АДЫЛ ЯКУБОВ
СОВЕСТЬ
РОМАНЫ
Перевод с узбекского
Художник Ильдар УРМАНЧЕ
М., «Известия», 1982
Председатель редакционного совета
Сергей Баруздин
Первый заместитель председателя
Леонид Теракопян
Заместитель председателя
Александр Руденко-Десняк
Ответственный секретарь
Елена Мовчан
Члены совета:
Ануар Алимжанов, Лев Аннинский,
Альгимантас Бучис, Игорь Захорошко,
Имант Зиедонис, Мирза Ибрагимов,
Юрий Калещук, Алим Кетонов,
Григорий Корабельников, Георгий Ломидзе,
Андрей Лупан, Юстинас Марцинкявичюс,
Рафаэль Мустафин, Леонид Новиченко,
Александр Овчаренко, Борис Панкин,
Вардгес Петросян, Инна Сергеева,
Петр Серебряков, Юрий Суровцев,
Бронислав Холопов, Иван Шамякин,
Игорь Штокман, Камиль Яшен
СОКРОВИЩА УЛУГБЕКА
Перевод Ю. Суровцева и автора
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Было за полночь, и в обсерватории стояла гулкая тишина.
Али Кушчй, как обычно, еще с вечера занял свое место для наблюдений за перемещениями светил. Но на сей раз он не провел ночь в любимой напряженно-спокойной работе: какое-то недомогание томило его. Мавляна[1] отложил в сторону астрономические приборы, привстал в кресле, и с этим его движением совпал неясный шум на верхнем ярусе обсерватории. Послышались чьи-то шаги.
Они не были похожи на мягкую, размеренно чинную поступь талибов, студентов медресе, юношей, чающих изучить науки о звездах, а скорее напоминали бесцеремонный шаг воинов — нукеров. Али Кушчи, подняв голову, остановил взгляд на маленькой, чуть более окна, двери, что пробита была наверху, у спуска к секстанту.
Дверца распахнулась, резкий стук нарушил тишину, и в помещение, залитое чернильной мглой, вступили два нукера с горящими факелами в руках. Хриплый голос повелительно произнес:
— Мавляна Али Кушчи! Великий султан Мирза Улугбек Гураган высочайше соизволил приказать, чтобы вы поспешили к нему в Голубой дворец!
Али Кушчи, приставив ладонь ребром к надбровью, силился разглядеть бородатые лица нукеров, но без успеха: слишком высоко над головами они держали факелы.
— Повремените немного, — попросил Али Кушчи. — Мне нужно сложить приборы.
— Простите, мавляна, но приказ велит поспешать. Кони ждут у ворот.
И нукеры, простучав подковками сапог по мраморным плитам, удалились. Отблеск их факелов на мгновение осветил позолоту стен, тут же исчез, и еще темнее стало в обсерватории. Только крупные белые звезды можно было различить через отверстие в потолке. Свет их проникал сюда, в обсерваторию, и падал на секстант, установленный внизу, на эту открытую для устода[2]Улугбека книгу, читая которую он разгадывал тайны движения далеких небесных светил.
Шагирд[3] Улугбека Али Кушчи привык не торопиться в случаях важных и требующих душевной сосредоточенности; потому и теперь, зажав в кулаке короткую клиновидную бородку, он постоял минуту-другую, глядя на темный лоскут неба над головой.
Нукеры нетерпеливы, хотя и почтительны. Такими нередко бывают посланцы беды. Но что могло случиться в Кок-сарае — Голубом дворце именно сейчас, глубокой ночью?
Позавчера в предрассветную рань повелитель сам пришел в обсерваторию. Он не вычислял, не писал, не диктовал. Сел в любимое кресло, накрытое тигровой шкурой, и долго молча всматривался в темно-синюю бездну, полную крупных белых звезд. Читал судьбу.
Али Кушчи знал, что в нынешнем году, как и в год рождения Тимура-Сахибкирана[4], надо ждать близкого противостояния владыки неба Юпитера и Венеры. Внук Тимура, Улугбек, обеспокоенный треволнениями государственными, связывал с этим противостоянием какие-то свои надежды. Но чего он мог ожидать от судьбы, как видно, не благосклонной к нему?
Два года назад из далекого Герата пришла скорбная весть: умер отец Улугбека, могучий Шахрух, Шахрух-счастливец, как его называли, владыка, обогнавший в удаче и богатстве многих других наследников Тимура, а тем паче мятежников из некогда покоренных Сахибкираном племен и династий, — пришла эта весть в Самарканд, и вот уже два года не рассеиваются черные тучи зла и неурядиц над Мавераннахром и Хорасаном[5]. Немало было тех, кто рвался к Тимурову престолу; не раз Шахруху приходилось помогать сыну утверждаться вновь и вновь над Самаркандом и всем Мавераннахром или отбиваться от бунтовщиков вассалов, от ферганцев и туркмен, от моголистанцев и кочевых узбеков, и вот, когда наконец выяснилось, что сабля устода острей иных и в государстве, можно было думать, установилось спокойствие, столь необходимое и для торговли, и для занятий астрономией и медициной, и для сочинения стихов и музыки, тогда-то и поднял оружие наследник Улугбека, собственный его сын Абдул-Латиф. С годами Улугбек становился все менее склонным к воинским утехам, но в начале месяца раджаб[6] пришлось ему собрать войско и спешно выступить к Джейхуну[7]. Однако смута и заговор, вспыхнувшие в столице в его отсутствие, заставили повелителя вернуться в Самарканд. Несколько дней как он здесь, а все ходят по городу подлые, сеющие страх слухи, будто конница мятежника Абдул-Латифа преодолела бешеную реку и подошла уже к Кешу[8].
Кто знает, может, так оно и есть, хотя досточтимый устод третьего дня в обсерватории не сказал о том ни слова. Устод Улугбек долго сидел тогда, сидел и молчал, углубленный в свои думы, а потом, устало ступая по мраморной лестнице, поднялся на второй ярус в книгохранилище. Медленно и рассеянно, словно в забытьи, обозревал в тот раз Улугбек бесчисленные книги, уложенные на полках от пола до потолка, множество редких и редчайших рукописей, собранных им здесь за долгие десятилетия управления Самаркандом. Устод, видно, вспомнил, стоя в библиотеке, покойного наставника своего Салахиддина Кази-заде Руми, перелистал его «Математику», после чего, тяжело опустив голову, все так же молча и тихо направился к выходу.
Досточтимый учитель, да смилостивится над ним всевышний, приходил попрощаться с обсерваторией, любимым детищем, созданием своим, — вот что понял тогда Али Кушчи и вот что последние два дня отзывалось в груди щемящей болью, не давая работать. Печальное лицо устода так и стояло с тех пор перед глазами Али Кушчи; несколько раз мавляна порывался пойти в Кок-сарай, но сделать это без приглашения не хватало духу, Теперь же сам устод повелел явиться ему, Али Кушчщ в Голубой дворец…
Али Кушчи намотал поверх темной бархатной тюбетейки чалму мударрисов, преподавателей медресе, надел парчовый жилет, поверху набросил на плечи белый чекмень из верблюжьей шерсти. Мысленно успокаивая себя, стал подниматься по крутым каменным ступеням…
Небо блестело, словно хорошо протертый темно-синий фарфор, перемигивались звезды, но месяц шагбан[9]уже вступил в свои права. Было холодно, с гор порывисто дул ветер, деревья шумели, будто река на перекатах; старые тутовники и крепкие чинары скрипели, жаловались на приход осени.
Али Кушчи вышел во двор обсерватории.
У ворот стояли, дожидаясь Али Кушчи, воины с лошадьми. Один из них подвел нетерпеливо всхрапывающего коня и взял ученого под руку, чтобы помочь взобраться на скакуна. Но Али Кушчи сам нашел в темноте стремя, удержал норовистого коня, легко вскочил в седло: недаром мавляна носил имя Кушчи, что значит — ловчий-соколятник, и не раз на пышных охотничьих гонах султана мчался он на ретивом за добычей.
Вскоре цокот копыт раздался в ночи; один нукер поехал вперед, другой рядом с Али Кушчи. Так они пересекли речку Сиаб, поднялись на древние холмы Афра-сиаба. Слева от них смутно замаячили высокие купола Шахи-Зинда, средоточия усыпальниц владык. Ночь была без луны, но лазурь куполов отражала свет звезд и разливала вокруг себя голубое мерцание. Откуда-то с кладбища, видимо из усыпальницы святого Кусам а ибн Аббаса, догадался мавляна, донеслось до всадников уныло-распевное чтение корана; голос был полон такой печали, что казалось, будто идет он из иного, потустороннего мира.
И в том мире кто-то стенал, и там кто-то жаловался на судьбу.
Все тут чудилось жутковатым, таинственным.
Впрочем, недолго так чудилось… Чем ближе к соборной мечети и к Регистану[10], тем чаще попадались воины у костров — по десятку вокруг каждого костра. Нукер впереди словно расчищал путь перед Али Кушчи. А выехав на Регистан, они увидели, что и вся эта огромная площадь полна воинов. Со стороны медресе Мирзы Улугбека — о, истинное украшение славного Самарканда! — ученому послышалось сквозь приглушенный шум человеческих голосов и звяканье оружия мрачное, самозабвенное пение — то дервиши из ханаки[11], что расположились напротив величественного медресе, начали свое раденье:
О аллах, о всемогущий,
О создатель наш аллах!
Пение это будто не бога прославляло, а угрожало кому-то: может, так казалось потому, что над городом нависла опасность.
Али Кушчи и нукеры миновали Регистан и углубились в узкие улочки, образованные длинными рядами лавчонок под навесами. Выехали к Кок-сараю. Высоченные зубчатые стены высились в ночи, как горы. Окруженный рвом, дворец был похож на крепость, но Али Кушчи, глядя на купола за стеной, мрачные и черные, опять вспомнил об огромном кладбище, об усыпальницах владык Тимурова корня.
Во дворце — ни единого огонька. Ни один костер не горел у ворот.
Перед самым дворцом, в темноте, что хоть глаз коли, всадников остановила стража. В каменных фонарях чуть теплился огонь; латы слегка серебрились, и щиты были словно не совсем затененные зеркала; робкий свет порою выхватывал из тьмы наконечники длинных копий.
Прибывшие прошли первый ряд стражи, приблизились к громадным воротам, тут им снова преградили путь охранники с обнаженными кривыми саблями в руках. Нукер показал свернутую трубочкой грамоту, гостей пропустили в дарвазá-ханý, предвратное помещение для караульных. Звон тяжелых цепей и трудный скрип двустворчатых железных дверей — и перед ними проход во дворец, а на пороге знакомый привратник с таким же, как у стражников, фонарем.
Али Кушчи соскочил с коня. Нукер принял поводья. Привратник склонился в поклоне, посветил фонарем, пропустил ученого вперед.
Изнутри огромный двор слабо, но освещался. В мерцании огоньков открывались стены с нишами, ползли куда-то вверх высокие башни, в которых таились, как о том знал Али Кушчи, пушки и метательные орудия; налево виднелись приземистые, будто вбитые в землю, строения канцелярии, за ними огорожены были домики гарема, а сам дворец поблескивал золочеными куполами в правой стороне двора. «Угрюмо, как в Шахи-Зинда», — подумалось снова… И тихо было вокруг, лишь откуда-то из-под земли доносился неясный гул: видно, в подземельях работали оружейники.
Привратник миновал мраморный водоем, окруженный кольцом душистых елей, и подошел к высокому с двумя массивными овальными башнями по бокам порталу главного здания. Стражники, что стояли по обеим сторонам входа, расторопно открыли деревянные резные двери, обитые блестящими медными полосами.
Узкий полутемный коридор вел в просторную, ярко освещенную комнату с мраморной лестницей в левом углу, что соединяла нижний и верхний этажи дворца.
Здесь их встретил сарайбон — дворецкий, неразговорчивый, замкнутый человек. Жестом пригласил ученого следовать за собой.
Зала на втором этаже тоже была пуста. Сарайбон, пройдя к двери напротив, скрылся в следующей зале — там обычно повелитель принимал гостей и устраивал советы. Из-за двери, на миг приоткрывшейся, до Али Кушчи донесся глуховатый голос устода: видно, Улугбек был раздражен и потому необычно резок. Но сарайбон плотно прикрыл дверь за собою, и голос исчез.
Али Кушчи не раз бывал в этой зале.
Тонкие языки пламени множества свечей, подобранных по размеру и толщине одна к одной, ярко вспыхивали и колыхались, отражаясь в золотом ободе люстры. По всем четырем стенам были развешаны ковры ширазской работы, а поверх них охотничьи трофеи и воинские доспехи повелителя… Над аркой небольшого оконца, что напротив входа, чуть выше украшенной каменьями кольчуги, разветвились огромные — не охватишь руками — рога архара. Гордость устода! Он сам повалил этого архара во время осенней охоты в Гиссарских горах, и по его приказу могучие рога украсили изумрудами… А рядом над красным сафьяновым колчаном, полным длинных гибких стрел, распялена по стене тигровая шкура — добыча с берегов Джейхуна, когда повелитель возвращался домой после трудной хорасанской войны.
Тогда Улугбек, устав от тяжелого и совсем не победоносного похода, послал в Самарканд за Али Кушчи особого гонца. Приезд ученика к учителю оказался вдвойне счастливым. Не только беседами насладился устод. Во время охоты случилось так, что выскочил внезапно из густых камышовых зарослей на берегу вот этот тигр и кинулся на Улугбека. Али Кушчи, шедший неподалеку от султана в цепи охотников с луком наготове, первым опомнился и первым успел пустить стрелу. Непостижимое везенье, благосклонность судьбы! Стрела угодила точно в правый глаз зверя, яд подействовал мгновенно, и тигр, подпрыгнув высоко вверх, с ревом пал прямо к ногам устода. Не раз потом при сановниках Улугбек называл Али Кушчи своим спасителем. Кому ведомо зачем — может, для того, чтобы оправдать свою милость к нему, дружбу с ним? Чтобы отвести зависть придворных от неродовитого мавляны?
Али Кушчи грустно усмехнулся. Вспомнилось, как некогда впервые переступил он по милости устода порог Кок-сарая: разволновался тогда столь сильно, что шагу не мог ступить дальше мраморного водоема во дворе. От робости, от священного трепета, как эту робость называют, у него колени дрожали, стоило только подумать, что здесь, в этих раззолоченных палатах, жил, вынашивал свои тайные мирозавоевательные замыслы сам Тимур Гураган, султан Сахибкиран, велевший именовать себя не султаном, а просто военачальником-эмиром. А ныне?.. Нетуже Тимура, потрясателя вселенной. Инет больше страха в душе Али Кушчи… Вот он снова в этом дворце дворцов, в чертогах того, пред кем трепетало полмира, в сердце же мавляны совсем иное чувство — горькая, щемящая боль. Нет, не оттого боль, что хиреет величественный Голубой дворец, что ныне его не украшают военные трофеи. Вовсе нет. Сердце Али Кушчи тревожится за устода, над головой которого, совсем уже седой, поднялись черные тучи междоусобицы.
Отчего ополчилась судьба на Мирзу Улугбека? За что она мстит ему?.. Знает об этом Али Кушчи, знает, хотя боится сказать вслух… Устод сдернул покров тайны с небесных светил, открыл новые звезды, постигнул мудрое устройство вселенной, удивил мир своими познаниями, но не понял того, что давно уже понял он, смиренный мавляна Али Кушчи. Выше многого-многого в жизни поставил устод разум и не понял, однако, сколь суетна борьба за власть, сколь ничтожен смысл обладания троном, да простятся такие мысли милостивым и всемогущим! Конечно, мысли эти еретические в глазах невежд, в глазах тех, кому не дано вкусить тяжких забот и светлых радостей разума, но мысли эти справедливы и праведны, ибо аллаху угоден вовсе не отказ от дерзости познания, не страх перед неведомым, а, напротив, именно дерзость и преодоление страха. Бесстрашен устод, истинно кладезь познаний, тот, кому, словно пять пальцев собственной руки, ясна история народов, династий, удачливых и неудачливых завоевателей… И при такой-то ясности ума не понять, что власть, подобно ветреной красавице, не остается верной до конца ни одному властелину, сколь бы удачлив, силен или страшен он поначалу ни был?.. Но, может быть, повелитель, да будет милостива к нему судьба, не захотел понять этого? Или, понимая, не нашел в себе сил отринуть соблазны власти, почести и радости трона?.. О, если бы он отдал себя, всего себя, весь свой пытливый ум, все дарования свои Науке, свет которой только и озаряет, только и возвеличивает само имя Человека! Почему так не случилось? Почему?
Двери распахнулись; дребезжащий дискант шейх-уль-ислама Бурханиддина долетел до ушей мавляны, прервав раздумья.
— Нет бога, кроме аллаха, а султаны, правители наши, его тени на земле. Повиновение законному повелителю — первейший долг подданных!
Слова верховного законника перекрыла разноголосица, но тут же и смолкла, знакомый властный голос произнес глухо, но внятно:
— Довольно споров! Слушайте приказ, повинуйтесь ему… Эмир Султаншах Барлас! Вместе с передовыми отрядами отправляйся в путь немедля!.. Эмир Султан Джандар! С основной частью конницы выезжай следом… Если аллах позволит, встретимся между Самаркандом и Кешем на перевале Даван… За участие в совете благодарю. Меджлис окончен!
Из покоев повелителя первым вышел Мираншах, да-руга — градоначальник Самарканда. За ним теснились эмиры и вельможи в богатых красных, зеленых, синих халатах, в темных бобровых шапках. Лица у всех придворных хмурые. Мираншах на ходу одернул подпоясанный широким кушаком златотканый халат, чуть задержался, поправил пояс и саблю с золотой рукояткой, глянул исподлобья в угол на Али Кушчи и отвернулся. Еще раз поправил оружие. Полное круглое лицо его скривилось, но, ничего не сказав, Мираншах быстро пересек залу, и слышно стало, как он нарочито загромыхал по мраморной лестнице. Могучий телом, жгуче-черный бородач, любимец и ценитель женщин, эмир Джандар, придерживая кривую саблю, заспешил за Мираншахом.
Подобно этим вельможам ни один из следующих не ответил на вежливый поклон Али Кушчи. Лишь шейх-уль-ислам Бурханиддин протянул в сторону мавляны холено-белую, раскрытую, словно развернутый свиток, ладонь, то ли приветствуя таким странным жестом человека в углу, то ли просто распутывая нитку янтарных четок, которой обвита была рука законника.
Шейх-уль-ислам покинул залу последним.
И снова установилась тишина.
И в этой зале, и в соседней. И во всем огромном ночном дворце.
Может, досточтимый устод забыл, что вызвал Али Кушчи? Ведь столько трудных забот пало на его плечи!..
Но тут тихо приоткрылась резная дверь и показался Улугбек.
2
Вместо златотканого халата, обычно надеваемого для важных заседаний, на Улугбеке был коричневый простой суконный чекмень; голову покрывала темная шапочка, сшитая из трех кусков бархата (ее он любил носить в медресе и в обсерватории); широкие голенища сапог были чуть вывернуты, виднелся беличий мех подкладки. Улугбек стал у порога, нашел глазами Али Кушчи.
Во всем облике Улугбека — в его высокой, начинающей полнеть фигуре, в смуглом, медного отлива, узком лице, в прищуренном взгляде из-под густых белых бровей — была и затаенная сила, притягивающая к себе, и какая-то скрытая, ранее не знаемая Али Кушчи неуверенность.
Приложив руки к груди, ученик приблизился к учителю и почтительно склонил перед ним голову. Но Мирза Улугбек приостановил его поклон, обнял за плечи и повел к высокоспинным, покрытым шелковой тканью креслам, расставленным в правом углу залы.
— Пойдем побеседуем, сын мой…
Улугбек нередко называл своего шагирда сыном. Но сегодня и в голосе наставника, и в том, как мягко приобнял он Али Кушчи, чудилась некая особенная задушевность. Она — спутник скорби, подумал мавляна.
Султан хлопнул в ладоши. Снизу простучали сапоги, и перед ними возник дворецкий.
— Бакаулы[12] не спят?
— Они всегда к вашим услугам…
— Кушаний и вина!
В ожидании яств устод сидел молча, чуть склонив к плечу голову и полузакрыв глаза. Узкое лицо его с выступающими скулами казалось худым и изможденным, на лбу и у губ сгустились морщины, в недвижных пальцах рук, брошенных на колени, чувствовалась усталость.
Али Кушчи хотел сказать что-то утешительное, но не мог найти слов. Улугбек же вдруг произнес тихо, будто самому себе:
— Сегодня во сне… я видел пира[13].
Перед глазами Али Кушчи предстал далекий весенний день.
На мраморном помосте во дворе медресе Улугбека в тени густой листвы чинар были разостланы ковры, ярко цветные в солнечных лучах. Талибы нарядились в лучшие халаты, они в волнении торжественном: сегодня встреча с мавляной Салахиддином Кази-заде Руми, им предстоит послушать великие истины непосредственно из благословенных уст знаменитого мудреца!.. Али Кушчи уже тогда был много наслышан о мавляне, да и читывал трактаты высокочтимого мудреца, и, надо сказать, трактаты сии, посвященные таинствам математическим, были таковы, что истинно стоило преклоняться перед тем, кто их написал, и не считать преувеличением восторженные рассказы об этом «Платоне нашего времени». В воображении рисовались величественная и горделивая фигура старца, ясное чело святого.
На самом деле Али Кушчи увидел тщедушного старика с трогательно легким ореолом волос надо лбом и редкой бородкой клинышком. Белыми, как снег, были и брови старика, и ресницы, и его шапочка конусом, вроде кулоха[14], сшитая из трех кусков ткани. Даже чекмень на нем был белым-белым.
В тот весенний день мавляна Салахиддин Кази-заде Руми поцеловал Али Кушчи, а Мирза Улугбек впервые милостиво пригласил его к себе в Кок-сарай.
О, сколько лет пролетело, сколько воды утекло с того дня, а стоит Али Кушчи закрыть глаза, как возникает перед ним ласковый старик, мудрец, да не исчезнет светлая память о нем! И снова чувствует Али Кушчи кожей лица своего прикосновение губ и щекотание шелковистой белой бородки…
Улугбек покачал головой, усмехнулся краешком губ.
— Во сне… покойный пожурил меня… Сказал, что я забросил науку ради неверной прелести власти, ради блеска трона… Желая владеть престолом, погубил, мол, свой дар!
Али Кушчи весь встрепенулся, не удержал восклицания:
— О, всемогущий!..
