Или натюрморты, блинное воскресенье: распузыренный кавалер самовар, сверху — чайничек в васильках, носатая корона здешних мест… и вокруг — солнца-блины, одно светозарней другого, медные тарелки полуденной музыки, круги огня… Или нагрудники и манишки — к подтекающим двум самоварным шнобелям… Он становится поэтом, пока бабушка выносит на стол варенье, и в банках клубится клубника в пунцовом сиропе, теснятся смородина, яблочки, мед. И, вздувшись на блюдечки с чаем, три тетки-сиротки лукавят о прошлом обед напролет. Хохочут и плачут, на блинчики с маслицем падки, а между икоркой с грибками потеет графинчик, а бабушка с мамой любуются мной, а мы с папой — над этим графинчиком несокрушимы, как сфинксы. О, милые, блинные дни!.. — но святая водица лихою волною возводит в папуле курок. «Спиваешься, Гера? — зловеще глаголет родитель. — Наслышан!» — и возится с пряжкой, а мама — сердито: «Не смей отнимать у ребенка последний глоток!..»
Мы аплодируем, мы смеемся, и блинами объелись, и вареньем, история за историей, соло на сверкающем корнете с пистоном, и случайно — багровый луч на медной воронке: густая мелодрама, вчерашняя или наплывающая, но сегодня — водевиль, корнет-а-склероз… Сюжет за сюжетом дарит:
— Это вам, гоголи несчастные, от меня, Александра Сергеича, и ни в чем себе не отказывайте.
Дело взыскует материальных ресурсов: сомнения, восхищения, зависти…
— И не жалко тебе дарить свои сюжеты?
— Дарить, дарить! — кричит он. — Сюжеты, мысли, образы, расшвыривать пригоршнями! И в тебе взойдут новые сюжеты и мысли. Кто сказал — дарить? Не дарить, а про-да-вать.
Однако дарит, легко и участливо — каждому!
Продолжение двусмысленно — наши полунадежды:
— Нам, как тебе, не написать…
— Бож-же ж мой! — кричит он, трагически воздев руки. — Сколько раз я вам говорит, милые? Я ненавижу писать. Я хочу жить. Жить, жить. Разве я смогу так написать, как — прожить? Этот дом в Павловском, этот луг! Вы думаете: вы промчались по лугу? Искупались в Волге? Ели блины с вареньем? Ни одно мое слово не стоит и травинки… Или ваше — тем более? Ну, конечно, ваше и мое, здравствуй — наше! — он смотрит в окно, свысока — в огненную долину вечерней улицы и оборачивается. — Раз вам так хочется, будьте великими! А я буду вашим преданнейшим меценатом, я открою лавочку сюжетов и буду сидеть там, сытый и полупьяный, и буду читать. То же слово, но как играет! О счастье — не писать, а читать! Приходите, у меня за любой сюжет красная цена: четвертинка, плавленый сырок и булочка, почти даром — и я всем, чем могу, помогу вам!
Он прохаживается за прилавком, заткнув пальцами карманы жилета, некогда шикарного, на выезд, а теперь пообтерся, он называет это — неореализм, он, изогнувшись, пристально смотрит в мелкое зеркало на подоконнике, сощурясь, но в общем — с удовлетворением.
— А если я еще и голову помою, я стану недосягаемо интересен! — говорит он. — Однажды я помыл голову, почистил зубы, и ботинки почистил, и рукав, виртуозно справившись единственной в доме щеткой, надушился одеколоном «Шипр» — и все женщины были мои!
Он — Жора, в углу рта папироса. Он картинно стоит в дверях своей лавочки, выпятив грудь, окунув пальцы в жилет, только два пальца уместились в карманах, так у настоящих мужей: кисти рук превосходят пропорцию.
— Вы заметили на мне новые, головокружительные штаны? Я безоговорочно выложил за них двадцать восемь рублей пятьдесят копеек! — и взирает на непревзойденного М., и с недоверием — на его «девайсы», боже праведный, какие синюшные, и с восторгом — на свой «Мосшвейторг», впрочем, для домашних маскарадов. — А, непревзойденный М.? Чрезвычайны, да? Я чуть стихи не сочинил: «Я человек эпохи «Москвошвея»… что-то меня отвлекло… — и падает на колено, отскребает соринку от половицы. — Грязнова-то как-то? Чистый притон. Кстати, непревзойденный М., я заметил грязно-белого старика под началом у нашего мусоропровода. Ветеран мусора и провоенной телогрейки… Что ни утро, корчует из-под нашей трубы две матерых бочки, водружает на деревянный сани — и садится перед подъездом отдышаться. Глаза стоят, опустевший рот открыт, внутренности подсвистывают… Уже весна? Значит, у старичка нашлась большая ржавеющая телега. Если б ты согласился пособить ему по утрам… или сверг с себя эти шаровары, снес бы свой небездарный гардероб — ему или другим неимущим, чтобы я пожаловал тебе четверть солдатского «Георгия»…
— Ваши народнические позывы… — вздыхает непревзойденный М. — Ваш непереводящийся комсомольский клич!
