бунтом, а также Чарльз, вполне современный викторианский человек, оказавшийся между ними. Однако это не единственное заточение, в котором он пребывает: в сфере интеллектуального/духовного поиска чудес, которые открывает наука, он также находится в подавленном состоянии – его геологические исследования, в отличие от доказательств глубинной психологии, биологии и социальной философии, демонстрируют ему, что мы всё менее и менее свободны, всё более и более предопределены. Чарльзу известна лишь малая часть того, что мы знаем сейчас: он не знаком с генетическим программированием, ничего не знает о социальном дарвинизме, показывающем, в какой степени мы являемся продуктом культуры и класса, а ещё о великой революции Фрейда, продемонстрировавшего влияние бессознательных сил на поведение и саму историю. В поисках свободы Чарльз наталкивается на всё новые и новые ограничения. Неудивительно, что Достоевский в «Записках из подполья» (1863) опасался, что человечество сводится к анонимности и предсказуемости клавиши фортепиано, на которую давят неизвестные, равнодушные силы. Как пишет Фаулз, Чарльз обнаруживает, как «в этой безмолвной дорсетской ночи разум и наука вдруг растворились; жизнь показалась тёмной машиной, которой управляет зловещий гороскоп, приговор, вынесенный при рождении и не подлежащий обжалованию, нулём во всём <…> Он никогда ещё не чувствовал себя таким свободным».[101]
Хотя мы наблюдаем за историей через плечо Чарльза, реальной главной героиней является Сара. Чарльз, отказавшись жениться на Эрнестине, попадает в опалу, а Сара исчезает. Он преследует её долгие годы и наконец выслеживает. Счастливый конец, правда? Фаулз, будучи приверженцем постмодернистских идей, даёт читателю три возможных финала.
Викторианская концовка наиболее вероятна в такой ситуации. Чарльз видит тщетность своей обречённой любви, женится на Эрнестине, наследует бизнес, рождает семерых детей, которые становятся следующим поколением хранителей викторианских норм. Современная концовка показывает, что Чарльз настигает Сару на краю земли, после чего они занимаются быстрым, тайным, страстным сексом, а затем «радиоактивность вины медленно распространяется по его нервам и венам».[102] После этого Сара уходит, а Чарльз, опустошённый викторианец, остаётся в печали и растерянности. Он понимает свою дилемму так: «Либо ты остаёшься в тюрьме, которая носит имя долга, чести, самоуважения, и чувствуешь себя в полной безопасности. Либо выбираешь свободу, и там тебя распинают».[103]
Многим из нас не понаслышке знаком первый или второй из этих сценариев. А некоторым – оба.
В контексте эпохи, в которой живёт Чарльз, у него не было выбора. Он знал, что утверждать, будто бы Эрнестина – его любовь, всё равно что говорить неправду. И всё же респектабельность влекла за собой приемлемость, которую таким образом обретала его личность. Хотя он чувствовал, что «погоня за деньгами не может быть целью в жизни» и открывает перед ним «обширную равнину скуки. В отличие от ведомого высокой целью пилигрима, он видел там, внизу, только долг и унижение. Уж точно не счастье или прогресс».[104]
В третьей концовке, которую предлагает Фаулз, Сара становится прообразом современной женщины, которая стремится исследовать и делать явью свои собственные желания. Она присоединяется к окружению поэта Данте Габриэля Россетти, что для того времени было весьма радикальным шагом. В финале романа, когда Чарльз наконец разыскивает Сару, она отвергает его искреннее предложение выйти замуж. Когда он спрашивает, не влюблена ли она в другого, она отвечает:
Есть всего один соперник – я сама <…> Я не хочу выходить замуж, и причиной этому моё прошлое, которое приучило меня к одиночеству <…> Я желаю не делить свою жизнь, а быть такой, какая я есть. Не такой, какой ждёт видеть меня муж, даже если он добр и снисходителен <…> Ни разу, поверьте, не думалось мне, что счастье может стать частью моей жизни. И тем не менее я нахожу себя счастливой <…> У меня разнообразная и интересная работа <…> Я ежедневно общаюсь с одарёнными, гениальными людьми.[105]
Идея индивидуации была недоступна гражданам того поколения. Эрнестина целиком и полностью находится в плену «кататонии условностей».[106] Чарльз распят между долгом с одной стороны и страстью – с другой. Сара пошла на предельный риск, следуя зову своей души, но ценой социального самоубийства. Она стремится к интеграции со своим А́нимусом, что немыслимо для Эрнестины и непостижимо для благонамеренного Чарльза, но, безусловно, является психически здоровым для женщины нашего времени.
В чём же тогда заключается наш долг? Мы должны что-то делать для других людей? Для наших комплексов? Он имеет отношение к индивидуации? Что на самом деле означает индивидуация? Не является ли она просто оправданием для преходящего и/или переходного безумия, для потакания себе и своим слабостям? Разве большинство из нас не живёт социальной жизнью Эрнестины, не страдает от дурных снов Чарльза и не тоскует по свободе Сары, за которую нужно отдать такую высокую цену?