Улугбек быстро глянул на него, в глубоко посаженных глазах устода промелькнул вопрос. Чувствуя нарастающую неловкость, Али Кушчи заговорил:
— Пусть устод простит меня, но полчаса назад здесь, в этой зале, то же самое подумал и ваш шагирд…
Улугбек сидел, чуть сгорбясь, не касаясь спинки кресла. Молчал. Постукивал по расписному низкому столику — хантахте алмазом золотого перстня. Белые мохнатые брови султана сошлись к переносице, и между ними пролегла глубокая складка. Взгляд был устремлен в одну точку.
Али Кушчи прервал свое признание: как физическая боль, его пронзило раскаяние: вместо утешения он еще больше ранил устода произнесенными словами.
— Мавляна Али, — заговорил Улугбек, не отрывая глаз от какой-то лишь ему ведомой точки в пространстве. — Раб божий, недостойный милостей всевышнего, я почти сорок лет правлю Мавераннахром… И вот ты думаешь, что труды мои, затраченные на обеспечение спокойствия в стране, на благоустройство государственное, на улучшение хозяйства и приобретения в казну, напрасны и недостойны… Неужели и ты так думаешь?..
Скорбно-красноречивая, торжественная речь Улугбека нежданно прервалась.
Да как он, Али Кушчи, посмел бередить душевную рану устода в столь трудный для того час? Али Кушчи сказал:
— Заслуги ваши, досточтимый устод и повелитель, и на поприще державном и в научных занятиях столь велики, что никто не может в них усомниться!
Улугбек нетерпеливо взмахнул рукой.
— Не надо, я все понимаю, Али… Но ход событий таков, что… ученые мужи, вы не понимаете меня, Али! Не оттого, что разум таких, как ты, меньше разума шахов и султанов, нет! Всевышний щедр: разум — лучший его дар человеку — отдан поэтам и ученым. Но одарил их он еще и такой чистотой, такой наивностью, что вы не в силах понять ни с чем не сравнимую жизнь тех, кто… обречен… править.
Улугбек словно задохнулся. Потрогал шею под бородой. Снова взмахнул рукой.
— Ты не подумай, будто боюсь я расстаться с престолом. Другого боюсь. Того, что все, накопленное мною за сорок лет — медресе, обсерватория, главное сокровище мое — библиотека, наконец, произведения мои, что писал, не замечая ночей, — все это пойдет прахом, будет пущено на ветер наследниками. — Последнее слово Улугбек произнес со злой горечью. — И еще одного боюсь… забвения боюсь. Того, что грядущие поколения будут гнушаться именем Мирзы Улугбека, внесут его в ряд прочих имен бесславных правителей… Кто будет знать, что Мирза Улугбек стремился разгадать тайны вселенной? Узнают ли про меня правду, мавляна Али?!
С болью и состраданием ответил Али Кушчи:
— Досточтимый учитель! Верю, верю в то, что потомки будут знать правду, будут судить о вас в согласии с нею… И в чьих же суждениях правда, если не в суждениях людей науки, устод? А разве забудут они ваши заслуги? Разве может превратиться в пыль каталог звезд?.. Или не разум людской только и вечен в мире?!
Улугбек грустно улыбнулся.
— Ты уверен в этом?.. Ну, пусть будет так. Благодарю, Али.
В эту минуту послышались шаги, в зале показался дворецкий, а за ним толстяк бакаул — мастер-шашлычник, знакомый Али Кушчи по охотничьим пирам повелителя. Шашлычник нес серебряный поднос, на котором стояли ажурные кувшинчики и тонкие, точно из луковичной кожицы, китайские пиалы. Такие же серебряные подносы внесли затем помощники бакаула, и на каждом подносе шипел горячий шашлык, дразня острым запахом.
Улугбек последил взглядом за тем, как бакаулы расставляли кушанья, как потом, пятясь и кланяясь, выходили из залы. За ними собрался было и дворецкий, но султан остановил его вопросом:
— За мавляной Мухиддином послал гонца?
— Гонцы уже вернулись, повелитель.
— И что же?
— Мавляна Мухиддин, оказывается, тяжко занедужил, повелитель.
— Вот как!.. Ну, ладно, ступай… Я сам разолью вино.
Дворецкий вышел, тоже пятясь, прижав руки к груди.
— Гм… Тяжко занедужил… — повторил Улугбек и насупился. — Ты знал об этом что-нибудь, Али?
— Нет, досточтимый устод.
— Отчего же?
Али Кушчи смутился.
— Возможно, вы слышали, устод, о том, что этой весной я сватал дочь мавляны Мухиддина. За молодого мударриса по имени Каландар Карнаки. Но мавляна. а особенно отец его Ходжа Салахиддин… тот самый, известный в Самарканде ювелир… отказали. С обидными словами меня выпроводили… С тех пор я не бывал в том доме… Об остальном вы знаете, устод.
Улугбек молча следил за игрой золотистого вина в хрустальном бокале… Да, он знал «остальное»…
Вскоре после сватовства, о котором рассказал Али Кушчи, мавляна Мухиддин отдал дочь за сына эмира Ибрагимбека-тархана[15]. На той богатой свадьбе был сам Мирза Улугбек. Но, когда Улугбек повел потом войско против Абдул-Латифа, оставшийся в столице младший сын, Абдул-Азиз, придрался к чему-то и казнил ни за что ни про что эмирского сына, а молодую жену, дочь Мухиддина, взял в свой гарем. К произволу этого Улугбекова сына в городе привыкли, но такой дерзко беззаконный поступок вызвал среди вельмож и богачей Самарканда взрыв недовольства, да такого, что султан-отец должен был, оставив войско, с берегов Джейхуна немедля вернуться в город.
В первый же день после возвращения Улугбек пожелал увидеть Хуршиду-бану — так звали дочь мавляны Мухиддина.
— Дочь моя, — сказал Улугбек, взволнованный красотой и глубокой печалью пленницы. — Что случилось, то случилось. Я наказал сына за бесчестье, тебе нанесенное. А теперь… твоя воля — хочешь, возвращайся домой, хочешь… останься.
Хуршида-бану выбрала первое, а Улугбек хотел надеяться на второе. Ибо красота всесильна, и, может быть, в преклонные годы человек ценит ее больше, нежели в годы юности.
Эта встреча взволновала Улугбека потому еще, что он узнал о красавице раньше, до ее свадьбы, за год до последующих печальных событий. Как-то мавляна Мухиддин, ученик Улугбека, сказал, что его дочь весьма искусна в каллиграфии. «Если пожелаете, устод, она перепишет вам ваши труды…» Улугбек не очень поверил в эти слова, но все же отдал Мухиддину один из своих трактатов по истории. А спустя месяц — изумился, увидев его переписанным на тонкой шелковистой бумаге почерком, который и в самом деле был преисполнен редкой красоты…
Отчетливо, как бывает во сне, увидел сейчас мысленно Улугбек занавеску из прозрачного розового шелка, за которой, низко опустив голову, стояла пленница Абдул-Азиза, увидел водопад ее волос почти до ковра, руки ее, изящно-длинные пальцы с покрашенными хной ногтями, — руками она закрывала лицо от стыда и горя.
Словно пробуждаясь, Улугбек поднял голову и взглянул на Али Кушчи.
— Аллах свидетель, я не виновен в том зле… Говорили, правда, что я слишком легко наказал Абдул-Азиза, снизошел к его раскаянию, мольбам. Но что я мог сделать? Убить его?.. Как отрезать свой палец? Абдул-Азиз — родной сын, моя кровь.
— Понимаю, учитель… — кивнул Али Кушчи, а сам невольно подумал: «А Абдул-Латиф? Тоже ведь родной сын, а поднял меч на отца… Его тоже простить?»
— А что стало с тем поэтом, с Каландаром Карнаки?
Я слышал, будто он оставил медресе, избрал удел дервиша. Это правда?
— К сожалению, правда, учитель. Каландар — человек редких способностей и смелых решений. После свадьбы дочери мавляны Мухиддина он, охваченный горем и яростью, надел рубище, на голову — кулох. Ныне, говорят, ходит по улицам, нищенствует, участвует в дервишеских радениях… во имя аллаха.
Улугбек сжал губы. Желто-золотистое вино, разлитое в бокалы, оставалось нетронутым; шашлык так и стыл неотведанным. Каждый из собеседников думал о своем. Улугбек глубоко вздохнул:
— О грешные мы, грешные! — И, повернувшись всем телом к Али Кушчи, спросил неожиданно: — Найдутся ли надежные талибы среди твоих?
— Найдутся, устод, конечно, найдутся…
— Хорошо, если найдутся… Тогда перейдем к делу. — Улугбек положил на колено мавляны руку и снова пристально взглянул в лицо ученика. — Ну, ты знаешь, конечно, что небо Мавераннахра снова заволокли тучи междоусобицы. Тучи бунта, правильнее сказать! Старший сын мой Абдул-Латиф, кому я отдал прекрасный Балх, затеял против меня войну. Ему мало Балха, ему нужен Самарканд. Он перешел Джейхун и сейчас уже недалеко от Кеша… Ты слышал об этом, Али?
— Слышал, досточтимый устод! Но… нельзя ли надеяться на примирение? Если вы простите сыну его вину…
Улугбек пристукнул кулаком по колену Али Кушчи.
— Э, если б все решалось прощением… Если бы он попросил прощения, я простил бы его… Ради спокойствия в стране! Ради того, чтобы нам с тобой спокойно следить за звездами… Но ты не знаешь Абдул-Латифа, Али. Не знаешь! — Улугбек вдруг вскочил с места и нервно прошелся по зале. — Я вызвал тебя неспроста, Али. И то, что ночью, тоже неспроста, хотя сарайбону надлежало сделать так, чтобы они… вельможи мои… не видели тебя здесь. — Улугбек снова подошел к собеседнику, сел рядом с ним. — Мои сокровища: обсерваторию, библиотеку, рукописи свои, законченные и незаконченные, чувствую, что не закончу их теперь, — все это передаю в твои руки, доверяю их только тебе, Али, сын мой! Богатства бесценные, богатства разума человеческого…
Улугбек откинулся в кресле, сложил на груди руки.
— Но подумай, Али! Это опасное дело. Ты же знаешь настроение темных невежд, фанатики шейхи не любят меня.
— Знаю, устод, знаю.
— По силам ли будет тебе это бремя?
Лицо Али Кушчи залилось краской. Он поднялся.
— Вы сомневаетесь в своем ученике, досточтимый учитель?
— Нет, Али, нет, — продолжал Улугбек. — Сомневался бы, так не открывал свою душу тебе. Я только не хочу погубить тебя… Эти мнимопочтенные улемы[16], обделенные умом и жалостью маддохи[17], сколько лет уже точат они зубы на людей науки!
— Да, но мы живы по воле аллаха!
— …И по воле… силы моей и страха их перед силой, Али. Пока их боязнь перевешивает их ярость.
Али Кушчи опустил глаза. Он знал, что такое ярость улемов и шейхов против тех, кто не схож с ними. Вот совсем недавно на кладбище «Мазари шериф» пришло человек двадцать студентов из медресе Улугбека предать земле тело безвременно скончавшегося от тяжелой болезни товарища своего, но, когда они приблизились к кладбищенскому холму, высоко неся гроб на вытянутых руках, в воротах появился шейх Низамиддин Хомуш, окруженный толпой мюридов и дервишей. Он преградил путь талибам, стал потрясать дорогой тростью, изрыгая проклятия и ругательства, совсем не приличествующие шейху:
— Прочь, убирайтесь прочь, нечестивцы, покуда сами целы. Прах нечестивцев не осквернит эту святую землю! Убирайтесь, или мы сейчас размозжим вам головы, богоотступники!
Али Кушчи выполнял обязанности хассакаша[18]; он вынужден был приблизиться к разгневанному донельзя шейху, попробовал вразумить его.
— А-а-а, и ты тут, мавляна! — исступленно закричал Низамиддин. — Вероотступник, нечестивец, поганая собака! Совратитель тех, кого вы приучаете заниматься богомерзкими делами, называя это наукой… Прочь отсюда, а то и тебе несдобровать… Испустишь здесь же свой нечистый дух!.. Во славу аллаха… гоните-ка их!..
— Ну, о чем ты задумался, Али?
Улугбек сидел перед Али Кушчи, сложив на груди руки, глаза его были прищурены. Прогнав видение, от которого похолодело у сердца, Али Кушчи поклонился и сказал:
— Повеление устода — закон для шагирда.
— Не то говоришь, Али. Это не повеление. Просьба. Потому и спрашиваю: не будешь потом раскаиваться?
— Устод…
— Ладно! — Требовательно-пытливое выражение в глазах устода смягчилось. — Следуй за мной, — и Улугбек открыл дверь в салямхану — залу для приемов близких гостей и для тайных советов.
В красном углу ее на возвышении было установлено высокое золотое кресло — трон. Горело в зале почему-то всего лишь несколько свечей; в робком дрожании света на стенных мозаиках, выложенных из лазурита, и на узорах куполовидного потолка причудливо играли тени и отблески, придавая всему окружающему таинственную величавость, а может, так происходило потому, что Али Кушчи никак не мог отделаться от мысли, что именно здесь и, как говорили, в излюбленные предутренние часы сидел в холодных сумерках на золотом троне хромой потрясатель вселенной, сидел наедине со своими, до поры не ведомыми никому, алчными и мстительными замыслами. И казалось, что в этом чертоге еще витал его беспокойный дух и гневался из-за того, что здесь и в такой же час появился человек, низкий саном, столь далекий от государственных забот и не знающий ничего полезного для мирозавоевательных планов.
Улугбек прошел за трон, раздвинул темно-серый шелковый полог, что закрывал стену до самого потолка. Обнажились часть стены и дверца, обитая полосами кованой меди, совсем маленькая, так что в нее с трудом мог протиснуться один человек.
Улугбек извлек откуда-то из-за пояса связку ключей, чуть помедлив, отпер замок. Из овальной ниши они взяли по свече, зажгли. Пригнувшись, султан плечом толкнул дверь. За нею зияла темная пустота.
Не разгибаясь, Улугбек шагнул куда-то вниз, Али Кушчи сделал шаг вслед, задержал дыхание: затхлый воздух был слишком непривычен.
Держа свечу в одной руке, а другой ощупывая стену, стали спускаться в мрачный колодец. Наконец достигли дна. Показалась еще одна дверь. Улугбек отпер ее, и они вошли в узкий прямоугольный подвал. Стены тут были выложены черным камнем, с пола дуло ледяным холодом, потолок нависал над головой тяжелой глыбой. Каменная могила!
По углам подвала стояло четыре стальных сундука. Их приковали цепями к железным кольцам, ввинченным в пол.
И здесь царил все тот же мрачный дух. Казалось, где-то за сундуками, может, вон в том черном углу, куда совсем не дотягивается огонек свечи, затаился хромой властелин и тайно наблюдает за пришельцами, зловеще помалкивая до поры.
В руке Улугбека появился еще один ключ. Султан прочитал короткую молитву, беззвучно шевеля губами, поднес ладони к лицу в знак ее окончания. Потом вложил ключ в замок большого сундука, обернулся к Алн Кушчи, показал глазами, чтобы тот помог.
Крышка сундука была до того тяжела, что и вдвоем они приподняли ее не без усилий. А когда с грохотом откинули крышку, полутемная комната озарилась будто костром.
Сундук был доверху наполнен алмазами, рубинами, жемчугами, изумрудами, еще какими-то камнями, коих Али Кушчи ни разу дотоле не видал. Они сверкали, переливались, завораживали, испуская голубые, бирюзовые, пурпурные лучи, радуя глаз нежными переливами волшебно-прекрасной радуги.
— Из Багдада и Каира, — сказал Улугбек нарочито спокойно, скрывая собственное восхищение. — В этом сундуке трофеи деда, эмира Тимура, привезены сюда после победы над султаном Баязетом… Но ты не брезгуй ими. Возьми мешочек, Али.
— Для чего они мне, устод?
— Пусть послужат добру… Тебе не нужно богатство, знаю. Но без богатства, без денег чего мы достигнем? Так уж устроен мир… Пусть же и власть, и богатство служат добру, как я сказал.
С этими словами Улугбек стал разгребать драгоценности внутри сундука.
Под драгоценными камнями оказалось золото! Круглые слитки, словно крохотные пиалы, рядами поднимались со дна сундука, один ряд над другим, кверху донышками. Они источали яркость и, казалось, даже обдавали жаром.
Улугбек вытащил один слиток, распрямившись, взвесил его на ладони, обрадованно сказал:
— Вон какой тяжелый… Все это мое! Наследство деда: он любил меня. Но, видит бог, я тратил наследство деда не для захвата земель, как внушал мне он сам, а благоустраивал города и дороги, возводил медресе и ханаки. Пусть же и впредь эти богатства послужат доброй цели! — повторил Улугбек.
Со дна сундука он достал небольшой, толстой красной кожи мешок и отсчитал в него десять золотых слитков, каждый размером в маленькую пиалу. Потом пригоршней ссыпал туда драгоценные камни. Протянул мешок шагирду.
Мешок был до того тяжел, что Али Кушчи с трудом удержал его в вытянутой руке.
Улугбек медлил закрыть крышку сундука, не в силах оторвать взгляда от сверкающей красоты камней, от жаркого пламени золота. Наконец обернулся к Али Кушчи:
— Пожалуй, ты не знаешь, с чего начать, как пустить это богатство в дело… Его надо превратить в деньги. Слава аллаху, мне удалось по-настоящему обеспечить деньги Мавераннахра. Это не те обесцененные монеты, что раньше мучили и казну и налогоплательщиков… Нужен честный меняла. Обратись к ювелиру Ходже Салахиддину. Передашь ему и сыну его, мавляне Мухид-дину, он ведь друг тебе, мой привет и благорасположение мое… И еще раз извинение за поступок Абдул-Азиза…
Улугбек говорил сейчас совсем просто, не стараясь словами поддержать высоту, на которую вознесла его судьба; так просто разговаривал он с Али Кушчи в обсерватории.
— Да, Али… Ты одна гора, на которую я опираюсь в своей беде, надеюсь, Мухиддин будет второй… Как я буду рад, если он позабудет нашу вину перед ним и дочерью. Достойная дочь у него. Передай ему все это.
— Исполню, устод.
Улугбек закрыл сундук.
— Остальное пойдет Абдул-Азизу. — И, словно извиняясь, добавил: — Ты знаешь, он несчастный, немощный юноша, его гложет какая-то болезнь, не знаю, как его лечить…
Жесток, своенравен и неумен этот Абдул-Азиз, а вот поди пойми отцовское сердце. Мысленно Али Кушчи произнес: «О, досточтимый устод! За что вы любите этого своего отпрыска, за что можно любить его, виновника стольких горестей? Немощный, несчастный, больной? А он, как и старший, мечтает о власти, с охотой бы вышел из-под отцовской державной руки».
Улугбек словно прочитал мысли Али Кушчи, что бывало частенько в их разговорах. Тяжело вздохнул.
— За себя не боюсь, Али. Дарованную творцом жизнь я прожил, плохо ли, хорошо ли, но прожил. Сверх меры, наверное испытал и сладость и тяжесть власти. А вот как у них сложится жизнь, у сыновей, как отнесутся друг к другу без меня, после того, как умру? Думаю, думаю об этом, и сердце обливается кровью. Особенно тревожусь за младшего. Он больной, очень больной.
Али Кушчи отвел глаза.
— Да облегчит всевышний ваше бремя! — тихо пробормотал мавляна…
Наверху Улугбек предупредил Али Кушчи: никто не должен прознать о том, что унес мавляна из Кок-сарая. Посоветовал, как лучше, надежнее завязать в пояс халата драгоценный мешок.
— Какие еще будут приказы вашему слуге, досточтимый устод? — спросил Али Кушчи.
Улугбек устало провел ладонью по лицу.
— Ночь кончается, Али. Обо всем я уже сказал… Главным богатством своим всегда считал не трон, а труды для науки, — горячо, с болью и страстью сказал Улугбек. — Моя самая большая- любовь — библиотека, кладезь мудрости. Участь этого сокровища, повторяю, в твоих руках. Кому принадлежит оно? Стране нашей и всему роду людскому, разуму человеческому, выше и долговечней его ничего нет на свете, это ты верно сказал… И помни: если создатель лишит меня, своего смиренного раба, поддержки своей, лишит трона и власти, если невежды восторжествуют в Мавераннахре, тебе сохранить это сокровище для будущего. И мое доброе имя тем самым!.. Может быть, книги придется вывезти осторожно, тайком из города, спрятать где-то в горах… Уже сейчас поищи мастеров, пусть срочно делают десять… пятнадцать больших сундуков. Ты понял меня, Али?
— Понял, устод!
Улугбек положил руки на плечи шагирда.
— Благодарю тебя, аллах! Пусть не повезло мне с родными сыновьями, зато ты для меня, мавляна, большая награда в жизни.
И Улугбек, как когда-то Салахиддин Кази-заде Руми, поцеловал в лоб Али Кушчи, до слез растроганного и до крайности расстроенного.
Учитель и ученик по-братски крепко обнялись на прощанье.
3
Проводив Али Кушчи, Улугбек вернулся в залу, увешанную охотничьими трофеями и оружием. Из всех других комнат дворца он больше всего любил эту — просторную и тихую, где часто читал, думал над научными загадками и сочинениями мудрецов и поэтов, а порою, устав, просто спал. Ему приносили постель из опочивальни, и он отдыхал в углу, затененном ширмами.
Сейчас в этом углу на маленьком столике так и стояли блюда, подносы, разнообразная еда: шашлыки, приправы, хлебные лепешки, вино — ни к чему из этого не притронулись ни Улугбек, ни Али Кушчи…
Доложили, что прибыл Бобо Хусейн Бахадыр, любимый нукер из Улугбековой охраны; вчера он поскакал гонцом в Кеш.
Высокий и ладный красавец, Хусейн почти вбежал в залу, растрепанный, потный, даже не сняв остроконечного шлема; руки почтительно сложены на груди, но весь облик его яснее ясного говорил, что сейчас не до соблюдения ритуала: широкая грудь Хусейна вздымалась и опускалась, подобно кузнечным мехам, капли пота усеяли чернобровое лицо.
Воин пал ниц. Улугбек поставил на стол пиалу, побледнел.
— Что повалился? Вставай!
Хусейн легко приподнялся на колени.
— Не смею сказать, повелитель… Весть нерадостная…
— Говори же! — приказал султан.
— Неприятель и вправду в Кеше, повелитель. Градоначальник Кеша эмир Камалиддин отдал город без кровопролития.