И в другой день — тот же корнет тем же пистоном стреляет… Что неотложное с ним сравнить? Уже идущий навстречу день, откуда встает — наша пожизненная разлука? Одна — на весь бессрочный горизонт и его маломерные суда под воздушным руном… На все высыпавшие на свет разлуки окна… Или открытый трамвайному холму — провинциальный город, что имеет над собой — семь труб и зажжен закатом, как горящей огнем горой, и площади его замкнуты звездами и полынью, и обращенное к ним лицо мое мертвенно… Но знают подтверждение в слове: и второй ангел протрубил… и третий…
А может, неотложное объявление, нашедшее меня в одном позднем коридоре? «Прощание с М. — сегодня в полдень на улице имени…» Тот же, с кем предлагалось проститься, мелькнул мне — как раз сегодня в полдень и, вне сомнения, на указанной улице. То или это было — сон? Переиграть ужасное прощание — в дорогу по дальнему свету? Между тем совершался вечер, столь же правдивый, как пустота коридора, где за полчаса прежде не заявлялось — никакое прощание… Похоже, несмотря на давно прошедший час, все, сраженные призывом, нашли пути к прощанию… А если — уже разверзлось, неотвратимо, куда и как бежать, чтоб — догнать? Еще через час моих служб бумага развиднелась, и стена вернулась к непроницаемости… Или наша случайная встреча и была — последним прости? И поскольку все должно быть подтверждено документально…
Но — из упущенного им поэта: не сравнивай: живущий несравним…
Ведь напротив — другая дверь, за которой… Окно без штор, и свершивший повешенье на шпингалете — зверь нечистой, как сам, породы: пропущены то ли заячьи уши, то ли белкин хвост? Подоконник — в банках не цветов, но окурков? Люстра — трижды рогата, два рожка безнадежны? Парочка стульев: Еле-Зелен и — В-Наездах-Утюга? Повешенные уже на стене — краснокартонка от макарон, она же редакционная корзина, и поддубный усач в полосатом купальнике — обои, тушь? Караул пустейших бутылок, на излете плинтуса или недели меняющийся? То — мои, мои декорации, никогда не сложившиеся — в сладкий сюжет человеческого, но всегда разлагающиеся… зато усилены остатками посторонних текстов, и полевая кухня, и одежды, отставшие от погод и ждущие встречи на новом круге… ничего — гармоничного, но — правдивое, и есть ли большая фальшь, чем — стройный сюжет? Постыднейший грех перед правдой, чем — сложение истории? Место и время, единственные на золотом свете, где возможен — его стук в дверь! Как ничтожен остров!
Разумеется — о другой двери…
И пока у него гремят клювы, клапаны, скачущие зерна — музыкально-пистонная эксцентрика, вот где все заходит влет — к сути жизни, где утварь повернута — просветами… и наколки с ржавыми инвентарными цифрами — отжаты, и библиотечный лишай не клеймит поэтов на лобном месте, но увиты экслибрисом, и форма кофе — не граненый цилиндр, но почти ракушка… Вот куда слетаются — метущиеся меж нивами: творить легко и не обреченно, а после — с удовольствием жить, ничего с инверсией! Или взять старомазохистский рецепт и писать — кровью сердца, не поступаться, будоражить, срывать личины… Но хозяйка, видит Бог, великолепна — лучшая Елена! А непревзойденный М. назначен — непревзойденным. Посему глаза его — обжигающий уголь, а волнующиеся волосы его — пепел первой зари, и голос звонок, то непреходящий глас самой юности… Есть ли укротитель, коего не надкусил бы — лес кошек, не пометил приязнью углы его тела? Или тенор — не надорван поклонницами? Я влюблена в М., я поглощена священным: страданием… как заметил с гордостью один пострадавший — на мне были ожоги последней степени!.. Ведь и лучшая Елена — влюблена, а непревзойденный М., Конечно же, выбрал лучшую. И был бы фарс, если б — меня. Кого?! Сестра молчания или безобразия — сопровождает на задворках нездоровый глаз и дым… Представь, мальчик всю картину взывает к маме, а мамуля посвятила зрителю — спину и нема, как выступ бани. В финале развернута насильно — и какова? Неоперабельный скелет в засиженном капоте! А кто говорит… все знают, что — не ты. Что Хичкок.
Будь благословен и еще изреченнее — приключенческий коридор, чье речное значение — нести сбор дверей восемьдесят пятого года… этих убывающих, рубежных, запретных и народных, дремотных и бессонных, порочных, швыряющих в пекло и исцеляющих… и — необретенных… Одни двери успеют быть пронесенными — на синем настиле сумерек, а другие — уже на звездах.
Корнет-а-пистон! И мы устремлены к корнетисту. И лучшая Елена, и непревзойденный М. с нами.
Уцелеет ли рука, сохранит ли себя — написавшая, что непрочный из корнетистов, но достоверный Георгий, или тот, кто расходует наше нашествие, не предпочтет — лучших? Дивных, божественных, жить, жить! — а жизнь и вкусна аттракционами, эскападами, а в скудной среде — сочной прорисовкой и скромным обаянием эффектного жеста, как расфранченными бутербродами на французских батонах… Он целует лучшей Елене пальчики, а мне — чинное и отстоящее: пожалуйте, сан фасон, друг мой! — и подхватывает лучшую на руки и кружит по комнате, скосив коварные голубые глаза — на непревзойденного М.
— Входи, входи, непревзойденный М.! — приглашает он. — Тенор с манерами баритона.
— Только оставьте оперный словарь, — снисходителен непревзойденный М.
— Я отобью у тебя эту восхитительную женщину. Завтра же схожу в парикмахерскую и подстригусь. А знаешь ли ты, непревзойденный М., как я бываю впечатляющ, едва подстригусь? У меня сразу вырастает челюсть. Всмотрись, непревзойденный М., как нежно эта женщина обняла мои широкие плечи! Скоро она начнет рыдать обо мне ночами и куса