Улугбек этого и боялся. Но, как всегда, когда подтверждались опасения, пусть и худшие, но подтверждались, у султана пропадала боязнь. Вместо нее появлялся гнев. Улугбек встал с кресла, прошелся по комнате. Глаза сощурены. Желваки ходят под скулами. Беспощаден. Крут. Бобо Хусейн Бахадыр опять пал лицом к полу.
— Вставай, вставай… Через час в поход! Чтобы все было готово, оружие, лошади, запас — все, все, слышишь?.. Правильно думаю? Говори!
— Воля повелителя — закон для подданных…
— Не о том спрашиваю! Правильно ли идти сейчас же, не собрав все силы воедино? Что думаешь, что скажешь?
— Правильно, повелитель. Времени терять нельзя… Только… ваш верный слуга полагает, надо бы поднять городское ополчение…
— Ополчение? Почему?
— Войска ведь немного, повелитель, и… город любит вас, верен вам, повелитель… Я говорю, город… простой люд городской… Военные отряды покорны воле эмиров, предводителей.
Улугбек задумался. Он понял намек Хусейна. Сам из низов, Хусейн и верил только им. Улугбек знал, чего стоит нынешняя преданность иных эмиров.
— Нет, не надо, Хусейн, — султан отрицательно покачал головой, — не надо. Что они смогут, ремесленники и чернь, против обученных воинов?.. Иди отдохни с дороги, Хусейн. Скоро опять в путь, а там…
Когда дверь за гонцом закрылась, Улугбек долил до краев пиалу вином и одним махом осушил ее до дна.
«Проклятье! Вот она, цена надежд!»
Да, он понимал, что войско Абдул-Латифа велико и что не будет Абдул-Латиф задерживаться перед Джей-хуном: не тот характер, да и заповедь Тимура отлично известна его потомкам — используй время, когда ты сильней, не медли. Быстрота увеличивает силу! Расчет Улугбека, не вполне, может быть, осознанный, и состоял в надежде на то, что у Кеша сыну придется задержаться, помучиться, чтоб взять город, потерять время, а стало быть, силы и, не исключалось, сторонников. А тут на тебе: без боя вошел! А ведь Улугбек считал Камалиддина одним из верных себе людей… Раз уж эмир Камалиддин изменил ему, то кому теперь верить, на кого опереться? Что делать с остальными военачальниками?.. И опять пришли на память слова деда, сказанные однажды в Герате, в саду «Баги джахан». Султан Шахрух произнес что-то возвышенное о верности какого-то военачальника Тимуру Гурагану, на что последний ядовито засмеялся и ответствовал: «Эмиры преданы, когда меч в твоей руке намного длиннее и острее, чем у них. Держи их в страхе и не доверяйся им, сын! Преданность из страха иль преданность по разумному выбору — тебе какая в том разница? Из страха преданности достичь — это в твоих силах, а по разумному выбору — не от тебя зависит».
Улугбек не был с этим согласен… Раньше не был, а вот сейчас… Почти сорок лет он судит и рядит в Мавераннахре. Человечным стремился быть и с теми, между прочим, кто предавал его, кто за спиной козни чинил. Надвигалась беда, когда все решала сила, и что же? Где был их разумный выбор, этих эмиров? Чувствовали, что за ним сила, и оставались. Теперь почуяли силу молодого шакала и начинают перебегать к нему…
И что за напасть такая в последнее время — беда за бедой, неудача за неудачей. За что немилость судьбы? За море крови, пролитой дедом? Пусть аллах простит ему, внуку Тимура, такое кощунственное предположение, но ведь сказано пророком, что ничто не остается без возмездия в деяниях человеческих, особенно же кровь невинных. Только за что же его, внука, а не сына, не Шахруха, положим, карает небо?.. А внук так уж безгрешен, так уж человеколюбив был всюду и всегда? А завоевание Хорасана, гератские несправедливости, прорицание дервиша?
Мурашки пробежали по телу Улугбека.
Он вспомнил… Была тогда пятница, светлый, благочестивый день. Богослужению в соборной мечети Герата придавало особый блеск предшествующее событие — победоносное прибытие в город Улугбека, сына Шахруха, с войском. Перед мечетью собрались служители веры, вельможи, предводители крупных отрядов. Ждали Мирзу Улугбека. Он выехал из медресе Шахрухия; блестящая кавалькада миновала странноприимный дом, обитель дервишей, возведенный благословенным родителем Улугбека. И вдруг перед султаном появился, будто из-под земли вырос, заросший густым волосом, покрытый грязью дервиш, полусумасшедший, видно, — дико вращал глазами, махал руками, словно плавал, и кружился в каком-то ведомом ему одному танце. Всадники впереди рванулись к дервишу, пытаясь или прогнать с дороги, или потоптать конями. Улугбек остановил их, изъявил желание выслушать дервиша. Дивана[19] свят, прогнать его грех, про то все знают. А этот дервиш, безусловно, дивана: гремя малютками-бубенцами, которыми было увешано его рубище, все так же странно приплясывая, он приблизился к султану, с пеной на губах восклицая: «О аллах, о всемогущий, создатель наш аллах!» Но между этими восклицаниями, сквозь кривляния и бормотания он говорил что-то, обращаясь именно к султану, и Улугбек не без труда, но стал разбирать его речь. А говорил дервиш, что воины султана — человеколюбца, справедливого и мудрого — клялись его именем и грабили, а то и убивали людей, ни в чем не повинных; что они опустошили кишлаки вокруг Герата; что они насильники, чуждые сострадания сиротам, богохульники, обкрадывающие мечети и ночлежные дома, и что сам султан тоже насильник, сын отца-насильника и внук деда — трижды насильника, и потому, предрек дервиш, весь род Тимуров будет проклят во веки веков!
Улугбек все понял, но не захотел покарать дервиша. Ибо тогда пришлось бы объяснить свите, за что караешь, недостойно же имени Улугбека карать лишь за то, что тебе загородили дорогу. Мирза Улугбек сделал вид, что не разобрал бормотаний диваны, стегнул коня и поскакал на торжественную встречу. Елей льстивых и лживых вытравил на первых порах из сердца горечь обвинений правдивого, и все-таки Улугбек хотел бы забыть проклятия и пророчества дервиша, хотел бы, но не мог забыть.
Да, тот поход на Хорасан поистине злосчастен. И тем еще, что показал, как отпадают эмиры и вельможи, — они подбивали его совершить этот поход, а когда удача не дала себя поймать, отвернулись от султана, а кое-кто начал рыть ему яму. За спиной, разумеется. В глаза продолжали угодливо кланяться, поддакивать, льстить. Поход на Хорасан был неудачным… Но его пришлось предпринять. Дражайшая родительница Улугбека Гаухаршод-бегим строила такие козни, что все государство покойного Шахруха готово было развалиться из-за распрей наследников, а подействовать на неукротимую и надменную Гаухаршод-бегим, эту гератскую затворницу, как лживо она себя называла, можно было, только напугав ее, а пугать могла только лишь сила, войско, да чтоб побольше, пояростней да побезжалостней, чтобы войско напоминало Тимурово, вызывало трепет.
Улугбек закрыл глаза, совсем ушел в воспоминания. Он силился пробудить в душе хотя бы тонкий лучик теплого чувства к Гаухаршод-бегим. Но в воображении представала надменная женщина, и в старости красивая, с черным льдом глаз, с вечно подвижными пальцами, перебирающими четки. Ханжа, она ходила постоянно в темно-синем траурном платье, накрыв голову темно-синим платком, — в память, мол, о султане Сахибкиране. Своими красивыми ручками она как хотела вертела Шахрухом, да витает дух его в раю по воле аллаха! А после его кончины своенравная правительница забрала всю власть над дворцом, наводнила его жадными к золоту и недалекими умом прихвостнями. Да и не только над дворцом! Герат стал гнездом раздоров… И стоило Улугбеку, до поры до времени остававшемуся в стороне, послать ей предупреждение, Гаухаршод-бегим обозвала его во всеуслышание распутником и начала подговаривать Абдул-Латифа поднять мятеж против родного отца.
Ну, а что же Абдул-Латиф? Он жаждал получить престол. И нашел пути к тому, чтобы обеспечить перевес сил для достижения этого замысла. Он вступил в тайный сговор со столпами веры, с теми, кто косо смотрел на Улугбека-ученого, на Улугбека-просветителя, и прежде всего с шейхом Низамиддином Хомушем из влиятельнейшего ордена «Накшбендия». Фанатичные невежды шейхи отнюдь не забывали себя и ревностно следовали принципу «сила в богатстве». Они скрежетали зубами, но, пока у султана Улугбека была мощь, терпели, выжидая. И вот теперь их час настал…
Улугбек осушил еще одну пиалу вина, но это не пресекло течения безрадостных и, казалось ему, безнадежно леденящих волю мыслей.
Шагирд Али Кушчи сегодня обвинил его в том, что заботы о престоле он ставит выше служения науке… Ну, пусть не обвинил, пусть упрекнул, мягко, извиняя и извиняясь, пусть намекнул, но на самом-то деле виноват ли он, Улугбек, в этом грехе?.. Неужели не зачтутся ему, правителю, заботы, которые он приложил, чтобы не только самому заниматься наукой, но чтобы за ним пошли и другие той же благородной дорогой, неужели не зачтутся щедрые расходы на сооружение каналов, бань, дорог и в первую очередь медресе? Может, он обманывает себя, считая, что отличается от других владык?.. Но ведь отличается, ведь и вправду готов он уйти от власти и рад был бы стать мударрисом в медресе… По-детски наивен Али Кушчи, если полагает, что, случись такое, сыновья утихомирятся и дадут Улугбеку спокойно заниматься наукой, любимой наукой… Наблюдать планеты, вычислять их пути… А для этого смотри, смотри в оба за земными делами! Вот и выходит: чтоб освободиться от забот, которые несет с собой власть, нужно позаботиться о том, чтобы власть твоя не шаталась… Да и кто ныне поверит в искренность желающего отказаться от власти?.. Если бы поверили!
Как ни мучительны, как ни безысходны были размышления Улугбека, силам человеческим поставлен предел: султан заснул. Уже засыпая, он подумал, что, выполни Абдул-Латиф одно-единственное требование отца, он, отец, отрекся бы от престола в пользу сына. Но, когда ярко-солнечным утром в Кок-сарае собрались военачальники, Улугбек даже сам себе не напомнил про это; в крепкой кольчуге, препоясавшись длинным мечом султана Шахруха, что умел подчинять себе непокорных, султан Улугбек сел на боевого коня. Не разум — сила пусть решает спор!
Влечение куда более могущественное, чем тихая радость науки, призывало его к битве за власть.
И Улугбек покорился этому влечению.
4
У ворот обсерватории Али Кушчи передавал поводья сторожу. Зашел во двор. Прислушался к затихающему стуку копыт: это нукеры поскакали обратно.
— Мавляна, вас дожидается ваша матушка, — сказал старик.
— Где она?
— В келье Книгочия.
Так прозвали Мирама Чалаби — любимого ученика Али Кушчи за то, что он дни и ночи проводил в книгохранилище за чтением.
Мавляна свернул к одноэтажному дому позади обсерватории, где жили талибы.
В келье Мирама Чалаби мерцала одинокая свеча. Хозяина в келье не было. На циновке в углу сидела, обняв колени, мать Али Кушчи — Тиллябиби. Она дремала. Али Кушчи хотел было, не тревожа ее, выйти обратно, но сон материнский чуток: Тиллябиби открыла глаза, проворно поднялась, подбежала к сыну и, взмахнув руками, словно птица крыльями, припала к нему.
— Где ты пропадал, ненаглядный сынок, верблюжонок мой? — Тиллябиби была из степного аула, и потому любимым ласковым словом у нее было «верблюжонок». Али Кушчи осторожно обнял старушку за хрупкие плечи.
— А сами-то вы, матушка? Откуда пришли в такую-то пору… ведь скоро утро…
— Обо мне беспокоиться нечего, да и в другой раз о том можно поговорить, а с тобою что приключилось, верблюжонок?.. Не таись от матери, расскажи.
— О чем, матушка?
— Ну, как же, как же… Кругом только и слышишь новости, одну страшней другой… Будто султана Улугбека уже лишили престола, а всех его приближенных и особенно шагирдов ждут разные суровые кары… А ведь ты…
Тиллябиби скорбно взглянула на сына вмиг повлажневшими глазами. Лицо ее, все в сетке морщин, с седыми прядями из-под платка, было полно безграничной любви и безграничной тревоги за сына. Теплая волна нежности к старой своей матери омыла сердце Али Кушчи. Осторожно обнимая мать, ласково поглаживая ее плечи, он провел Тиллябиби в глубь кельи, посадил на тахту, нарочито-беззаботно рассмеялся.
— Какой это негодяй врет так подло?
— Ты смеешься, верблюжонок?.. Вся махалля[20] только про то и судачит… Ах, ты плохо разбираешься в жизни. Как говорил твой покойный отец на старости лет? «Чем дальше от сильных, тем лучше для низких». Сорок лет он служил верой и правдой повелителю Тимуру, а чего добился? Одни опасности да беды сулит близость к владыке, поверь мне…
— За меня бояться не надо, матушка, право слово, не надо.
— Как не бояться, как не бояться, верблюжонок мой?.. Ну-ка, скажи, что получил ты за службу султану Улугбеку, да сохранит его аллах? Что? Одними книгами только и обзавелся. И не женился-то из-за них, я думаю. Ни очага своего, ни детей…
— Аллах захочет, и все еще будет.
— Когда это будет, ты уж седеешь, верблюжонок… Видно, не доведется мне внуков понянчить, не благоволит аллах к тебе… Ты все с книгами возишься, все с книгами…
Как сумел, он успокоил мать, пригасил, ему показалось, ее тревоги.
Тиллябиби вскоре заснула.
Али Кушчи так и не прилег в эту ночь.
Рассвет был уже близок; от местечка Оби-рахмат доносились предутренние переклички петухов, взвизгиванья и тявканье собак; небо заголубело немного, но звезды еще не погасли.
Мавляна все прохаживался и прохаживался по двору, наконец зажег свечу и поднялся на верх обсерватории. Его влекли к себе книги, и зрелище их было для растревоженного сознания словно чудодейственное лекарство: в книгохранилище сердечная боль отпустила Али Кушчи.
«Мир чистоты и мудрости, — чуть не вслух прошептал мавляна, — далекий от мира козней и страданий, который нас, увы, окружает». Но тут же и подумалось Али Кушчи, что не совсем он прав: ведь страдания человеческие, страдания тех, кто уже ушел, тоже запечатлены в этих свитках, запечатлены так же, как и радости людей, и светлые заботы разума, открывающего то, что до поры казалось тайной. Без страдания и сострадания нет ни поэзии, нет и самой науки. Только корысть не могла запечатлеть себя в этих созданиях разума и сердца. Ни корысть, ни злоба, ни наглая надменность — низкие страсти, бесчеловечные вожделения.
Две просторные прямоугольные комнаты заняты были множеством высоких — с полу до потолка — полок. Эти полки и сами были воплощенной красотой: так прекрасно выглядит обработанное ореховое дерево, из которого они были сделаны, а тем паче прекрасна тонкая, изящная резьба на их поверхности. Старинные книги, редчайшие рукописи — поистине собранным здесь сокровищам нет цены!
Али Кушчи расстегнул чекмень, размотал два кушака под чекменем, вытащил тщательно завернутый мешок.
Как сказал устод? Без этого богатства не сохранишь и того, что на полках? Так ли? Многое может этот мешок, многое, это бесспорно. Но заменить книг и золото не сможет.
Ничто не сможет заменить, например, вот этих книг, стоящих на полках с правой стороны: целая библиотека, три ряда доходящих до потолка тяжелых томов в иссиня-черных кожаных переплетах. Это сам Тимур Гураган привез их, отняв у Баязета. Потрясатель вселенной, говорят, мало смыслил в науках, но цену, а лучше сказать, бесценность книг понимал. Эти ряды взывают к миролюбивым мудрецам — взывают своей неизученностью. Устод Улугбек все намеревался вызвать ученых мужей из Каира, Багдада, Дамаска, дабы они перевели эти труды и прокомментировали их. Можно было бы попробовать и самаркандцам… Но научные занятия требуют мира и спокойствия, а ни того, ни другого сейчас здесь нет. Время устода и его шагирдов уходит на иные заботы: не до комментирования.
Рядом с полками, на которых были разложены оберегаемые от пыли рукописи арабского Египта, высятся другие — с редкостными сочинениями из багдадского кладезя наук, академии «Хизонат уль хикмат». Чарующий свет источали их позолоченные цветистые узоры зеленых, красных и синих сафьяновых переплетов. Чуть поодаль в шкафах, стенки которых замысловато изукрашены резными изображениями животных и птиц, сложены книги из Китая и Индии, и каждая завернута в зеленый или желтый шелк.
Шесть лет назад, когда жив был еще Шахрух-счастливец, ревностно поддерживавший сына, в том числе и казною, досточтимый устод Улугбек пригласил — за плату золотом, иначе приглашение было бы с вежливостью отклонено — двух ученых мужей: одного из Индостана, другого из страны фарфора. По воле аллаха индиец вскоре оставил сей бренный мир, не успев довести до конца перевода знаменитого произведения индийских астрономов «Сидхаита». Что же до говорливого безбородого ханьца, то его судьба сложилась удачливее, ибо, на несколько лет став прилежным и сообразительным студентом в медресе Улугбека, он неплохо освоил персидский и тюркский языки, даже стал смешно лопотать на них, усердно занимался и арабским. Затем приступил к переводу на фарси и тюрки привезенных из Китая книг и успел оставить три тома переводов по древнекитайской астрономии; дальше этих трех томов не пошло, китаец заявил, что соскучился по родине, куда и отбыл с караваном, шедшим на восток, естественно, взяв золотом плату за сделанное.
Ну, а наибольшим почетом пользовались в библиотеке устода книги и рукописи ученых, философов и поэтов Мавераннахра, что видно из того хотя бы, что шкафы, где они собраны, стояли на самом видном месте помещения и были заботливо и с тщанием инкрустированы. Каждая книга, а уж тем паче каждая старинная рукопись покоилась в особо обработанном кожаном переплете и в футляре из кожи голубых и бирюзовых тонов; золотым тиснением увековечены были на них благословенные имена авторов, и даже сейчас, в тусклом мерцании свечи, затейливая буквенная вязь этих имен сияет, подобно звездному свету.
А как ликует глаз твой и сердце твое, о смиренный мавляна Али Кушчи, один из немногих пригубивших мудрости великих, один из редких счастливцев — людей науки, при виде вон той большой верхней полки! Что там? — спросит кто-то. И наизусть, не глядя наверх, ты ответишь: там, прежде всего шесть томов Абу Абдулло аль-Хорезми, причем три из них, судя по всему, и написаны его благословенной рукой; эти сокровища устод выписал из Багдада, из знаменитого «хранилища тайн», библиотеки «Байтул хикмат»… Рядом с Хорезми мудрейший и воистину все постигший Абу Али ибн Сина, двенадцать его томов, и среди них знаменитейшая «Книга исцеления», «Китоб уш шифо», а кроме того, три книги его стихов… Что еще? Шестнадцать томов великого разумом Аль Фараби и мудрейший из мудрых Абу Рейхан Бируни, чьи книги все в красном сафьяне, и лишь одна в бирюзовом, та, что излагает устройство вселенной, «Ал-Канун ал масъуди». А почему в бирюзовом? Да потому, что устод чаще других перечитывал ее и надо было выделить ее цветом, отличить от других… Ну, а дальше — произведения, что запечатлели глубочайшие познанця Ахмада ибн Абдуллы Марвази, и учителя математиков Ахмада ибн Мухаммада Фаргони, и мавляны Абул Вафо ас-Самарканди, земляка нашего, и наставника звездочетов Гиясиддина Джамшида, и Насриддина Туси, — о каждом не будет преувеличением сказать как о мудреце мудрецов, и сие тем больше имеет оснований быть распространенным на благословенного Салахиддина Кази-заде Руми, что он ведь устод моего устода и тем самым, осмелюсь сказать, мой устод.
Да и как же он не твой благословенный учитель, пусть ликует его светлая душа в раю? Он заходил сюда, в эту сокровищницу знаний, и ты видел его! Он останавливался на том самом месте библиотеки, где ты сейчас стоишь, смотрел на ту же самую, ценнейшую из ценнейших полку, а перед тем, как раскрыть книгу, взятую с нее, закрывал глаза, шептал молитву, затем касался переплета устами и только после этого раскрывал книгу — и ты все это видел собственными глазами и слышал, как устод требовал того же, что делал сам, от каждого юноши-талиба, ибо, вступив в храм знаний, человек должен понимать, так говорил наставник, что самое великое, к чему следует питать благоговение, есть разум, а воплощается разум в книге, в слове.
И снова вспомнился Али Кушчи тот весенний день, когда повелитель-устод привел к ним, талибам, великого мудреца Салахиддина Кази-заде Руми. Улугбек был тогда в расцвете сил, полон дерзновенных замыслов. Златотканый блестящий наряд, серебристого цвета чалма, порывистые движения — все шло тогда к нему, молодило, выделяло среди людей. Рядом с ним старичок мудрец выглядел еще более старым и хилым. Но какое обаяние было у этого старца, как быстро покорил он их всех! Досточтимый старец весь в белом и блистательный Улугбек заняли места под ветвями густой чинары. По просьбе повелителя наставник взял толстую книгу, завернутую в парчу, раскрыл ее. Он повел речь о математике, этом великом создании человеческого ума, о небходимости ее для изучения небесных светил. Али Кушчи читал эту книгу раньше, но впечатление от того, как объяснял ее сам Кази-заде Руми, было несравненно большим. О сложнейших вопросах старец говорил так просто, неотразимо логично, что Али Кушчи показалось тогда, будто слышит он не сложнейший трактат, а дивную музыку — она чарует душу, умудряя разум. И не один Али Кушчи, и не только повелитель, не только талибы, даже сановники, что прибыли в медресе вместе с султаном (хотя и то сказать, что им наука, зачем им математика, если не для подсчета барышей или убытков?!), даже они были захвачены уроком и слушали Кази-заде Руми в глубоком, почтительном внимании. Правда, когда султан Улугбек, поблагодарив наставника, спросил, всем ли все понятно, не одни только скромные талибы, но и важные сановники, потупив глаза, предпочли отмолчаться, чем вызвали печальную улыбку старца. И тогда Али Кушчи стеснительно приподнялся и, робея и заикаясь, ответствовал, что беседа наставника понятна и принесла наслаждение.
Глаза мавляны Руми блеснули радостью. Мирза Улугбек же устроил Али Кушчи чуть ли не целый экзамен, более всего по геометрии.
Али Кушчи, к радости старца, все более воодушевленно отвечал султану. А султан вдруг подозвал его к себе и спросил уже о том, какого он рода, где учился, что мыслит о дальнейшей судьбе своей. Вот тогда-то мавляна Руми поцеловал Али Кушчи в лоб, коснувшись лица белой шелковистой бородкой…
Растроганный, вошел Али Кушчи в следующую рабочую комнату обсерватории. И здесь было множество книг, старинных, ценнейших. И здесь полки закрывали три стены комнаты, оставляя открытой лишь одну, обращенную на запад, к Мекке. Тут были вывешены астрономические таблицы Улугбека. На плотной шелковистой египетской бумаге, словно россыпь золотых монет, изображения звезд. Можно не смотреть на небо: точной копией его была эта картина! Она притягивала к себе, чаровала.
Внизу под таблицей светились сделанные золотой краской пояснения, указатели, цифры.
В углу помещения измерительные приборы, два мягких кресла с высокими спинками (к таким спинкам привык Улугбек). Устод любил вечерами сиживать здесь, в этой комнате, читать, работать над самым дорогим своим детищем — звездной картой. Али Кушчи был с ним рядом. И труд мавляны есть в чудесной таблице, висящей напротив. И не только в ней! Вець Али Кушчи тоже собирал книги, манускрипты, помогал устоду находить редкости для библиотеки, уподобляясь искателю жемчуга в далеких странах южных морей… И сколь приятно и дорого, что вон там, на угловой полке рядом с шестью томами исторических сочинений устода стоят и его, Али Кушчи, книги!..
А что ж теперь? Неужели ему угрожает разлука с этим храмом знания, с этой обителью светозарного разума, где он научился жить подлинной жизнью духа, подниматься мыслью в сверкающую, облагораживающую человека сферу, что высоко парит над тяготами и суетами повседневного мира?
Именно здесь он понял: есть счастливые муки — муки познания, и нет выше и чище радостей, чем радости познания же!
Слепые невежды, о которых недавно с гневом и боязнью говорил устод, не раз обвиняли и его, Али Кушчи, в грехах против заповедей шариата, кричали о том, что он пьяница, чревоугодник, развратник. И это о нем, для кого не существует благ суетного мира, не существует, ибо нет у него желания обладать ими. Ведь он, Али Кушчи, и впрямь отказался от счастья иметь семью, детей, ибо думал, что они помешают его научным занятиям. О, бедная матушка правильно все объяснила, хотя, может быть, слишком просто сказала об этом… Ему уже за сорок, уже впереди брезжит конец жизни, мимолетной и бренной, как у всякого человека. Будет ли у него на старости лет теплый очаг? Вряд ли. Вот эта обсерватория и есть его очаг. Без нее что будет он делать, куда денется?
•Но Али Кушчи, хоть и называли его ученым-затворником, не относился к числу людей, находящих сладость в бездеятельной печали. Надо было подумать о том, как лучше выполнить наказ устода Улугбека. Пусть не пропадало у Али Кушчи пугающее чувство, будто остался он один на свете с таким немыслимо трудным поручением, да что же делать, надо действовать!
Подняв над головой свечу, Али Кушчи еще раз огляделся. Всюду книги, книги… Нет, для них не хватит десяти — пятнадцати сундуков. Значит? Значит, досточтимый устод имел в виду выбрать из редких редчайшее, из драгоценных драгоценнейшее… Да, — а кому заказать сундуки?! И куда же спрятать отобранное?
Начать с обмена золота на деньги. Идти к Ходже Салахиддину, ювелиру — это так только говорится «ювелир», он ведь владелец едва ли не всех ювелирных лавок Самарканда…
Али Кушчи взял несколько золотых «пиалок» и драгоценных камней, мешок запрятал между книгами и вышел во двор. Было еще рано, однако он совершил утреннее омовение, прочел предрассветную молитву — бомдод.
Али Кушчи был готов действовать.
5
Вершины Ургутских гор на горизонте слегка зарозовели, но сквозь редкие облака все еще виднелись на небе звезды. Ветер был прохладен и заставлял поеживаться; деревья вдоль дороги клонились под его порывами, а огромный сад «Баги майдан» встретил путника шумом, сходным с шумом реки.
Обычно месяц шагбан бывал в этих краях теплее; багряно-червонные сады и рощи Самарканда, увядая, дремали под ласкающими лучами осеннего солнца; по большаку мимо обсерватории тянулись на базар арбы с плетеными кузовами, полными дынь и арбузов; молодые джигиты несли на головах корзины, пламеневшие рубинами гранатов, желтевшие крупными грушами, каждая с маленький фарфоровый чайник; садовники гнали ослов, навьюченных ящиками изумрудно-золотистого винограда; бывало, в такие ранние часы, поднимая пыль до голубеющего неба, проходили отары овец, а то и караваны торжественно шагавших верблюдов, и колокольчики их пели о нескончаемости дорог, о притягательной силе благословенного самаркандского базара и вообще об этом украшении вселенной — славном городе Самарканде… Сегодня же на большаке, что бежал мимо обсерватории, мимо садов и дворов, отъединенных друг от друга глиняными заборами и зелеными изгородями, стояла непривычная для любого самаркандца плотная тишина. Будто не только люди, но и все живое чувствовало опасность, нависшую над городом, и потому перестали петь птицы, блеять овцы, мычать коровы. Даже собачьего лая не было слышно, будто и собаки попрятались в укрытиях, затаились в ожидании чего-то таинственно-страшного.
Миновав гробницу святого Кусама ибн Аббаса, Али Кушчи свернул налево. От этого поворота дорога вела к Регистану. Пройдя немного, Али Кушчи услыхал барабанный стук, трубные призывы карнаев, — звуки начала похода. Они нарастали, и чем ближе подходил мавляна к Регистану, тем яснее становилось ему, что это Повелитель собрался на битву. Мысленно пожелал он удачи устоду, закрыв лицо руками, прошептал молитву-просьбу о даровании победы.
По широкой мощеной дороге мавляна двинулся к соборной мечети.
Со стороны странноприимного дома, расположенного напротив входа в Шахи-Зинда, он опять услышал дервишеское пение.
Показалась группа дервишей. Все в рубищах, все в треухах из козьей шкуры, кое-кто с дымящим кадилом в руке. Полузакрыв глаза, покачивая в такт пению лохматыми головами, дервиши брели нестройной толпой, но напев тянули согласно, возвеличивая всевышнего:
О аллах, о всемогущий,
О создатель наш аллах!
Тот, кто бренный мир избрал,
В сердце бога потерял.
В судный день найдет беду —
Он окажется в аду.
О, аллах, о всемогущий,
О создатель наш аллах!
Резкий запах гармалы из кадильниц бил в ноздри, уши болели от дервишеских возгласов «ху-ху», «ху-ху», которыми сопровождалось пение. Пританцовывая, группа дервишей прошла мимо Али Кушчи.
Пред вратами смерти ждущей
Равны нищий, воин, шах…
О аллах наш всемогущий,
О создатель наш аллах!
Человек, ты горстка праха
И о том не забывай,
Помни день и ночь аллаха,
Его имя восславляй!
О аллах, о всемогущий,
О создатель наш аллах!
«Славить аллаха следует добрыми делами и трудом разума, а если и стихами, то уж. явно не такими», — усмехнулся Али Кушчи, и тут взгляд его упал на шедшего последним в группе человека, высокого и плечистого. Дервиш оглянулся, поразив мавляну лихорадочным блеском глаз и огромной густой бородой. У мавля-ны дрогнуло сердце: Каландар Карнаки, тот самый, о ком сегодня ночью спрашивал устод!..
Каландар Карнаки украдкой кивнул Али Кушчи.
Или так только показалось мавляне?
Угрюмое пение дервишей, их пугающие вскрикивания постепенно отдалялись, замирали, а перед глазами застывшего на месте Али Кушчи все стояло лицо, заросшее густой бородой, все припоминался скорбный взгляд дервиша…
Каландар был родом из дальнего северного города Ясси, вернее, из крепости Карнак неподалеку от города. Лет двадцать назад он вместе с другими воинами приехал к Улугбеку, прося защиты от кипчакского хана Барака, который завладел тогда городами Сигнак и Ясси. В битве Улугбека с Барак-ханом Каландар проявил примерную отвагу и даже был, можно сказать, среди спасителей жизни Улугбека, ибо по воле аллаха повелитель потерпел в той битве жестокое поражение и должен был оставить поле брани.
Каландара ждала после этого дорога воина и военачальника.
Но то ли потому, что в той битве пали его близкие друзья-земляки, то ли потому, что трудно стало верить в благосклонность переменчивого воинского счастья к султану Улугбеку, а тем самым и в освобождение родного города, Каландар Карнаки пошел по другой дороге — науки и знания. Сменив доспехи воина на халат талиба, Каландар стал ревностно учиться в медресе Улугбека под наставническим оком мавляны Али Кушчи и мавляны Мухиддина. К занятиям математическим и астрономическим он оказался весьма способен, равно как и к сложению изящных стихов на языке тюрки. Последнему делу способствовала, видно, и любовь Каландара к дочери своего учителя Мухиддина — к юной красавице Хуршиде-бану.
Мавляна Мухиддин, проявив человечность, согласился было сделать бедного студента-чужестранца своим зятем. Но высокомерный Салахиддин-ювелир нашел, что молодой поэт — юнец, у которого ни кола ни двора, не пара для его любимой внучки. Сыну эмира он, конечно, не отказал. Это ведь не полунищий поэт!..
Переживая разлуку с любимой, мучась от обиды и бессилия, Каландар стал сторониться людей, а потом и вообще покинул медресе.
С тех пор Али Кушчи не раз встречал Каландара среди дервишей, а его бывший ученик делал вид, что не замечает учителя. Затем Каландар куда-то пропал и вот только сегодня очутился на пути мавляны и впервые ответил, обернувшись, на взгляд учителя взглядом, кивнул ему. И что же значил этот его кивок: просто ли вежливость, свидетельство ли прежнего уважения… а может, угрозу?.. Или, напротив, знак предупреждения об опасности?
Может быть, все это почудилось Али Кушчи? Но нет, слишком выразителен был взгляд Каландара. При удобном случае следовало бы поразмыслить о происшедшем: ведь бывает так, что взглядом скажешь больше, чем словом, хотя Али Кушчи всегда предпочитал ясное слово бессловесному намеку.
Со стороны Кок-сарая все еще продолжал доноситься грохот барабанов и трубный призыв карнаев. Но улицы и дома безмолвствовали.
Обычно в эти часы уже выходили водоносы. Враги уличной пыли, они поливали землю водой из тяжелых кожаных мешков, повешенных на шею; в эти часы делали свое дело подметальщики площадей и улиц. А затем распахивались двери и окна бесчисленных торговых и ремесленных лавок, выстроившихся в два ряда по сторонам улиц, и кузнецы уже разжигали горны, бросали в огонь саксауловые полешки и хворост, стучали огромными молотами, звенели малыми — подковывали первых скакунов; и резчики камня усаживались на корточках и на низких скамейках перед глыбами и плитами, тесали, скоблили, долбили, и под их руками оживали орнаменты, радующие глаз даже тогда, когда узор предназначался для надгробия; и точильщики уже точили первые топоры и ножи, и мастера по костяным дорогим рукоятям для сабель и кинжалов не сидели сложа руки… Начинался трудовой день ковровщиков и ткачей, гончаров и столяров, жестянщиков и оружейников, тех, кто изготовлял сундуки, и тех, кто мастерил зыбки для младенцев — бешики. Стук, грохот, людской говор! А хлебопеки уже месили тесто, кондитеры приступали к варке халвы, шашлычники готовили жаровни, и вскоре горьковато-обольстительная волна запахов лепешек и шашлыка, вкуснейшей самаркандской самсы и жареного лука, пряностей и сладостей обрушивалась на путника, вызывала у него радужные мечтания, и кто, в самом деле, мог устоять перед соблазнами знаменитой кухни Самарканда, если не брать в расчет тех, у кого не было за душой ни гроша?.. Не раз приходил сюда Али Кушчи проветрить усталую голову, посидеть в спокойном местечке, где ему видно и слышно было все происходящее на этой улице, в этих рядах. Понаблюдать за работой мастеров, поговорить с ними, отведать свежей вкусной пищи — вот и отдых, вот и радость для мавляны. И как же горько думать, что эта уличная жизнь, несмотря на пестроту свою и шумливость, спокойная, словно большая равнинная река, что она тоже сейчас под угрозой, как и жизнь владыки Кок-сарая и его приближенных. Страшно помыслить о том, как Абдул-Латиф, победи он устода, пригнет к земле эти лавки и лавчонки поборами и налогами, если попросту не ограбит всех этих кузнецов и ткачей, резчиков и ювелиров.
Али Кушчи прибавил шагу.
Через узкий переулок он вышел к небольшому майдану, посреди которого росла роскошная шелковица, выстлавшая палыми листьями целый золотистый ковер вокруг себя. По правую руку от дерева стоял богатый особняк, как водится, с массивными двустворчатыми воротами и маленькой калиткой-входом, но с необычной балаханой[22], чьи окна смотрели не внутрь, а наружу. Майдан был замкнут с трех сторон небольшими строениями, сложенными из плоских кирпичей. Это были торговые лавки, на каждой висел здоровенный, с лошадиную голову, замок. Жилой дом и лавки принадлежали знаменитому богачу ювелиру Ходже Салахиддину, то было его царство.
Али Кушчи постучал в ворота тяжелым медным кольцом, предназначенным для того, чтоб пришедший дал таким образом знать о себе. Довольно долго не отвечали. Потом глухо послышалось:
— Торговли сегодня нет и не будет.
— Я из медресе… друг мавляны Мухиддина… Передайте ему, что пришел мавляна Али Кушчи.
Первое, что увидел Али Кушчи, когда ему, наконец, открыли, был какой-то смуглолицый великан, вооруженный саблей. «Ого, у ходжи своя стража!»
— Здравствуйте, устод.
Тихонько приоткрылась на веранде одна из дверей, и тоненькая, словно лоза, молодая женщина в темно-синем платье до щиколоток и с голубым шелковым платком на голове предстала перед Али Кушчи. Она остановилась у порога, потупив глаза и прикрыв лицо розовой кисеей.
«Вот так день выдался сегодня, — подумал мавляна. — Сразу с обоими влюбленными повидался за какие-нибудь полчаса».
— Пусть жизнь твоя будет долгой, дочь моя. Дома ли отец, да ниспошлет аллах вам обоим счастье?
— Дома, устод. Добро пожаловать к» нам.
Через веранду Али Кушчи прошел в прихожую, а потом налево в знакомую комнату — опочивальню мавляны Мухиддина. Просторная эта комната с необыкновенным, редкой цены золотым светильником в хрустальных подвесках, что мог быть принят и за дворцовый, застлана китайскими коврами. На сложенных в несколько рядов шелковых одеялах — курпачах, на пуховых подушках лежал мавляна Мухиддин. Он не спал и, увидев гостя, столь раннего и неожиданного, хотел было встать с ложа, но Али Кушчи опередил его:
— Ради аллаха, не беспокойтесь обо мне и простите, что тревожу в такую рань да еще занедужившего друга своего, — и, сказав так, заторопился к Мухиддину, присел на колени близ него, пододвинув под ноги себе одно из одеял.
Мухиддин, мужчина немолодой, ему перевалило за сорок, выглядел больным: худой и длинный, он лежал сейчас под дорогой собольей шубой, подогнув ноги в коленях, голову он повязал вышитым шелковым платком, а сверху надел остроконечную тюбетейку.
— Да ниспошлет вам аллах столь желаемое мной исцеление, — Али Кушчи поднял ладони к лицу. — Что сказал лекарь, мавляна?
Мухиддин приподнялся на локтях. Позвал слугу.
Лепешки были горячи и свежи, самса просто таяла во рту, мед, миндаль и кишмиш в тонких фарфоровых вазочках порадовали бы всякого любителя и знатока сладостей, а беседа дальше взаимных расспросов о самочувствии так и не продвигалась. Али Кушчи все время казалось, будто в комнате, знакомой ему, чего-то не хватает. И вдруг его осенило: не было книг на полках! Их заменили хрупкие китайские блюда, стоящие на ребре, прелестные пиалы в золотых ободках, серебряные подносы, чеканенные по всему полю; изящные медные кувшины и кувшинчики перемигивались в солнечных лучах с разноцветными вазами и тарелками.
Али Кушчи оторвал недоуменный взгляд от полок вдоль стен, перевел его на полулежащего, почти закрывшего глаза свои Мухиддина. Недоброе предчувствие кольнуло Али Кушчи. Он не спросил, что случилось с книгами мавляны Мухиддина, вместо этого сказал:
— Вчера я был в Кок-сарае у устода.
Мавляна Мухиддин шевельнулся, открыл глаза, кашлянул тихонько:
— И к вашему слуге повелитель присылал гонца… Да что я мог сделать, кроме как обратить к повелителю покорнейшую просьбу простить мне мой недуг, столь неуместный, но оттого не менее сильный… — Мухиддин почему-то покраснел, приподнялся с той же живостью, что и в начале встречи, стал настойчиво угощать гостя. О здоровье Улугбека он не спросил.
— Досточтимый устод передал вам свой привет, — сказал Али Кушчи.
— Да будет он в вечном здравии. Прошу, угощайтесь, откушайте этих яств, почтенный мавляна, — Мухиддин придвинул к Али Кушчи кушанья, разломил лепешку.
Не без холодности Али Кушчи продолжил:
— А вместе с приветом досточтимый устод высказал одно особое пожелание…
Пальцы Мухиддина, ломавшие лепешку, остановились.
— Пожелание? Какое пожелание?
— Да будет вам известно, уважаемый мавляна, сегодня утром повелитель пошел войском против сына своего, мятежника. Станем надеяться, что всевышний вновь не оставит милостью нашего устода и повелителя. И все же, — Али Кушчи тяжело вздохнул, — и все же… откуда нам, простым смертным, постичь волю аллаха… Если птица счастья — хумо бросит свою тень не на устода, а на шах-заде, на сына, что будет значить, что удача отвернулась от отца… то тогда… тогда на нас с вами, друг мой, повелитель возложил обязательство сберечь, укрыть самые ценные книги и рукописи из его… из нашей обсерватории.
— Укрыть?.. Не понимаю, где укрыть?
— Разумеется, в надежном месте, мавляна.
— Это место… мой дом, мавляна?!
И такой испуг мелькнул на лице Мухиддина, что Али Кушчи с трудом скрыл усмешку.
— Нет, друг мой, ваш дом не подходит для того, о чем мы беседуем. Ведь речь идет не об одной книге, и даже не о десятке книг: пять или шесть верблюдов не поднимут этого клада.
Мавляна Мухиддин затеребил край скатерти, поигрывая перстнями.
— Коль скоро мой дом не подходит для укрытия столь большого числа книг, то чем же может быть полезен ваш покорный слуга? Не понимаю, чего вы, почтенный друг, ждете от меня?
— Что ж тут непонятного, мавляна? — Али Кушчи уже еле сдерживал возмущение. — Устод считает нас с вами своими ближайшими шагирдами, он соблаговолил возложить на нас эту задачу. Разве воля устода не закон для шагирда?.. Я и пришел посоветоваться, как выполнить волю устода.
Огорченный таким поворотом дела, мавляна Мухиддин вымолвил:
— Прошу снисхождения к вашему слуге, мавляна, но задача кажется мне настолько трудной, что без совета благословенного родителя своего не рискую за нее взяться. Если вы позволите…
И Мухиддин, забыв о недуге, торопливо встал с одеял, сунул ноги в узенькие лодочки — кауши, сделанные из блестящей узорчатой кожи.
Мавляна Мухиддин оставил Али Кушчи одного.
Медленно вращая в пальцах расписную пиалу, Али Кушчи вспоминал день, когда Ходжа Салахиддин устроил в своем доме пир, созвав всех ученых мужей Самарканда. Был повод: Мухиддин стал мударрисом в медресе Улугбека. Пир тот, нельзя забыть, удостоили посещением благословенный Салахиддин Кази-заде Руми и сам повелитель-устод. Ювелир выложил перед устодом редкие старинные рукописи, что собирались для мавляны Мухиддина долгие годы, и тем заслужил похвалу Улугбека… В сущности, все богатство этого дома, почет, коим умело пользовался его хозяин ювелир, — все это по милости султана, благоволившего к Мухиддину. Да, Мирза Улугбек высоко оценил знания и способности молодого мавляны: несмотря на молодость, сделал его мударрисом, положив немалое жалованье. Еще больше, может быть, выиграл отец: Ходжа Салахиддин был зачислен в тарханы, и уж ему ли, освобожденному от всех податей и налогов, было не развернуться со своими финансовыми дарованиями! Мирза Улугбек дал ему грамоту, освобождающую даже от налога-тамги, обязательного, казалось бы, для всех торговых людей. Словом, Ходжа Салахиддин милостью Улугбека превратился во влиятельного в Мавераннахре человека, не говоря уж о том, что стал самым большим, пожалуй, скупщиком и менялой денег в Самарканде. «Что же он предпримет теперь, когда на голову устода пала беда?» — подумал Али Кушчи.
Ходжа Салахиддин вошел в комнату неторопливо, приостановился у порога, чтоб внимательно оглядеть гостя. Опирался он на белую трость слоновой кости, но двигался легко и непринужденно, несмотря на свои семьдесят лет. Была в ювелире скрытая, не заметная первому взгляду красота — в одежде безукоризненного вкуса и понимания своего возраста, в худобе лица, почти гладкого, без морщин, в статности, делавшей его, маленького ростом, гораздо выше, во взгляде, острота которого сравнивается обычно с орлиной.
Али Кушчи поднялся и отвесил вошедшему почтительный поклон.
Старик приставил к стене трость, любовно погладив ее рукоятку, инкрустированную жемчугом, неторопливо прошел на почетное место и опустился на курпачу. Али Кушчи и сыну указал, куда сесть — рядом, по обе стороны от себя.
Юноша слуга появился в комнате, неслышно освободил скатерть — дастархан от серебряных подносов с едой, а потом принес золотые — с фруктами и сладостями. Пятясь и кланяясь, слуга покинул комнату, и только тогда Ходжа Салахиддин произнес первое слово, повернув к гостю голову и внимательно взглянув ему в глаза:
— Давно не испытывали радости видеть вас в нашей убогой хижине, уважаемый мавляна. Но лучше поздно, чем никогда. Добро пожаловать!
«Убогая хижина» вызвала у Али Кушчи ироническую усмешку, но он вовремя успел погасить ее.
— Благодарю вас… Я пришел в ваш замечательный дом, почтенный ходжа, с радостным чувством друга и ради исполнения важного долга, о коем мавляна Мухиддин, наверное, успел сообщить вам.
Салахиддин-ювелир кивнул утвердительно. Отхлебнув душистого чаю из пиалы, неторопливо заговорил:
— Прежде чем обсуждать это дело, хотел бы сказать два-три слова, уважаемый мавляна… Знаете ли вы, что Мирза Улугбек лишился престола, а тем самым и возможности распоряжаться в государстве нашем?
Глубоко посаженные глаза старика из-под густых насупленных бровей впились в Али Кушчи.
— Недостойные слухи, почтенный ходжа! Ваш покорный слуга не далее как в эту ночь был во дворце у повелителя. А сегодня на рассвете войско султана Улугбека…
Ювелир нетерпеливо передернул плечами.
— А известно ли вам, что осчастливленный благосклонностью аллаха шах-заде Абдул-Латиф со своей ратью уже стоит на перевале Даван и все военачальники Мирзы Улугбека перешли на сторону сына?
О размерах беды Али Кушчи догадался еще ночью, глядя на своего повелителя. Но откуда так быстро узнал о состоянии дел повелителя Салахиддин-ювелир?
Али Кушчи вопрошающе взглянул на Мухиддина. Мавляна сидел отрешенно, втянув голову в плечи.
— Так вот, — продолжал ювелир, — теперь спрошу я вас, мавляна Али, хорошо ли подумали вы о том, как опасно в объясненных мною условиях житейских предприятие, за которое вы взялись? Да к тому же, — старик протянул пустую пиалу сыну, — пытаетесь вовлечь в него и моего сына.
Али Кушчи готов был возразить, но Ходжа Салахид-дин повысил голос:
— Да станет вам известно еще и то, что сокровища знаний, кладезь премудростей и прочее, про что вы так красноречиво говорили и что хотите спрятать, должно быть по вынесенному решению сожжено!
— Какой невежда мог вынести подобное решение?!
— Из сказанного мной следует, — ювелир не снизошел до ответа на вопрос Али Кушчи, — что тот, кто вознамерился бы уберечь книги от гнева праведных людей, верных исламу, есть нечестивец и заслуживал бы сожжения на костре… возможно, том же самом, где сгорят книги… Ибо решение то — фетва, оно не отменяется, раз вынесли его высшие духовные наставники наши, — старик криво улыбнулся. — Подумали вы об этом, мавляна?
Плохо скрытая угроза была в словах Салахиддина: Али Кушчи непроизвольно пригнулся. Старик, властный, много видевший в жизни, вкусивший немало и радостей и горестей ее, умел влиять на людей так, как было ему нужно. И старик был прав, говоря о рискованности затеянного предприятия. Но было ведь ясно еще и то, что ювелир запугивал Али Кушчи, несомненно, запугивал.
Али Кушчи выпрямился. Разве об опасностях не предупреждал его и устод? Разве сам он не понимал, на что идет, принимая приказ, нет, не приказ, а поручение, просьбу, мольбу Улугбека?.. Что же, поддаться страху и запугиваниям, предать устода, перейти из медресе в мечеть? И шапку мударриса сменить на чалму имама — священнослужителя?
Ходжа Салахиддин по-своему объяснил молчание собеседника.
— Мавляна Али, — голос старика дрогнул, наливаясь ласковостью, — аллах свидетель, вы дороги мне не менее его, — старик протянул руку к Мухиддину и принял вновь наполненную сыном пиалу. — Ваша беда — словно его беда. Как отец, говорю, не играйте… с огнем, будьте осторожны, очень осторожны!
В искренность этих слов трудно было не поверить. И, если б не память о горестном лице устода, Али Кушчи, может быть, и поверил бы ювелиру, ибо великое это дело — опыт житейский на службе человека хитрого и умного, сведущего в сердцах других людей. Но теперь Али Кушчи успокоился и лишь злился на себя да вот на этих двух… вдруг ставших чужими людей, испуганных и жалко-хитрых.
— Благодарю вас за советы… отец мой. Ваш слуга преисполнен уверенности в том, что они даны искренне. Однако, — Али Кушчи проглотил комок, ставший в горле, — однако… не об обычных драгоценностях, не о золоте или камнях веду я речь с вами, а о жемчугах науки, знания, о мыслях тех, кто мудрее мудрых. Сорок лет великий устод Мирза Улугбек собирал свою сокровищницу, и вам ли не знать, сколь многотрудным было это дело. Это сокровище может делать простых смертных истинными сынами человеческими. Так, надеюсь, произошло со мной, и думаю, что шагирд, который забудет хлеб и благосклонность устода, дарованные им знания, уподобится… слепцу, отец мой. И ваш слуга предпочитает сгореть на костре, разожженном невеждами, чем откажется от исполнения воли повелителя… Слово устода — закон для шагирда, не правда ли, мавляна? — обратился вдруг Али Кушчи к мавляне Мухиддину.
Тот все сидел не шелохнувшись, в прежней согбенности, и остроконечная тюбетейка склонялась все ниже и ниже.
— Мавляна Али, — пришел на помощь сыну старик ювелир, — счастлив человек, обладающий не только знаниями, но и красноречием. Вы сказали прекрасно. Слова ваши блестящи и многомудры… Но мудры они скорее мудростью талиба, только что переступившего порог храма науки, чем истинно ученого мужа, каким вы являетесь. Простите старика, мавляна, но где же присущая ученому осмотрительность и дальновидность в суждениях?
Старик погладил седые брови и, видя, что гость хочет возразить ему, снова повысил голос:
— Кому вы рассказываете о щедрости и заботливости Мирзы Улугбека? И кто спорит о том, как должен вести себя ученик, если он признает кого-то своим учителем?.. И зачем вы взываете к благодарности нашей, если знаете, как поступил с моей любимой внучкой сын султана? Иль вы не знаете этого?! Иль это можно простить?! Благосклонность Мирзы Улугбека!.. Не потому ли она и была оказана, чтобы загладить вину?
Али Кушчи приготовился сказать, что благосклонность была проявлена и до прискорбной истории, но старик вдруг на его глазах расплакался, скрыв свое лицо шелковым благоуханным платком.
— Устод не ведал о планах Абдул-Азиза, он наказал сына… и он просил передать вам еще раз свое сочувствие и извинения.
Салахиддин вытер глаза,^взмахнул рукой.
— Что взять с извинения, мавляна? Разбитый сосуд не склеить, вдову не превратить в девственницу!
Али Кушчи вспомнил Каландара, оскорбительный отказ Салахиддина видеть бедною влюбленного мужем своей внучки. О ее ли счастье заботился тогда гордый богач?
— Что было, то было… отец мой, — Али Кушчи уже не сдерживал раздражения. — Но мы говорим о другом — о том, что нечестно оставлять в трудную минуту устода, прикрываясь подлостью другого человека, пусть и его сына!
Ходжа Салахиддин, старый лис, понял, видно, что надо решаться на завершающие слова.
— Мавляна Али! Каждый смертный волен поступать по-своему, аллах же рассудит нас всех. Вы пошли на риск, воля ваша… Из-за сокровища, как вы назвали книги, ваш покорный слуга… и его сын, — кивнул Салахиддин на Мухиддина, — не поставят под удар спокойствие и благополучие своих близких. Это все, мавляна!
— О ходжа! Вы могли бы не опасаться того, что я вовлеку вас с сыном в это опасное дело. Я пришел к вам попросить немного денег… и, конечно, мудрого совета.
— Денег?
— Не пугайтесь, почтенный! Я не имею в виду взять у вас взаймы. Повелитель передал мне кое-какие камни, драгоценности, несколько золотых слитков, дабы обменять их на деньги, которые, надо полагать, мне пригодятся.
Ходжа Салахиддин весь встрепенулся, преобразился.
— Драгоценные камни, говорите? Что за камни? — подался вперед старик.
— Где вашему покорному слуге разбираться в камнях? Я могу только припомнить, что устод сказал о том, что камни остались у него от деда…
— От великого эмира Тимура Гурагана?! — степенный Ходжа Салахиддин даже подскочил на месте, щеки его залил румянец. — Принес ли уважаемый мавляна эти драгоценности с собой или припрятал?
— Разумеется, припрятал.
— Куда? — полушепотом спросил старик. — Ну, я имею в виду, в надежное ли место?
Перед Али Кушчи ожила картина: внутренняя комната в обсерватории, полки, полные книг.
— В надежное, уважаемый ходжа.
— Камни эмира Тимура! Да, мавляна, тут надо быть очень-очень осторожным… О камнях слышал только я, мавляна! Даже он не слышал! — взмах руки в сторону сына. — Только я, договорились?.. Самое надежное место — мой дом; Мы сойдемся в цене, я думаю.
Али Кушчи отвел глаза от разрумянившегося лица ювелира. «Правильно ли я сделал, сказав о драгоценностях Тимура Гурагана? Но как же иначе поступить? И кто обменяет мне драгоценности на деньги, если не Салахиддин? Его рекомендовал и устод, правда, вряд ли предполагая, что здесь так поступят с его посланцем».
Али Кушчи вдруг почему-то вспомнил о матери, приехавшей к нему сегодня, ее слова об опасности, которые угрожали шагирдам Улугбека.
И черный страх ударил холодом в сердце.
6
Мирза Улугбек ехал впереди своего войска на белом арабском скакуне — прошлогодний подарок правителя Багдада. Рати эмира Джандара и Султаншаха Барласа ушли вперед. Сам Улугбек вел несколько туменов, и, хотя в каждом не было точно десяти тысяч всадников, как полагалось по воинскому уставу, завещанному еще Чингисом, войско было большим, и степь содрогалась; за воинами вслед тащились оружейники, дворцовые слуги, бакаулы в крытых арбах; ржание коней, рев мулов и верблюдов, звон оружия сливались в общий грозный гул, как при землетрясении.
Обычно сановники и военачальники окружали султана. Сегодня они приотстали, будто не желая мешать думам Улугбека.
В одиночку скакал и Абдул-Азиз. То, настегивая аргамака, мчался вперед, то пускал коня в галоп и уходил в сторону невысоких холмов, что тянулись в степи сбоку войска. Он старался казаться беззаботно-спокойным, но лицо, бескровное, бледно-желтое, словно тигровая шкура, наброшенная на его коня, мятущийся взгляд, сама беспорядочность движений — все выдавало волнение, взвинченность молодого шах-заде.
Но ничего этого не замечал отец.
Не обращал внимания Улугбек и на нетерпеливое желание своего скакуна, откормленного, застоявшегося без походов и охот, ринуться вперед, не разбирая дороги, птицей помчаться по степи, порвав удила. Напряга^ лась по-лебединому прекрасная шея коня, резко и вразброс гремели колокольца на его холке и маленькие серебряные колечки на оторочке седла, но ничего этого не замечал всадник. Он опустил на грудь отяжелевшую голову; рука с привычной твердостью сжимала поводья.
…Третьего дня, в обычную теперь для него бессонницу, Улугбек сидел в библиотеке, листая книги. И натолкнулся на одно сказание…
Однажды прославленный на весь мир падишах Индии выехал на охоту. Была с ним свита, был и сын, единственный наследник. Падишах, посадив любимого черного беркута себе на плечо, помчался вскачь по берегу реки, а за ним князья и воины. Вырвался падишах вперед, один из воинов и начал кричать: «Остановись, повелитель, там в зарослях тигры!» Но падишах не послушал воина и все так же вскачь углублялся в заросли. Вдруг из-под копыт коня прыснули две золотистые лисицы и кинулись бежать перед всадником. А он, отпустив поводья, дал полную волю бегу коня. Лисицы внезапно умножились вдвое, потом обратились в восемь, и некоторые на бегу оглядывались на падишаха и скалили зубы, будто в насмешку. И тогда разгневанный властелин выпустил любимого беркута. Но тот — о неожиданность! — не глянув на лисиц, взмыл вдруг ввысь и низвергся оттуда камнем на самого падишаха! Кинжалом пришлось отбиваться властелину, да тщетно: улучив удобный момент, беркут вырвал ему правый глаз; бросив оружие, падишах прикрыл руками лицо, опасаясь за левый, и тут-то заметил, что это не беркут терзает его, а родной, единственный сын, одетый во все черное. Сын, обратившийся в беркута!..
Вот полных два дня прошло, а не уходит из головы это сказание. Словно нравоучительная притча оно.
Или опять припоминается дурной сон, давний, четверть века прошло, как приснился впервые. Тогда еще кипчак Барак-хан выступил против него, Улугбека…
Приснилось тогда, будто он, молодой в ту пору правитель Мавераннахра, убежал к мавзолею Ходжи Ахмада Ясави, что возвышается в городе Ясси, убежал от нелюбимой жены своей Угабегим. Одетая в яркие китайские шелка, побежала она за ним, звеня тяжелыми индийскими серьгами и багдадскими браслетами. Догнала на верху мавзолея, вцепилась в платье его, бесстыдно предлагая себя ему. Улугбек кинулся вниз, но не упал на землю, а, став птицей, полетел по небу. Но и Угабегим превратилась в стервятника, возобновила погоню. И снова метнулся Улугбек под защиту лазурного купола мавзолея, как вдруг с треском распалось надгробие хаджи и послышалось грозное: «Эй, Мухаммад Тарагай!
(Так и только так называл его дед Тимур, потрясатель вселенной.) Эх, внук мой, престолонаследник Мухаммад Тарагай! Куда же ты? Стой!»
И Улугбек увидел деда: торчмя торчал он из чужой могилы, увенчанный остроконечным шлемом, разъяренный и… черный — от одежды ль, от гнева?
«Султан Мухаммад Тарагай! На то ли я надеялся, сажая тебя четырнадцатилетним юнцом на престол Мавераннахра?! А ну-ка ответь, правитель, зачем я воздвиг мавзолей, столь громадный в этой бесплодной степи? Отвечай!»
Грозно говорил это дед, всегда столь ласковый с ним, любимым внуком. Улугбек ответил:
«Чтобы порадовать светлый дух благословенного святого Ходжи Ахмада Ясави».
«Порадовать дух?! — загремел Тимур. — Не знаешь! Скажу. Чтоб страх навести, понял? На чернь, во первых! А во-вторых, на врагов моих извечных, золотоордынцев и кипчаков… Пусть смотрят на это до небес достающее надгробие, пусть трепещут перед мощью нашей и величием… Ну, а теперь гляди вниз: кипчаки и калмыки топчут эту священную землю, — глаза Тимура метали молнии, — враги овладевают городом!»
И было так на самом деле: увидел Улугбек с мавзолея тучи пыли, языки огня, что облизывали дома и лавки, блеск сабель свирепых степняков.
«Мавераннахр в огне и дыму! — закричал исступленно Тимур. — А ты со своей бесстыдной прелюбодейкой… что делаете вы здесь? Знай же, я возвел тебя на престол, я же низвергну тебя с него!.. Или ты прогонишь врагов, или отдашь престол!»
И Тимур стал вдруг расти, расти, выскочил из могилы и пошел к нему, Улугбеку. Тот в ужасе проснулся, будто вынырнул со дна преисподней, весь мокрый от пота… А самое удивительное, что на рассвете того же дня к нему явились посланцы джигиты из окраинного города Ясси, десять человек, прося помочь им, послать сильное войско против Барак-хана, что уже овладел их городом и соседним Сигнаком.
Неудачлив, ох как неудачлив оказался тот Улугбеков поход… И если бы не Каландар Карнаки, о котором он говорил ночью с Али Кушчи!.. Отважный воин-степняк Каландар спас его тогда от смерти, даже хуже, чем от смерти, — от плена. Что позорнее было бы для Тимурова потомка?! Каландар и его джигиты пробили тогда, в битве сигнакской, кольцо кипчакских воинов и, схватив его коня за поводья, вывели из окружения…
И давний дурной сон, и недавно прочитанная притча о черном беркуте — все одно к одному. «Неужели не будет удачи и в этом походе? О аллах, не лиши заступничества меня, раба своего!»
Уже в течение недели каждый вечер составляет он гороскоп — зойча, в движении звезд пытается предугадать свою судьбу, но она ускользает, покрывается туманом. То, что раньше казалось ясным, как день, ныне лишается определенного толкования. Или небеса не желают открыть ему тайну грядущего, или собственный его разум ослабел, высох, словно река в зной.
…Улугбек поднял голову, оглянулся по сторонам. Солнца не видно в тучах пыли. На холмах вдали и на близких нивах, где все было скошено подчистую, в садах и рощах, мимо которых шло войско, нигде не души. Точно перед набегом разбойничьей орды, все попряталось — и люди, и овцы, и собаки. Да и есть ли разница для кишлачника-дехканина, облагает ли его поборами войско победоносного Тимура, или справедливца-неудачника Улугбека, или лихая степная ватага…
Сизый туман скрывал вершины гор, гряда которых рассечена перевалом Даван, и дорогу, что вела к нему.
Там, за грядой, родные места Улугбека, земля предков. И дед и внук особо заботились о Кеше, городе, где в мавзолее Ак-Сарай, сооруженном по велению Тимура, покоится прах первых барласов[23], зачинателей династии. А у подножия Давана дед разбил когда-то «Райский сад», «Баги бехишт». Там росли банановые деревья, пересаженные из индийской почвы, финиковые пальмы-египтянки, расточали дивный, истинно райский аромат китайские яблони; рощи душистых елей, росших ближе к горам, скрывали белых архаров, чьи рога нельзя было охватить и при полном размахе рук; в рощах бродили игривые тонконогие олени, газели с невинно-печальными глазами; в прозрачных родниках, в маленьких искусственных озерцах, полных хрустально-чистой воды, резвились золотые рыбки… Дед Тимур часто отдыхал в этом саду после походов: охотился в еловом предгорье, устраивал пиры, что поражали пышностью тех послов, которых благоволил приглашать сюда потрясатель вселенной.
Кто там сейчас, у горной гряды? Его ли военачальники или, может быть, уже и туда успели конники Аб-дул-Латифа? Бобо Хусейн Бахадыр, любимый нукер, до сих пор не принес вестей, а послан ведь был еще ночью!
Кто-то сзади подъехал к Улугбеку, прикосновением к колену вывел султана из задумчивости.
— Прошу простить, повелитель, но пора делать привал. Не то упустим время вечерней молитвы.
Да, верно. Солнце уже садится, сгущаются сумерки, в воздухе похолодало, и, как вчера, задул холодный ветер, заставляя людей поеживаться. Вон и Абдул-Азиз, недавно столь прыткий, сидит на коне угрюмо, кутается в соболью шубу: с самого рождения такой — то весь кипит, не зная, куда себя деть от волнения, то замыкается, становится будто не от мира сего.
— Где сарайбон? — крикнул Улугбек сыну. — Передай, пусть распорядится насчет привала!
Вскоре войсковые барабаны прогремели остановку. По обе стороны от дороги разбили лагерь; воины собирались по десяткам и сотням, рассыпались в степи, там и сям загорелись костры; стали готовить ужин, и поплыл, согревая душу и тело, взбадриваемый осенним ветром запах кизяка, сухой травы, мигом собранного хвороста. Шатер султана — на добрую сотню человек — поставили под прикрытие Разбойничьей горы, на ее склоне, слева от караванной дороги. Ниже выросли палатки слуг. Они кололи саксаул, привезенный с собой, резали овец, бакаулы-повара готовили шампуры и мясо. К шелковому шатру султана в таких походах вечерами созывали всех эмиров и беков; на дастархан выставляли изысканные блюда, в золотых чашах плескалось вино, шипел разливаемый из бурдюков кумыс. Иногда приказывали явиться музыкантам и танцовщицам — тогда пир длился всю ночь. Сейчас же Улугбеку не до пиров. После вечерней молитвы он пожелал, чтоб его скромный ужин разделил с ним один лишь шейх-уль-ислам.
Шейх-уль-ислам Бурханиддин, сорокалетний мужчина без единого седого волоса в бороде, пользовался доброй репутацией среди близких Улугбеку людей. Он не был таким же мудрым и проницательным советчиком — мюршидом, как его отец, покойный шейх-уль-ислам Исамиддин, но, насколько мог и умел, поддерживал султана, предохраняя от козней и неистовства фанатичных улемов. Должность главного законника государства важна и уважаема, с ней приходилось считаться всем.
Бурханиддин, пройдя по мягкому ковру, брошенному поверх сухой травы, предстал перед Улугбеком.
От свечей, вставленных в. переносный походный светильник, в шатре потеплело. Мирза Улугбек и Абдул-Азиз, скинули верхнюю одежду.
По знаку султана шейх-уль-ислам занял место рядом. Лицо Улугбека было каменно-непроницаемым, печальным. Поникший сидел Абдул-Азиз.
— Что случилось, повелитель?
Тень удивления прошла по лицу Улугбека: к чему спрашивать, разве неясно, что происходит?
— Ас-салотин зиллолоху фил-арз[24]. Так сказано в коране. По воле всевышнего все уладится, повелитель. Печаль не должна овладевать сердцем владыки!
«И этот думает про то же самое… Про то, что печаль моя от страха за власть, за обладанье престолом. Непонятливые души!»
Улугбек взглянул на Абдул-Азиза и, словно стесняясь его, произнес:
— Печаль не может не владеть сердцем того, кто вынужден сражаться против собственного сына.
Шейх-уль-ислам понимающе качнул головой. Закинул назад конец тяжелой, распустившейся немного чалмы.
— Конечно, конечно, повелитель… Но воля отца — закон для сына. И если последний не поступает согласно сей мудрости, а это мудрость и корана и обычая, то родитель вправе по-своему судить отпрыска, проявившего непокорство.
Разве не знал Улугбек об этом праве? Знал, сам утешал себя этим правом, и все же слова шейх-уль-ислама несколько облегчили тяжесть, от которой страдала душа. А Бурханиддин, догадываясь, что сейчас надо говорить, продолжал степенно, рассудительно, будто внушая:
— Престол ваш, повелитель, и ничей, кроме как ваш! Держите же меч, поднятый во имя справедливости, во имя шариата, держите крепко, и да не задрожит ваша победоносная десница… Плохо, что нет вестей от гонцов, хоть мы целый день уже в походе. Что в Кеше? Что с нашими передовыми ратями? Есть сведения о них, повелитель?
И как раз в этот момент в шатер ворвался звук бешеной скачки, храп резко остановленного коня, яростные вскрики, видно, напуганных стражников. Кто-то вбежал в шатер; в полусумраке Улугбек не сразу разобрал, кто это был, а узнав, вздрогнул: «Эмир Джандар?!»
То же имя вслух выкликнул шейх-уль-ислам.
Они не ошиблись: на краю ковра, недалеко от входа, пал ниц, нелепо откинув на сторону кривую саблю, эмир Джандар, военачальник Улугбека, предводитель одного из авангардных отрядов. Шлема на нем не было. На бритой голове резали глаз давние сабельные шрамы.
Улугбек позабыл о сдержанности, вскочил с места, закричал яростно:
— Что случилось?! Почему ты в таком виде? Где конница?!
Эмир Джандар оторвал лоб от ковра, выпрямился; смелости посмотреть в глаза султану у него хватило.
— Повелитель, вели казнить, но не могу скрыть жестокую правду: наш авангард попал в западню!
— Какую, где?!
— Хитрый Абдул-Латиф спрятал в засаде не меньше десяти тысяч воинов, они ждали нас уже на перевале. Мы подошли, они словно коршуны напали сверху… и сзади… и проглотили наших… Силы были неравны, повелитель.
— Где Султаншах Барлас?
— О смерти своей знаю, повелитель, об эмире Султаншахе нет!
Улугбек застыл посреди шатра темной каменной глыбой. При неверном свете свечей за спиной черна была его бобровая шапка с жемчугами, черно лицо…
— Что, распластался?! — крикнул он «Джандару. — Где шлем боевой, достойный эмир?.. Поправь саблю, вставай и убирайся!.. Полководцы! — тяжко задышал, двинулся, сжав кулаки, к Джандару. — Эмиры с сердцами зайцев!.. Боитесь наследника моего!.. Ладно, я сам поведу на него войско… Убирайся, говорю!
Джандар, пятясь, выбрался из шатра. Подавив слепую ярость — дедово наследство, — Улугбек обернулся к Абдул-Азизу. Тоже заяц! Сидит весь бледный, нахохлился, челюсть дрожит…
— Ступай и ты! — обратился Улугбек к сыну. — Скажи начальнику охраны, пусть соберет сюда всех эмиров. Да живее! — Прошел к своему месту, все еще дрожа от гнева, в глазах, в раздутых ноздрях прямого носа — решимость, озлобленность.
Шейх-уль-ислам осторожно спросил:
— Какое решение принял наш повелитель?
— Будем сражаться!
— Да снизойдет на вас благоволение аллаха!.. А где сражаться? Может, оставить здесь несколько отрядов во главе с достойными доверия эмирами, а главные силы отвести в Самарканд? Стены столицы могучи, а народ предан вам, повелитель…
Губы султана скривились в злой усмешке.
— Достойных доверия? Кто это? Назовите!
— Эмир Султаншах… и эмир Джандар… и…
— Еще?
— Нужно подумать, повелитель… Вам это виднее, чем слуге вашему…
— Э-э, виднее, не виднее… Слова, слова… Сейчас мы их всех увидим, верных эмиров, храбрецов.
Предводители туменов и тысяч один за другим вместе с придворными входили в шатер, занимали заранее известные, по издавна узаконенным правам знатности и порядка места. Первым вошел начальник войска правой руки эмир Идрис-тархан, мохнатобровый, волосатый и, как всегда, угрюмый; сел рядом с Бурханиддином. Толстый Искандер Барлас (живот словно шар), шумно дыша, явился вторым, просеменил по ковру, забился в угол потемнее. Эмир Джандар, теперь уже в шлеме, разукрашенном золотистыми насечками, увенчанном пером — знаком эмирского достоинства, ничем не напоминал того человека, что униженно валялся несколько минут назад на том же ковре, по которому сейчас прошествовал самоуверенно и высокомерно. По кивку Улугбека он сел чуть правее шейх-уль-ислама.
Расселись полукругом. В шатре установилось молчание.
«Вот они, надежда моя и оплот», — подумал Улугбек, оглядывая эмиров и вельмож красными от бессонницы глазами. В собольих и лисьих шубах, в дорогих парчовых халатах, в шапках бобровых или шлемах остроконечных, отделанных золотом, каменьями, пояса-то, пояса тоже золотые, серебряные, у сабель рукоятки непростые — из слоновой кости, с драгоценными вкраплениями. От Улугбека их богатство, их высокое положение. Скольким обязаны они ему! Но, выходит, правы мудрецы, полагающие, что ничто так не подрывает твоей верности, как обязанность оплатить благодеяния, тобой полученные. На кого из сидящих здесь можно и впрямь положиться, на чью искреннюю преданность можно рассчитывать?
Надо было начинать совет.
— Почтенные эмиры и сановники! — Голос Улугбека был сдержанно-спокоен, звучал, как всегда, глуховато. — Скажу сразу о нерадостной новости. Авангард наш попал в засаду на перевале Даван. — Улугбек обвел взглядом сидящих перед ним: кто как воспримет эту весть? Но все сидели с опущенными глазами и не проронили ни звука. — Иные эмиры, вот самое нерадостное для меня, перешли на сторону бунтовщика наследника… Это подло! Но говорю вам: кто испытывает страх перед шах-заде, неверие в силу мою, пусть тоже уходит. Клянусь аллахом, я не попрекну их ни своим хлебом, ни другими милостями…
Ни звука в ответ.
Улугбек иронически усмехнулся и продолжал:
— Да будет вам известно, что войско Абдул-Латифа превышает наше…
Первым не вытерпел эмир Джандар. Будто зашипел от оскорбительных намеков.
— Эмир Джандар? Что-то хотел сказать?
Джандар с несвойственным для себя проворством вскочил на ноги, поклонился.
— Что угодно будет нашему повелителю приказать, то мы и сделаем, воля благодетеля — закон… разве не так? Зачем говорить о перебежчиках… мы не они… разве не так?
— А что скажет эмир Искандер Барлас?
Тот поднялся, сложив руки на круглом животе, затараторил было:
— Прав, прав эмир Джандар… За всех нас сказал… Готовы, мы все., готовы, как один, выполнить вашу волю, повелитель… ваша воля…
— Моя воля? А ваша, ваша-то? Готовы исполнить — ладно, а где у вас собственные головы?
— В ваших руках, в ваших… — заученные ответы посыпались со всех сторон.
«Пока в моих… а сердца ваши коварные в чьих?» Снова всматривался Улугбек в своих сподвижников, в тех, кто должен быть сподвижниками. Обменялся взглядами с Идрисом-тарханом, с шейх-уль-исламом, другие отводили глаза. «Ждут, от меня решения ждут… Сами ничего не скажут».
Поерзал на месте шейх-уль-ислам Бурханиддин, но тоже промолчал.
— Воля моя такова: дадим бой шах-заде… Здесь дадим!.. Кто еще скажет что-нибудь, кто какой совет даст?
Ни звука.
— Кончим на этом! Готовьте свои отряды… Все свободны.
Эмиры, беки, вельможи только того и ждали — будто талибы по окончании урока, шумно повскакали с мест и, толкая друг друга, заспешили к выходу. Талибы? Лучше сказать, будто овцы, подумал Улугбек, давая знак задержаться шейх-уль-исламу. Остался и Абдул-Азиз.
Медленно прохаживался султан по ковру, не зная, что же теперь сказать, но чувствуя потребность в разговоре.
И снова топот коня за стеной, голоса стражи. Это гонец! Бобо Хусейн!
Шлем чуть сдвинулся от земного поклона, железная кольчуга зазвенела, когда воин пал на колени перед повелителем. Этот верен, этот не подведет, не предаст.
Улугбек дал возможность нукеру отдышаться.
— Ну, рассказывай…
— Повелитель… когда мы встретили бежавших… после битвы на перевале… то среди них увидели того, кто подставил наши передовые отряды под удар из засады.
— Где он?!
— Мы захватили эмира Султаншаха и двух его сыновей. Они хотели сбежать… Несмотря на то что эмир ранен, мы их… Мы не дали им сбежать, повелитель.
Улугбек зло посмотрел на Абдул-Азиза: эмир Султаншах был братом жены Ибрагима-тархана, сына которого беспричинно обезглавил шах-заде.
Абдул-Азиз съежился под гневным взглядом отца.
— Эмира я подвергну казни за измену и за кровь моих воинов… Но конницу не вернуть, вот что страшно, Бобо Хусейн. Что предпринять, как поступить теперь? Как ты думаешь, нукер?
Бобо Хусейн поднялся с колен, посмотрел прямо в глаза повелителю.
— Коли спрашиваете, повелитель, скажу. В открытом месте нам не одолеть шах-заде. Он умный, опасный противник. И хитростью действовать умеет. История с эмиром Султаншахом тому пример, — прозрачно намекнул Бобо Хусейн на то, что имеет в виду, говоря о хитрости наследника. — Надо идти в Самарканд, повелитель. Среди народа Самарканда труднее… хитрить… Если уж сходиться с шах-заде врукопашную, то под стенами города. По милости аллаха, может, и победим… с помощью ополчения, повелитель. А не победим, так не все проиграем: за городскими стенами отсидимся.
Улугбек заметил, как подтверждающее закивал головой шейх-уль-ислам Бурханиддин. Услышал, как вполголоса, запинаясь, сказал Абдул-Азиз:
— Д-дельный сов-вет…
Ну, этот-то, ясное дело, боится брата: попади он к нему в руки, Абдул-Латиф не посмотрит, что брат, быстро устранит соперника. «Какой ужас, — подумалось Улугбеку, — и это мои сыновья!»
Противоречивые чувства боролись в душе султана. Он ведь сказал уже о битве, он дал приказ готовиться к бою. Но не один шейх-уль-ислам, вот и воин, опытный воин Бобо Хусейн советует отступить к столице. Бобо Хусейн уповает на ополчение. Но поднять чернь — значит еще больше поколебать верность эмиров. И все равно неясно, как одолеть Абдул-Латифа. Во всяком случае, рассудок подсказывает, что вдали от столицы сил у него, Улугбека, меньше и, если уж суждено им таять из-за измены, они будут таять здесь быстрее.
— Ладно, будь по-вашему! — Улугбек махнул рукой. — Абдул-Азиз, передай приказ — конницу прикрытия собрать воедино, она остается здесь под началом эмира Джандара. Остальным строиться и двигаться по прежней дороге назад к Самарканду…
Улугбек остался один. Какая эта по счету бессонная ночь? Скорее бы все кончилось! Так или иначе, но кончилось бы!
В шатре было душно, и Улугбек вышел наружу.
На востоке еле-еле начинало светлеть. Бледно-желтая полоска лишь слегка ослабляла свечение звезд, что густо рассыпались по всему небу. Яркие ночью костры потухли, войско словно растворилось в темноте, только палатки выделялись черными пятнами, да еще там, где пробивался робкий рассвет, можно было разобрать человеку с орлиным зрением движущиеся точки — пасущихся, распряженных на ночь лошадей и верблюдов. Вблизи же ничего не разглядишь. Лишь звуки доносятся ясно: то звякнут стремена какой-то лошади, то простучит колотушка ближнего часового.
Сложив на груди руки, Улугбек долго стоял перед шатром, смотрел на небо.
Звезды!.. Полвека уже влечет его к ним непонятная сила. Сколько часов отдал он наблюдениям за ними, и сколь радостны были эти ночи без сна!
Да, за полвека он стал кое-что понимать в их движении, неостановимом и таинственном. Чуть-чуть приоткрыл завесу этой тайны и думал, что, сделав это, приоткроет и тайны человеческих судеб. Вот уж где ошибся!.. Какие земные тайны мог он раскрыть, если злых вожделений у собственных детей не смог заметить, не смог понять вовремя, а, поняв позже, оказался бессильным противодействовать!
На горизонте, там, где начинался рассвет, ярко вспыхнула любимая Улугбеком Зухра — планета Венера. Выше ее тускловато блестит Муштарий — Юпитер. Если год рождения человека совпадает с противостоянием этих двух звезд, значит, считают астрологи, такого человека никогда уже не покинет хумо — птица счастья. Дед Тимур в самом деле родился близко от года противостояния этих светил. Был ли он счастлив, дед? Наверное, был, хотя все зависит от того, как понимать смысл слова «счастье». Удачлив в битвах за власть, а потом в мирозавоевательных походах, да, удачлив был в этом эмир Тимур Гураган. Наверное, так удачлив будет и его правнук. Во всяком случае, на голову внука птица хумо что-то давно не садится.
Грохот барабанов и рев карнаев разорвал тишину военного лагеря, что досматривал последние предутренние сны. Быстро — как учил Тимур, а прежде него еще Чингис — поднималось по побудке войско. Лагерь зашумел, словно осиное гнездо, разворошенное палкой.
Птица хумо не любит тех, кто идет назад, да еще той самой дорогой, по которой шел сначала вперед. Своенравная птица не любит неудачников.
7
Каландар Карнаки должен был явиться к шейху Низамиддину Хомушу на рассвете, пред утренней молитвой. Каландар точно выполнил приказ, но вот уж и день подходит к концу, и прозвучал призыв на молитву вечернюю, а его все еще не зовут со двора к шейху.
Внутренний двор дома шейха с одной стороны соседствовал с кладбищем «Мазари шериф», с другой примыкал прямо к мечети. Но сегодня шейх даже мечеть не посетил: приемные покои его дома целый день были полны посетителей. То были священнослужители, вельможи, эмиры и беки; сквозь их толпу нередко проходили какие-то гонцы — их звали вне очереди. Без конца отворялись двустворчатые массивные ворота, что вели в первый, внешний двор, отделенный от внутреннего еще одним забором с калиткой.
Во внутренний двор Каландару так и не удалось попасть. Он сидел на помосте у водоема, который был вырыт посредине внешнего двора и украшен по бокам мраморной плиткой, сидел терпеливо, поглаживая холодный камень, неосознанно наблюдая за теми, кто входит к шейху и выходит от него; еще он следил за работой молодых мюридов. Осенний ветер, стихший было к полудню, в предвечерние часы снова задул, как и все последние дни, в прежнюю силу. Ветер покачивал стволы чинар и серебристых тополей, срывал листву с их ветвей, разноцветный ковер лежал на площадке двора, на зеленой глади хауза, на клумбах, только дорожки подметали, тщательно и постоянно, мюриды. Гости шли по гладкой, точно полированной, земле.
Каландар отметил про себя, что до полудня к шейху приходили больше военачальники — надменные, словно раздутые от важности и самомнения; позванивали сабли на поясах, поблескивали из-под златотканых халатов блестящие панцири. А после полудня потянулись вельможи города. Прежде прочих явился со свитой, которой позавидует иной султан, сам даруга, градоначальник столичный, Мираншах; его злое красное лицо было под стать красной парче халата; в глазах Мираншаха Каландар заметил беспокойство и неуверенность. После визита градоначальника по двору проплыли горделиво и вальяжно, будто стая откормленных белых гусей, улемы, все в белых шелковых халатах поверх одеяний из лисьих шкур, все в белоснежных чалмах. Потом появился верховный судья — казий Ходжа Мискин. Тощий, угловатый, решительный; на поклоны мюридов не ответил даже кивком; выбрасывая далеко перед собой длинный посох, казий направился прямо во внутренний двор.
Что-то долго задержался казий у шейха Низамиддина. Может быть, совсем забыл о Каландаре святейший шейх?..
Первая встреча с шейхом Низамиддином Хомушем произошла у Каландара Карнаки весною этого года. Потеряв Хуршиду-бану, пристав к дервишам, что жили в странноприимном доме неподалеку от Шахи-Зинда, Каландар твердо решил тогда, что путь отрешения от мира сего и есть его путь. Рубище казалось ему одеянием, единственно достойным человека, раба божьего.
Да, еще в медресе в часы странной, нежданно овладевавшей им тоски Каландар завидовал дервишам — их далекости от страстей и вожделений посюстороннего мира, крепкой привязанности их помыслов к миру потустороннему. Дервиши довольствовались лохмотьями, куском хлеба и пиалою простой воды; нищие, у них не было иных забот, кроме как славить аллаха. Не имея ничего, они и не жалели ни о чем.
И ничего не желали для себя — так представлялось Каландару тогда и чуть позже, после того уже, как он сам стал дервишем.
Вскоре, однако, Каландар убедился, что вовсе не все дервиши — ангелы в образе человеческом, вовсе не все. Вечерами, возвратившись в обитель после скитаний по улицам и базарам, дервиши преображались. Из смиренных становились злословящими и драчливыми, любящими властвовать над теми, кто послабее. Из бескорыстных и невожделеющих они превращались в алчных и обуреваемых порочными страстями. Не раз видел Каландар, как дервиши доставали откуда-то из складок лохмотьев зернышки анаши и закуривали этот дурман, трепеща от предвкушения сладострастных видений, вызываемых им.
Из той, первой своей кельи Каландар решил сбежать, а потом — коварен ум, что понаторел в учении, — подумал, что увиденное им, может быть, тоже для него испытание, ниспосланное аллахом, что не надо верить глазам, а следует предаться внутреннему созерцанию истины, которая скрыта бывает под коростой внешне видимого. И для такого самоочищения, для тариката[25], стал забираться в самую укромную часть помещения, в котором жили, ночевали, молились дервиши.
В день, когда он встретился с шейхом, было так: он молился вдали от всех, в самом укромном углу, под низкими сводами. Внезапно бормотание дервишей в комнате смолкло. Каландар почувствовал настороженную тишину, но глаз не открыл, продолжая медленно раскачиваться, думать о погружении в истину. Тут его кто-то сильно толкнул в бок: «Эй, проснись, очумел, что ли?»
Каландар открыл глаза. Увидел у порога в келью высокого старика, одетого во все белое, с длинной белой бородой. Группа мюридов за его спиной одета была тоже в белое. Косоглазый дервиш по прозвищу Шакал, главарь их группы — это он прервал моление Каландара, — закричал вдруг на него, выпучив глаза и показывая рукой на старика:
— Кому говорят, поднимись, невежа! Наш духовный отец, святейший шейх Низамиддин Хомуш пожаловал к нам, осчастливил приходом нашу убогую обитель!
Каландар поднялся, но низкие своды не давали возможности вполне разогнуться, так он и остался стоять, наполовину согбенный, не отрывая взгляда от шейха. Ему казалось, что и шейх смотрит только на него.
С порога шейх спросил, как его имя, какого он был звания или профессии.
— Нищий я, раб аллаха, — ответил Каландар. «Какая разница, как меня звали и кем я был там», — подумал он.
Шейх внимательно, как бы запоминая, оглядел Каландара с ног до головы и, ничего не сказав, покинул обитель.
На следующий день шейх Низамиддин Хомуш вызвал Каландара к себе в летний дом, построенный близ кишлака Багдад. Сидя у чистого родника на помосте, покрытом персидским ковром, шейх долго беседовал тогда с Калан-даром, расспрашивал, откуда Каландар родом, почему решил уйти в дервиши. Решение это одобрил, о ханаке близ Шахи-Зинда отозвался неодобрительно, сказал, что переводит Каландара к дервишам, что обитали при «Мазари шериф», а главное, шейх приоткрыл перед собеседником тайну истинной роли ордена «Накшбендия» в жизни, роли вполне светской, но весьма угодной аллаху, ибо самоочищение Хорошо, но более важно очистить сей бренный мир от тех, кто грязнит его, и праведно возмущение Каландара тем, что делают некоторые дервиши, а еще праведнее будет, коли он, Каландар, послужит торжеству божьего дела не только среди дервишеской братии, но и вообще в городе, где развелось столько богохульников и богоотступников. Но об этом особо… сейчас же речь о том, что Каландар понравился благочестивому шейху, так понравился, что шейх не прочь сделать Каландара оком своим среди людей, и хоть обычно шейх не интересуется согласием тех, кем повелевает, но здесь ему хотелось бы услышать, как относится дервиш к этому предложению, свидетельствующему только и исключительно о доверии и благорасположении.
— Чистыми душами мир очистится, а ведь мы с тобой только о чистоте и печемся, не правда ли, сынок?
Месяца два назад шейх перевел Каландара к дервишам в ханаку при Гур-Эмире: оттуда легче держать под неусыпным наблюдением Кок-сарай.
И снова Каландар ночей не спал от сомнений и раздумий. Очищать мир — о, это надо, надо делать! Ибо грязь, и неверие, и корысть, и мздоимство, и попрание сильным слабого, и несправедливость — вот они, вокруг, повсюду. И, хотя по-прежнему Каландар убеждал себя, что лучший путь исправления жизни — это тарикат, умом и опытом воина он знал, что силе можно противостоять только силой. Но одно дело — открытый бой, другое — доносы. Было в последнем поручении шейха что-то такое, что отвращало Каландара от ревностного исполнения приказа.
Правитель богоотступник? Может быть, но разве султан Улугбек распространял зло? В это не верилось. Вот сын султана, сыновья его… но он сам?.. Каландар вспомнил медресе. Богоотступник? Разум Каландара не соглашался с таким прозвищем Улугбека, сердце не могло забыть ни того, что Улугбек пришел на помощь его родному городу (воля аллаха, что усилия эти оказались тщетны!), ни того, как относился к нему Али Кушчи, любимец султана.
Каландар не выдал шейху ни своих сомнений, ни тем более того, что вовсе без тщания следил за Кок-сараем.
И сейчас, сидя у мраморного хауза во дворе шейха и наблюдая его гостей, Каландар мучительно размышлял о том, зачем позвал его шейх. Может, благочестивый недоволен, что Каландар ни разу не доложил о наблюдениях за Кок-сараем? Если шейх спросит о причинах такого молчания, что ответить?
Наконец калитка, ведущая во внутренний двор, открылась и показались белые гуси — улемы, предводительствуемые главным казием Ходжой Мискином. Мюриды проводили их до самого выхода. Каландар поднялся уже с места, чтоб напомнить о себе, но тут опять раздался стук в ворота. Кто же теперь? Каландар оглянулся и вздрогнул: во двор к шейху вступил хороший знакомый Каландара, враг его смертельный, обидчик до могилы — ювелир Ходжа Салахиддин!
Важно прошествовал Салахиддин мимо Каландара, гордый, надутый, что твой эмир, в богатейшей одежде из парчи, подбитой беличьим мехом, в лисьей шапке, украшенной жемчугом. Он и не глянул на нищего дервиша, одетого в лохмотья и старый козлиный треух.
И вот к этому спесивцу ходил устод Али Кушчи сватать Хуршиду-бану, создание, краше и чище которого нет во вселенной. Именно этот самодовольный индюк заявил тогда: «Нищий поэт, видно, заучился до помрачения ума. Чем сватать внучку Салахиддина-ювелира, подумал бы лучше о том, как самому наесться хоть раз досыта». Али Кушчи не пересказал своему ученику этих жестоких слов, Каландар узнал про них от другого человека. А устод всячески старался утешить влюбленного, отвлечь его от разговоров о любви и любимой. А мавляна Мухиддин? Сын ювелира несколько дней не мог прямо взглянуть на Каландара, своего шагирда, избегал его. Лицемер! Коль так унизительно породниться с поэтом, зачем учить его наукам и поэзии? И зачем было открывать у себя дома уроки для дочерей из богатых и родовитых семей, уроки, которые сам же Мухиддин и поручил вести именно ему, Каландару, бедному и незнатному родом?
Уроки, на которых впервые он увидел Хуршиду-бану. Каландар стиснул зубы.
Где они, те счастливые дни, что провел Каландар в тихой светлой комнате мавляны Мухиддина среди полок с чудесными книгами? Хуршида-бану появлялась на урок в тончайшем шелковом платке на лице, бесшумно и легко проходила на свое место в ту часть комнаты, что предназначена была для высокородных учениц и отгорожена от преподавателя шелковой занавеской. Робкая вначале, Хуршида слушала Каландара постепенно все более увлеченно, потом она вовсе откидывала мешавший ей лицевой платок, и он видел ее разгоряченное лицо, большие, яркие и пугливые, словно у степной лани, глаза, он видел, как прекрасна она, как целомудренна ее красота… Недаром в этой комнате Каландар сочинил первые любовные стихи и улучил-таки минуту, прочитал их Хуршиде-бану. Да и вообще она и только она сделала его поэтом, девушка редкой красоты и редкого ума. Да, да, и ума, потому что она, эта девушка, не знающая никаких горестей в жизни, этот полураскрытый еще бутон, оказалась проницательнее Каландара Карнаки, мужчины, чье сорокалетие не за горами, воина, видевшего столько горестей и страданий, что, казалось, пора бы уж было перестать верить в возможность счастья.
Однажды вечером, вскоре после того, как Каландар объявил девушке, что пошлет сватов, Хуршида прислала ему со служанкой записку: просила встретиться в укромном месте, в саду, под старой орешиной на краю оврага.
Хуршида-бану пришла на свидание точно в назначенный ею час. На девушке были красные сапожки с тонким узором на сафьяновых голенищах, плотный шелковый платок закрывал не только голову, но и плечи; поверх платка она надела бархатный мурсак, облегавший тонкую талию, в руках держала какой-то узел. Девушка вся дрожала, а Каландар, удивленный таким ее нарядом (была вечерняя прохлада, но так тепло одеться? Зачем?), никак не мог начать разговор. Хуршида заговорила сама, волнуясь, торопливо и сбивчиво: надо, мол, бежать немедленно, сейчас же бежать из дома, нечего думать о настоящей свадьбе, не бывать свадьбе, так подсказывает сердце, надо бежать, и она готова бежать с ним куда ему захочется, хоть на край света!.. А Каландар, растерянный и нерешительный, вдруг подумал… о достоинстве учителя, о ране, которую они тем самым нанесут мавляне Мухиддину; старое изречение «обидеть учителя — что обидеть родителя» вертелось у него в голове. Он хотел благоразумия, он верил в благородство людское — о простак, недотепа, кого аллах наградил могучими мускулами, но вялым и ничтожным умом! Он сказал тогда Хуршиде-бану, что надо сначала послать сватов, сделать так, как полагается, а вот если ответ будет неблагоприятный для них, тогда решаться на побег. Девушка молча выслушала его, не перебивая, потом неожиданно вышла из-под ветвей старой орешины и побежала к своему дому. Но, не сделав и нескольких шагов, запуталась в каких-то кустах, упала, а когда Каландар подбежал и захотел помочь ей подняться, вырвалась и, рыдая, так и убежала, ничего не сказав ему. И остался Каландар один с тетрадкой в руках, малюсенькой, обшитой бархатом тетрадкой девушки, оброненной ею в саду при бегстве; вернулся Каландар в медресе, зажег свечу и с тоскою, горечью, злостью на себя прочитал выведенные золотой краской строки:
Как взор зовет глаза твои — того не знаешь ты.
Как ночью я томлюсь: «Приди!» — того не знаешь ты.
Ищу свиданья я сама, гублю себя сама.
Как сохнет сердце без любви — того не знаешь ты.
Так, из-за жадности и жестокости людской, но еще из-за собственной легковерности и нерешительности лишился Каландар самого дорогого в жизни, остался с этой вот тетрадкой да с воспоминаниями, как нищий с пустым хурджуном.
А ныне он и есть нищий, дервиш.
Каландар крепко зажмурился. Он не разомкнул глаз и тогда, когда услышал, как вновь открылась, теперь уже изнутри, калитка внутреннего двора и оттуда в сопровождении мюридов шейха вышел Ходжа Салахиддин. Не только Каландару надломил он крылья, он и внучку свою, которую любит, сделал непоправимо несчастной.
— Э-эй, проснись, раб божий! Отоспишься потом в своей келье… Тебя зовет святой шейх.
Молодой мюрид повел Каландара во внутренний двор. Там посредине тоже был выкопан хауз, облицованный разноцветными фарфоровыми плитками. На резных колонках помоста висели синие и красные фонарики зажги их вечером, и фонтанчики станут тешить глаз разноцветными радугами. Но сегодня фонари не горели и помост был пуст.
Идя вслед за мюридом, Каландар увидел, что и окна в доме словно слепы: закрыты изнутри чем-то темным.
В прихожей мюрид без слов показал на дверь: ждут, мол, иди!
С тяжелым сердцем открыл ее Каландар.
Вся комната была завешена и устлана темно-красными и бордовыми туркменскими коврами. В углу, утонув в пуховых подушках, положенных на многослойную груду шелковых одеял, возлежал шейх Низамиддин Хомуш. Белоснежная чалма, белая накидка-покрывало поверх черного бархатного халата — святость воплощенная, чистота! Черные четки в руке не двигались, глаза были закрыты, шейх будто дремал, но, лишь только переступил Каландар порог комнаты, только успел отвесить первый поклон, задвигались четки, приоткрылись глаза, пытливые, душу извлекающие наружу.
— Проходи, дервиш. Не стесняйся, сынок, поближе ко мне присядь.
Голос покойный, ласкающий, улыбка — сама мягкость, сама благосклонность.
Не опуская рук, почтительно сложенных на груди, Каландар на носках сделал два шага вперед и опустился перед шейхом на колени: слова приглашения такого почтенного человека не следует понимать буквально — рядом, да, но лучше все-таки коленопреклоненным.
Мюриды пришли с кушаньями, самыми разными и приятными («Как тогда, в кишлаке Багдад», — напомнил себе Каландар), расстелили дастархан.
Шейх молча подождал окончания этих приготовлений. Когда дверь за мюридами закрылась, сказал:
— Как поживаешь, дервиш? Нет ли какой-нибудь просьбы ко мне?
— Слава аллаху, пирим[26]. Что за просьбы могут быть у отрекшегося от мира раба всевышнего? Не гол, не голоден — чего еще желать, пирим?
— Похвально, похвально, сынок. Аллах на том свете вознаграждает страдающих на этом… Угостись, сынок, ибо яства сии тоже плоды аллаховой щедрости.
Да, уж что так, то так. Ничто не возникает помимо воли аллаха. И нищета одних, и роскошь других.
Шейх молча перебирал четки; Каландар, склонив голову, тем не менее рассматривал комнату. Какие ковры кругом! На окнах за легкими шелковыми занавесями тяжелые бархатные, не пропускающие ни света, ни холода; люстра алмазно подсвечивает нежно расписанный потолок; в нишах стен блестят дорогая посуда, золотые и серебряные подносы.
«Все в руке аллаха, все по его воле, это так. Но зачем именно шейху, главе и наставнику нищих дервишей, пышное богатство, символ суетного мира? Иль не сказал святой Ходжа Ахмад Ясави:
Кто богатством дом набил,
Тот всевышнего забыл.
Тот, кто «все мое» сказал,
Ворону подобен стал.
Он в грязи мирской погряз…
Страшен будет судный час!..»
— О чем думаешь, что шепчешь, раб божий?
Каландар вздрогнул от внезапно ставшего властным и пронзительным голоса шейха, торопливо проговорил:
— Творю хвалу аллаху, пирим. — А про себя подумал: «Да простит меня всевышний за ложь». И еще об одном подумал: «Осторожней будь, внимательнее, Каландар!»
— Сынок, — голос шейха снова переливался радужной ласковостью. — Вызвал я тебя с целью возложить на твои крепкие плечи еще одно доброе дело… Коль у тебя нет просьб ко мне, то у меня к тебе есть… Но прежде хочу спросить тебя…
Шейх сделал паузу. Ну, так и есть, сейчас спросит про Кок-сарай. Что ответить, как лучше усыпить его подозрительность, его всеведение?
— Ты отказался от услад суетного мира, что ж, дело, богу угодное. Дервиши — рабы божьи, причем любимые рабы. Но скажи мне правду: не раскаиваешься ли в избранном пути? Не одолевают ли тебя сомнения, истинно твоя ли тропа дервишества?
Сердце упало у Каландара: нет, ничего не скроется от шейха, а тем более сомнения духовные.
— Молчание — знак согласия, дервиш. Не так ли?
Каландар поднял глаза на говорящего. Шейх сидел, чуть подавшись вперед грузноватой фигурой, лицо его притягивало, взгляд завораживал. Что за сила была в этом взгляде, всевидящем, заставляющем быть откровенным!
Каландар отрицательно мотнул головой, глядя в сторону.
— Нет, пирим, душа моя не жалеет о выбранном пути. Сомнения же… Я признавался уже однажды: горько мне оттого, что многие дервиши не страшатся греха — злословят, играют азартно в кости, курят анашу, пирим… вместо того чтобы аллаха славить.
Шейх вздохнул.
— Ты прав, дервиш. Но что поделаешь? В любом стаде и при хорошем пастухе могут завестись паршивые овцы. Ни тебе, ни даже мне не исправить заблуждающихся братьев — на то божья воля. И наказание им уготовано божье! А нам с тобой не с братьями воевать, а с врагами истинной веры. Потому-то и отбрось сомнения свои, молись, готовь себя к богоугодной борьбе. И шах и нищий равны перед аллахом. И кто ближе ему — нищий ли, даже тот, что предается греху, но в душе предан аллаху, или же шах, кто вроде бы и печется о благоденствии людском, но в душе отвернулся от бога?.. Молчишь? То-то и оно. Понял, какого шаха, правителя какого имею в виду?.. Он вероотступник! Ты знаешь коран. «Ас-салотин зиллолоху фил-арз». Как понимать это изречение? Султан — тень аллаха на земле, некогда? Мирза Улугбек изменил заветам деда своего, Тимура Гурагана, — пусть милостивый творец, сделав его могущественнейшим повелителем в этом царстве, не откажет ему в благорасположении своем и в царстве загробном! Тимур ценил служителей веры истинной, а внук его нас унизил! Он тень аллаха, мы же свет его в суетном здешнем мире!.. Улугбек выбрал путь еретический, окунулся в услады грешные, астрономию свою и музыку поставил выше забот о тех, кто радеет за строгость веры… А чем все кончилось? Создатель отказал ему в заступничестве, ибо аллах справедлив и не прощает такого греха… Войско вероотступника потерпело поражение, и не сегодня, так завтра победоносный наследник Мирза Абдул-Латиф вступит в столицу! — Шейх не смог, да и не захотел, наверное, скрыть торжества: голос его зазвенел. — Ну, а мы, слуги, рабы божьи, как мы поможем свершиться божественному правосудию?
Каландар не поднял головы. Что ответить на вопрос шейха?
Султан Улугбек — вероотступник. Это он слышал не раз. Но даже если так, пусть аллах и накажет его, а может быть, и простит, ибо аллах не только справедлив, но и милосерден… Каландар знал о наступлении Абдул-Ла-тифа, но чтоб сегодня-завтра тот появился в Самарканде? Можно себе представить, что тут начнется, сколько прольется крови, и невинной тоже, как привольно будет чувствовать себя демон мести, безжалостности… И почему святой шейх говорит так, будто ему одному известна воля аллаха, известно, кто вероотступник, а кто истинный мусульманин, будто ему и поручил всевышний судить людей?
— Что ж ты молчишь, дервиш?
— Думаю о сказанном вами, пирим… И в самом деле для создателя равны и нищий, и султан…
— Истинно так! И, даст бог, отныне будут закрыты наконец все еретические медресе, а нечестивцы мударрисы будут изгнаны, и воссияет тогда над Мавераннахром чистым солнцем вера наша. Аминь! — и шейх закрыл лицо руками, как бы в молитвенном экстазе.
Помолчали.
Каландару казалось, что шейх и сквозь пальцы не отнятых от ли-ца рук следит за ним.
— Сынок, — обратился к Каландару шейх Низамиддин. — Обсерватория Улугбека есть обитель еретическая. Что делает ее такой обителью, спросишь ты. Я отвечу: более всего книги, собранные там, книги еретиков всей земли… Предполагаю, что султан-отступник захочет спасти их от огня праведного, и коли так, то найдется человек, который возьмется за выполнение такого поручения. Имею основания подозревать одного человека, нашедшегося для этой цели. Нечестивый Али Кушчи — вот этот человек! А средства — много-много золота — они тоже найдут… Уже нашли в сундуках вероотступника и развратника Улугбека!
Шейх собрал в горсть четки, яростно сжал кулак.
— Знаешь ли об этом? Видел, как уносил с собою Али Кушчи золото Кок-сарая?
— О смерти своей ведаю, об этом нет, клянусь аллахом!
Каландар не лукавил: он и в самом деле не был у дворца той ночью, когда к Улугбеку приходил Али Кушчи. Но глаза шейха все сверлили и сверлили дервиша, и теперь взгляд Низамиддина был колючим, недоверчивым, злым.
— За Али Кушчи надо следить. Неустанно! Неотступно! Понял меня?.. И не дай нам бог допустить, чтоб золото благословенного всевышним эмира Тимура уплывало из рук преданных вере и помогло богоотступнику осуществить его планы. — Шейх вытащил из-под подушки сложенный вдвое листок. — Вот гляди! Наш духовный вождь и воитель за веру святой ишан Убайдулла Ходжа Ахрар; провидя злоумышление, твердо наказывает нам не дать ему свершиться. Вскоре святой наставник будет здесь, он выезжает из Шаша[27] к нам, в Самарканд… Ты понял, кому ты служишь, служа мне?
Каландар не страшился врагов, нападавших на него с саблями и копьями в руках. Сейчас же в словах шейха была такая мрачная, леденящая волю собеседника сила, что Каландару стало страшно.
— Что могу я сказать, ваш слуга? Наказ ваш священен для меня, пирим.
— Так и должно! Мой наказ — закон для тебя, наказ святого ишана — закон для меня. Этим мы держимся!
«Подглядывать за своим бывшим учителем? Доносить на него?.. Почему именно я должен отплатить неблагодарностью тем, кто приходил мне на помощь?.. Но как ослушаться шейха, если он мстителен, всемогущ и наделен даром знать все о человеческой душе?»
— Держи в тайне то, о чем мы с тобой говорили. Чтоб ни один человек не прознал о наказе моем, пока наш благословенный Мирза Абдул-Латиф не воссядет на законный престол… Понял? Клянись! Смотри, ад уготован нарушителю клятвы!
— Клянусь, пирим…
— И да поможет тебе аллах!.. — Снова руки шейха закрыли лицо, губы шепчут святые слова, потом шейх взмахивает руками, показывает на дастархан. — Лепешки еще не остыли. Возьми с собою, дервиш.
Каландар положил лепешки за пазуху, пятясь, вышел из комнаты.
Тяжесть и низость поручения, привычка всегда выполнять то, что он обещал сделать, чувство справедливости, присущее Каландару и попранное ныне чужой и властной волей, — все это смешалось в его душе, терзало ее, ныло, будто незаживающая рана. Шейх не отстанет от него, нет, нет! Он с самого первого дня приковал его к себе. «За что я понравился ему?» — горько вопрошал себя Каландар, не ведая про то, что шейху он не только понравился, с первого же дня шейх понял — необходимо следить за ним, что сам наказ шейха о Кок-сарае был проверкой его, Каландара, верности ордену.
На обратном пути Каландар встретил группу бормочущих дервишей. В одном из них, что брел впереди, узнал Шакала. «И ночью бодрствует», — подумал он и, сам не зная почему, словно хмельной, потерявший путь к дому, вдруг свернул к кладбищу «Мазари шериф».
Ночь была холодной и ветреной. В кромешной тьме жалобно скрипели крепкие чинары, дуплистые тутовники, старые вязы, — казалось, в дуплах и на ветвях деревьев попряталась нечистая сила, демоны и дэвы шептались, хихикали, плакали и стонали. Чуткое ухо Каландара уловило и человеческие голоса вдали: кто-то унылым распевом читал коран, слышались глухие дервишеские «ху-ху», раденье, опять раденье, и в такой час раденье!
Каландар спотыкался о мраморные плиты, проваливался по колени в какие-то ямы.
«Прости раба своего, о создатель, о всемогущий, — шептал он исступленно. — Отрекаясь от суетного мира, от его скверны, разве я думал, что мне предстоит такое?.. Прости, о создатель, но разве справедливо толкнуть в яму того, кто приютил раба твоего, кто помог мне? По твоим ли заповедям поступает шейх, о аллах? Предан ли он, жестокосердный и высокомерный, тебе или только всуе произносит твое имя?»
Вдруг вспомнилось:
Все вы муфтиями стали,
Ложь за правду выдавали,
Черным белое назвали —
Потому и в ад попали!
Ложь за правду выдавали… Не так ли поступает и шейх? О создатель, надоумь же раба своего — где она, правда, как отыскать ее?!
Извилистая тропа привела Каландара к громадной, уже наполовину сухой чинаре. Смутно белела под ее ветвями гробница; над плитой свесились рога архара с белой тряпицей на концах: украшение в день поминовенья святых.
Каландар Кариаки подошел к гробнице, у изголовья ее преклонил колени. Разгоряченным лбом коснулся холодной каменной плиты.
Здесь покоился заступник всех нищих и обездоленных, святой пир Бахауддин-накшбенди. К нему пришел измученный Каландар, его заступничества, его наставничества возжаждал.
Всю ночь провел здесь дервиш, молился, взывал то к аллаху, то к пиру Бахауддину, просил предостеречь от грядущего неверного шага — уговаривал себя, смертного, себя, смиренного и неразумного…
8
Снова позвякивали колечки на седле Улугбекова коня, ослепительно блестели на солнце попона и позолоченный щиток, прикрывающий грудь белого арабского красавца, ритмично колыхалась нитка бус на его лебеди-но-прекрасной шее, и снова ничего этого не слышал и не видел повелитель, погруженный в пучину печальных мыслей. Вчера, еще вчера он негодовал и тревожился, теперь же сердце его было охвачено горьким равнодушием; если он и сожалел о чем-либо, то лишь о том, что доводы рассудка одержали верх над желанием дать сражение сразу же, постараться сойтись в сече лицом к лицу с сыном, посмотреть на него так, как умел это делать Улугбек — пронзительно, до самого дна чужой души, а там и пасть под ударом сыновней сабли.
Да, это правда, Мирза Улугбек недолюбливал Абдул-Латифа. С самого детства мальчишеского недолюбливал. Говорил привычно «сын мой», но без теплоты и ласки отцовской. Почему? Трудно ответить, да еще так, чтобы не винить себя.
С самого рождения своего шах-заде жил в далеком Герате у Гаухаршод-бегим. Она пестовала его до годов мужества. По образу и подобию своему. И дождалась благодарности. После смерти деда, Шахруха, Абдул-Латиф сразу же кинулся в борьбу за гератский престол — с наследником Алауд-давля, двоюродным братом. Бабушка была заключена «любимым воспитанником» под стражу. Когда об этом поступке сына узнал Улугбек, он чуть не задохнулся от негодования и отвращения. Но далек Герат и все-таки отходчиво отцовское сердце… тем более если задета и честь отцовская: Аляуд-давля преуспел в борьбе, захватил и посадил в крепость Абдул-Латифа. Тогда-то и вмешался Улугбек, двинул войско на Хорасан. Поддержал сына. Мало того, после похода отдал ему, подарил, можно сказать, цветущий город Балх… Знал бы дальнейшее — и не подумал дарить. Спас змееныша — выросла змея гремучая!
Мирза Улугбек горько вздохнул, выпрямился в седле. Остановился у обочины. С невысокого холма осмотрел войско, пропуская его мимо себя.
Войско шло и по караванной дороге и вдоль нее, по слегка холмистой степи. «Мне говорят про ополчение, про городских простолюдинов, — подумал Улугбек, возвращаясь от воспоминаний к нынешним заботам. — Вот мои вельможи погнали дехкан на войну, а что толку?»
Воины впереди колонн расчищали дорогу для регулярных отрядов. Мешали же движению согнанные в войско селяне — плохо вооруженные (вместо копий и луков у многих просто дубины да топоры), в старой убогой одежде вместо доспехов, не умеющие держать строй, поддерживать походный порядок. «Непрытки! Такие-то выйдут против пятидесяти тысяч головорезов Абдул-Латифа? Не самоистребление ли?»
Толкаясь и переругиваясь меж собой, селяне беспорядочно и неторопливо освобождали дорогу. «Отпустить их всех! Пусть по домам направляются!.. На привале скажу эмирам и бекам», — решил Улугбек и, стегнув плетью по крупу нетерпеливца коня, помчался вперед, снова в авангард войска.
Показался кишлак Димишк — нежно-розоватое пламя садов.
Отсюда до самого Самарканда непрерывно тянулась лепта таких садов — розоватых, желтых, багряных, огненно-прекрасных осенних садов. Город близок. Напряги зрение, вглядись в дымку — и кажется, увидишь лазурь и солнечно-золотые блики купола Биби-ханум, Гур-Эмира, медресе Улугбека… Родной, трижды любимый, до слез близкий город! Средоточие труда и красоты, науки и образованности… И его-то отдать в грубые чужие руки? А что будет с обсерваторией и медресе — детищами любимейшими? Какая судьба ждет учеников, если падет он, учитель?
Улугбек дал волю норовистому коню. Удивленные и встревоженные, помчались за султаном приближенные. Так ворвались они в «Баги джахан» — «Сад вселенной» Тимура Гурагана, где завоеватель обязательно проводил ночь по возвращении из очередного похода: в столицу без этого не въезжал!
Широкая аллея вела от ворот сада прямо к дворцу. Листья засыпали и цветник перед дворцом, и закованный в мрамор водоем. Листья медленно кружились в воздухе, бесшумно, подобно легким птицам, опускались на землю. Листья увядания, осенние листья… Только виноград не сдавался на милость осени — был темно-зеленым, на высоких рамах шпалер и коридоров жемчужно светились тяжелые гроздья.
Улугбек скользнул взглядом по высоким стенам, что отъединяли этот рай от остального — обычного — мира, вошел в ворота, отдал поводья выбежавшему откуда-то из глубины сада нукеру. Не дожидаясь свиты, быстро пошел по аллее, потом свернул с нее к холму, где была гранатовая роща и находился родник самой прозрачной и чистой воды.
Совершил омовение. Прочел полуденную молитву. Присел отдохнуть на расстеленном суконном халате.
Воспоминания не отпускали его, никак не отпускали. И припоминалось сегодня чаще всего иного почему-то детство, далекие-далекие дни, когда он был еще совсем мальчуганом.
Как-то Тимур прожил в этих садах недели две подряд. Вот здесь, рядом с родником, был поставлен повелителю голубой шатер — этот цвет любили и дед, и самая милая Улугбеку бабушка из жен повелителя, Сарай-мульк-ха-нум. Вокруг голубого шатра расположились шатры поменьше: зеленый, розовый, красный, темно-синий. Для молоденьких рабынь-служанок, кротколицых и мягко грациозных в движениях, для поваров-бакаулов. Позади этого шатрового лагеря паслись на лугу белые кобылицы, в некотором отдалении от них играли красиво-дикие, оленеподобные жеребята. Мальчик Мухаммад Тарагай очень любил смотреть на них, но бабушка не пускала его к ним одного.
Сарай-мульк-ханум нельзя было назвать красивой: широкое лицо, к тому же плосковатое, вроде тарелки, нос пуговкой, резко раскосые глаза. Но для маленького Улугбека она все равно была лучше и красивей всех. Ее боялись, подчинялись степенности речи и тому, что с ней считался сам повелитель. А Мухаммад Тарагай совсем не боялся ее. Особенно любил он бабушкины руки, длинные белые-белые пальцы, унизанные золотыми перстнями, бирюзой, но ловкие в любой работе — вплоть до того, чтоб шатер обшить, до чего Сарай-мульк-ханум была охотница, и, когда бабка гладила волосы мальчонки, он млел от полноты детского счастья защищенности и, словно стригунок, жался к боку женщины.
Иногда бабушка надевала фартук, шла доить белую кобылицу, сама делала отменный кумыс, остужала его в ледяной воде родника. Дед Тимур очень любил этот кумыс, приходил в шатер Сарай-мульк-ханум пить его…
За стенами сада послышалась тяжелая поступь пешего войска, перебиваемая топотом кавалерийских отрядов. Мирза Улугбек невесело усмехнулся, подосадовал на себя: там, за стенами, его заботы, а он тут сидит, от всех уединился, в воспоминания детских лет ударился. Был бы сейчас дед здесь, то-то рассердился бы на бездеятельного внука!
У ворот ждали султана Абдул-Азиз и шейх-уль-ис-лам Бурханиддин.
— Гонец прискакал, повелитель, — сдержанно сказал законник.
— Искандер Барлас послал его, повелитель, — угадав вопрос отца, сказал сын.
— Что за вести привез гонец? И почему так скоро доскакал до нас? — стараясь сохранять спокойствие, спросил Улугбек.
Ему подали свиток. Так и есть, вести были неутешительные. На рассвете войско Абдул-Латифа начало битву, у наследника отряды слонов, лошади пугаются их, да и перевес в силах огромный, отчего, сообщал эмир Искандер, он счел за лучшее отступить по тому же направлению, по которому ушли главные силы повелителя-султана. Значит, что же? Выходит, вот-вот появится арьергард, а за ним Абдул-Латиф? Выходит, не отступают они, не совершают рассчитанный заранее маневр, а просто бегут от преследования?.. Улугбек посмотрел на сына, на шейх-уль-ислама, на свиту. Там были и его племянники Абдулла и Абу Саид Мирза, в кольчугах, златоверхих шлемах, вояки куда тамъ только в глазах и движениях видна была опаска гонимого зверя… Боятся, и они боятся, и военачальники трусят, считая, видно, что дело уже проиграно. Боятся пока и его, султана, не перебегают к шах-заде, ждут. Чего ждут?
Улугбек нарочно повысил голос почти до крика:
— Скоро появится противник. У него в войске слоны!
— Что прикажет слугам своим повелитель? — Шейх-уль-ислам Бурханиддин попытался сгладить невыгодное для Улугбека впечатление от такого неожиданного взрыва.
— Да будет на все воля аллаха… Готовьтесь к бою! — приказал Улугбек.
Шейх-уль-ислам приблизился, поглаживая бороду, тихо произнес:
— А как же с планом уйти под защиту городских стен, повелитель? Самаркандские стены прочны…
— Но у противника есть не одни слоны, есть и катапульты, и тараны, разве не жалко всем вам города, который будет разрушен? — снова громко сказал султан.
Нервно поправив чалму, шейх-уль-ислам продолжал вежливо перечить:
— Аллах не выдаст Самарканд врагу, но воля ваша, повелитель… В соборной мечети прозвучит призыв, стар и млад поднимется на защиту столицы, благодетель… прошу извинить мое неразумие, но так мне кажется…
Неразумие. Конечно, неразумие. Нет, не подготовка измены. Шейх-уль-исламу можно верить, он хитер, но не коварен. Но истинно неразумие. Ложная надежда. Разум подсказывает, что здесь, на дороге, шансов на победу меньше, чем под городскими стенами. Но разум подсказывает, что, и там шансов победить мало. Ворота города закрыть можно, но есть смысл закрывать их при добрых запасах пищи, оружия в самом городе. А где эти запасы?.. Да и не унизительно ли ему, внуку великого воителя, отступать, все время отступать, все время уступать? Хватит! Он сумеет показать этим трусам, дрожащим за свои золотые халаты, что он внук Тимура: пусть потеряет жизнь, но в бою… Что ж, он отдаст бунтовщику сыну свою жизнь, но тому еще придется потрудиться, чтобы взять ее. Хорошо бы встретиться с Абдул-Латифом лицом к лицу, обменяться словами, как говорил в таких случаях дед Тимур.
Да, дед Тимур… Он учил: тебя преследуют, за тобой мчится вражеская конница? Отлично, отступай! Заманивай! А сам скрытно выводи для боковых ударов конные крылья, налетай, замкни кольцо-капкан, руби безжалостно, а если к противнику приходит подмога, вот тогда двинь из засады свои ударные отряды… Да, дед умел воевать… А он, Улугбек?.. Как же тут развернуть фланговые крылья, здесь, на ровной местности, утопающей в садах? Неискусен звездочет Улугбек в ратном деле, вовсе неискусен. И все же без боя он своего поражения не признает.
— Повелитель…
— Обдумаем план… Там, во дворце… Зайдем туда. Подкрепимся. Выпьем вина. — Голос султана был спокоен, а в душе бушевало угрюмо-лихое отчаяние: «Пусть и перед смертью будет пир, а не скука!»
Но второй гонец не дал свершиться этому намерению — гонец на сей раз от преданного султану Бобо Хусейна. Известие было горше первого. Эмир Искандер так и не смог оторваться от преследователя. Тот действовал по заветам прадеда: левое и правое крыло обошли медлительную конную рать Искандера и Султана Джандара, навязали бой, часть арьергарда рассеяли (и «рассеялся» куда-то Султан Джандар, так что теперь остался лишь один эмир). Остальные быстро отошли к Димиш-ку. У этого кишлака, сообщал Бобо Хусейн, мы с Искандером Барласом намереваемся дать бой, имея целью выиграть время для продвижения войска самого повелителя к Самарканду.
Судя по всему, Абдул-Латиф был сейчас от Улугбека на расстоянии двух-трех фарсангов[28]. Для конницы расстояние пустяковое. Даже если эмир Искандер и Бобо Хусейн привлекут к своему поределому отряду все силы противника, много времени для того, чтобы с ними расправиться, не потребуется. Какое бы решение Улугбек ни принял, он должен был принять его незамедлительно!
И вновь Улугбек изменил свой приказ. Решил вернуть основную часть войска в столицу, под защиту крепких стен, но отделить еще одну рать, оставить ее на пути шах-заде, обязать начальствующего над нею эмира Идриса помочь тем, кто остался у кишлака Димишк. А сам… сам немедля вернется в Самарканд. Там из-за городских стен вступит в переговоры.
Что Абдул-Латиф не согласится с тем, чтобы отец остался на троне, в этом не было сомнения. Но пусть он даст обещание не трогать обсерваторию, пусть позволит заниматься отцу наукой, только наукой. А чтобы заставить принять сына эти условия, подумал Улугбек, все-таки надо поднять горожан — неужели для того, чтобы воспрепятствовать отцовским занятиям астрономией, поэзией, музыкой, сын прольет кровь своих же, отданных ему Улугбеком подданных?
Надо было спешить, спешить!
Глаза сами собой закрывались — бессонные ночи сказывались. Улугбек посмотрел на Абдул-Азиза:
— Возьми с собой Абдуллу и Абу Саида. Скачите, не жалея коней, в Самарканд. Передайте Мираншаху мой приказ: пусть готовится к обороне, пусть собирает знать в Кок-сарае, придем мы, и сразу же — за совет…
Сказав это, порывисто поднялся с места, одним махом осушил чашу с вином. До дна!
Солнце зашло, но вокруг еще было светло. Снова поднялся ветер, да еще какой! Не ветер — прямо вихрь! Столбом взвилась пыль, мешая дыханию, сухие листья закружились в воздухе, лезли в глаза, царапали лица.
Улугбек хотел было взбодрить и без того резвого белого скакуна, но подумал, что теперь окружающие могут расценить это неверно, и натянул поводья.
Расстояние между Димишком и Самаркандом небольшое, фарсанга два. После Димишка шло селение Багдад, за ним — Кохира. Кишлаки прямо переходили один в другой, как и сады, виноградники, гранатовые рощи. Сейчас в селениях было пусто, будто на заброшенном кладбище. На узких улочках, зажатых с обеих сторон глиняными дувалами, и на перекрестках ни души.
Подступала темнота. Улугбек помчался вперед.
Недалеко от садов Кохиры услышал он топот лошадиных копыт, возбужденно-громкие голоса посланных вперед нукеров охраны. Что там случилось? Несколько всадников поскакали навстречу Улугбеку, остановились на полпути, выжидая чего-то.
Улугбек потянул саблю из ножен.
— Кто там?
— Простите нас, повелитель… Это мы возвратились… От Самарканда.
Из группы всадников отделился человек с каменным угрюмым лицом; это был сарайбон, он выехал вперед.
— Повелитель!..
— Говори!
— Ворота столицы заперты. Открыть ворота стражники отказываются.
— Ложь! — Улугбеку показалось, что он выкрикнул это слово, хотя произнес его хрипло-невнятно. На миг наступила тягостная тишина. Слышно было только, как шейх-уль-ислам Бурханиддин прошептал: «О создатель!» — да еще прерывистое дыхание Улугбека.
— Где градоначальник, где Мираншах? Он был у ворот?
— Нет, повелитель! Градоначальник отказался подойти к воротам.
— Прочь с дороги! — Улугбек хлестнул камчой белого скакуна, и благородный арабский конь, что не привык к такому обращению, взвился на дыбы. Заржав, он ветром понесся вперед…
«Ворота столицы закрыты! И это передо мной!.. Передо мной закрыты!.. И это мой город, мой Самарканд! Сорок лет я его прославлял, украшая! Сорок лет… Где еще такие медресе, такие бани? С чем сравнится самаркандская обсерватория, самаркандские библиотеки?! И этот город осмелился не открыть ворот! О всевышний! За какие грехи мне такое унижение?»
Холодный ветер, от которого гудели сады, казалось, хотел остановить Улугбека, с яростью бил ему в грудь, пылью и жухлыми листьями хлестал по лицу.
«Один из самых доверенных, эмир Султаншах, изменил мне, эмир Джандар бежал, а Самарканд… а градоначальник Мираншах — думал опереться на него, как на гору — ворота закрыл!.. Проклятье, подлость, мерзость! Кому же тогда верить? Неужели все сгнило в моем государстве, творец? О Самарканд, любимый и тоже, кажется, неверный, подлый город… Подлые люди!»
Улугбек больно сжал зубы. Снова нещадно хлестнул коня. И белый скакун, остервенело грызя позолоченные удила, заржал дико и протяжно.
Из-под лошадиных копыт летели песок и мелкие камни и били Мирзу Улугбека в спину, били в лицо, но он ничего не чувствовал, кроме обиды, злой и горькой обиды на родной город, обиды, которая делала его не чувствительным к физической боли.
Сады отступили от дороги, она словно расширилась; окрестности чуть-чуть посветлели.
Через некоторое время появились впереди высокие зубчатые стены столицы. В сумерках казалось, что они доходят до самых небес.
Около глубокого крепостного рва, вода в котором высохла еще весной, Улугбека встретила группа нукеров. Среди них Улугбек увидел Абдул-Азиза и племянников. Все трое нервно разъезжали по краю рва то в одну, то в другую стороны.
Чуть помедлив, Улугбек пустил коня через ров. На пригорке перед воротами остановился.
Эти ворота были некогда отлиты по распоряжению Тимура. Сейчас они заперты наглухо! На двух сторожевых башнях маячили чьи-то мрачные фигуры; по мгновенному мельканию каких-то теней чувствовалось, что форты и бойницы тоже скрывают воинов, но никто не высовывался из-за укрытий по грудь или во весь рост.
Гнев и обида охватили Улугбека пламенем, жгучим и таким же высоким, как стены — до самого неба. Но тут, перед самыми воротами, это пламя вдруг ослабло, сникло, угасло. С трудом Улугбек поборол внезапную слабость. Подал знак сарайбону. Дворецкий пришпорил коня, пересек ров, подъехал прямо к воротам. Постучал рукояткой сабли о железную обшивку. Сверху послышался голос:
— Кто там?
— Я! — крикнул Улугбек. Снова забурлила кровь в жилах. — Ваш повелитель Мирза Улугбек Гураган!
— После вечерней молитвы ворота закрыты перед всеми, будь то шах или нищий!
— Открывай, мерзавец!
Улугбек пустил коня на ворота. Горячий скакун взметнулся перед ними, с треском ударил передними копытами о железо, осел на задние ноги, попятился. Всадник едва удержался в седле.
Сверху снова послышалось:
— Простите, повелитель, но градоначальник дал строгий приказ не открывать ворота!
— Кто правитель в нашем государстве? Мои приказы должно выполнять беспрекословно и сразу. Открой ворота или беги за градоначальником, если тебе дорога голова, стражник!
Тут сверху, с башни, раздался голос второго воина:
— Руки коротки у тебя, чтоб снять голову стражнику. Позаботься лучше о своей, Мухаммад Тарагай!..
Кто это? У кого столь знакомый, хриплый и тонкий, змеиный голос? Кто посмел произнести такие слова? Улугбек на миг онемел в замешательстве — у зубца башни возникла фигура Султана Джандара!
И этот изменил! Куда ни пойдешь, всюду коварство и низость!.. Бросил войско, выходит… сбежал в столицу. Но каким путем так быстро сумел сюда добраться?.. Как успевают эти лицемерные негодяи, предатели снюхаться, спеться друг с другом?
Мирза Улугбек выпрямился в стременах.
— Эмир Султан Джандар! Один аллах знает, на чью голову сядет птица счастья. Лишусь я престола — твое счастье. Но если волей судьбы престол останется моим… запомни: я повешу тебя вверх ногами и снизу разожгу костер! — И, не дожидаясь ответа, повернул коня назад…
Потом… Потом ему кто-то что-то говорил, бурно и невнятно; из всего, что он слушал, но не, слышал, Улугбек понял, наверное, одно только слово — Шахрухия, крепость Шахрухия, куда надлежало ехать.
Но в мыслях его все смешалось, все закрутилось, будто осенние листья на дороге под порывами вихревого ветра. Безразличие овладело душой Улугбека, и он уже не очень-то негодовал, когда Абдул-Азиз, поехавший на разведку, вернулся, тяжело дыша, бормоча проклятия, и сообщил, что крепость Шахрухия также закрыла свои ворота и что комендант этой крепости, туркменский бек Ибрагим Кулат-оглы, также отпал от Улугбека!
Конец, конец. Скорее пришел бы всему конец!
И Улугбек решил преклонить колени перед собственным сыном и любое, что судьба ниспошлет ему — жизнь или смерть, — принять из рук Абдул-Латифа с покорностью.
9
Али Кушчи пробудился мгновенно, едва только скрипнула — тихо-тихо — входная дверь. В дверном проеме, чуть менее темном, чем чернильный мрак внутри обсерватории, мавляна разглядел чью-то огромную и неподвижную фигуру. Пальцы Али Кушчи скользнули под подушку за кинжалом: если убийца один, еще посмотрим, чья возьмет.
— Кто там?
Пришелец молчал.
— Отвечай, эй, призрак!
— Это я, мавляна…
Али Кушчи привстал, еще раз вгляделся в темноту.
— Каландар Карнаки?
— Ну, хвала вам, мавляна, не забыли бедного талиба.
— Не приближайся, если тебе дорога жизнь!
— Не надо бояться, мавляна… Зажгите свечу.
— Говорю, не двигайся!.. Отвечай!.. Как ты сюда попал? И зачем?
— Зачем? — переспросил дервиш и невесело как-то засмеялся. — Как зачем? За золотом, за чем же еще надо ходить в эту любимую обитель повелителя… Зажигайте свечу!
Али Кушчи сжал рукоятку кинжала.
— Вот оно что, — иронически протянул Каландар Карнаки. — Вы ли тот мужественный Али Кушчи, что убивал тигров? И где ваш прославленный здравый смысл, где ваша логика, верить которой вы учили нас, учеников?… Вы спали, и, пожелай я убить вас, стал бы я дожидаться вашего пробуждения?
Али Кушчи сделал несколько шагов в темноте вдоль стены, нащупал в нише свечу, зажег ее. Вспыхнули узоры росписи на стенах, золотое тиснение книг на полках. Каландар Карнаки стоял по-прежнему у двери. Тень его, громадная и густая, качнулась в неожиданном поклоне.
— Ассалям алейкум, устод!
«Устод», «учитель». Что это, ирония, ложное смирение или искреннее приветствие прежнего Каландара, ученика?
Али Кушчи со свечой в руке приблизился к дервишу, оглядел его лохмотья; подняв свечу повыше, всмотрелся в лицо; Каландар не шевельнулся, он ответил на взгляд мавляны таким же долгим вопрошающим взглядом. Могучий ростом и сложением, Каландар выглядел неважно: в заросшем лице, в запавших светло-карих глазах усталость и болезненность. Еще бы, сколько тягот выпало Каландару на долю!
У Али Кушчи потеплело на душе.
Каландар пригнулся, взял вдруг обеими руками руку Али Кушчи, опустился на колени перед ним.
«Что это он? Зачем?»
— Спасибо вам, учитель.
Каландар наконец сел, безвольно свесив руки вдоль тела, устремил на Али Кушчи полные горечи и боли глаза.
— Скажите, каким человеком считаете вы, досточтимый, вашего бывшего шагирда, бедного нищего? Кто я, по-вашему?
В самом деле — кто он? Лишился родины — Ясси и Сигнак так ведь и остались за Барак-ханом, — стал воином, потом сменил саблю на перо, а воинские доспехи на скромное платье талиба. Теперь же дервиш, раб аллаха, восхвалитель аллаха, вместо медресе живет где-то в дервишеской обители, водрузил на себя козлиный кулох. Кто он теперь?
— Мой язык нем, дервиш. Вижу одежду, а что в сердце твоем, о том давно уж не ведаю.
Каландар тяжко вздохнул. Воскликнул:
— Я знаю, я!.. Овца, отбившаяся от стада, душа заблудшая… Есть правда в этом мире, учитель?! Венценосный Мирза Улугбек знает ли ее?.. Бесприютным чужаком, бездомным псом я был; пригрели меня, спасибо, низко кланяюсь. Но душа-то все ходила и ходила по чужим улицам, стучалась, в разные двери, чтобы найти правду, не нашла ее ни здесь, ни в обители дервишей… У них, у нищих, ее тоже нет, там язык хвалу богу поет, в сердце корысть гнездо себе вьет… Все ложь, все обман. Или неверно я думаю, учитель? Ответьте! За этим я опять сюда пришел — за истиной, коли она есть!..
Неяркий свет свечи дрогнул на лице Каландара, речь его оборвалась.
Трудно было усомниться в искренности его мучений. Али Кушчи молча положил ему руку на плечо.
Каландар глянул на него снизу вверх.
— Скажите, вы никому не обмолвились, что тут прячете сокровища эмира Тимура?
Али Кушчи невольно воскликнул:
— Неужели ювелир?!
Прикусив губу, Каландар усмехнулся:
— Эх, мавляна! Доверие опрометчиво. Опасно за своего принять чужого. Старая лиса Ходжа Салахиддин недолго хранил тайну… Истина, если и есть, в добром деянии она… Надо же и вам и султану Улугбеку отдать добром за добро; только от вас видел я его, а стало быть, видел и истину… Шейх Низамиддин Хомуш знает вашу тайну. Надо перепрятать золото и драгоценности, не то из рук вырвут золото, а с плеч снимут голову!.. Говорю правду, не сомневайтесь. Для того и пришел… Впрочем, — Каландар вновь глухо кашлянул, — не верите, так скажите прямо, гоните меня отсюда, я уйду беспрекословно.
Нет, теперь Али Кушчи не сомневался: привели сюда Каландара добрые чувства. Мавляна посмотрел на книжные полки.
— Ты толкуешь о золоте, о драгоценностях… Но вот эти богатства разве не дороже золота? Что будет с ними, если я покину обсерваторию?
Каландар тоже повел взглядом по рядам книг — многим-многим рядам книг на полках и шкафах. «Предать еретические книжки всех безбожников огню праведному», — вспомнились ему яростные слова шейха.
— Их тоже нужно спрятать, устод!
— Куда? Ведь их так много, Каландар, как спрячешь?
— В сундуки, в сундуки их и вывезти в другой город. И побыстрее! — Каландар вдруг быстро приподнялся. Почувствовал прилив сил: такое состояние было знакомо ему, воину, перед битвой.
— При Абдул-Латифе не вывезешь, — услышал он слова Али Кушчи.
— Верно! Значит, надо тотчас действовать, потому что шейх сказал, что не сегодня, так завтра в Самарканде будет Мирза Абдул-Латиф.
Каландар даже рассмеялся про себя: ну и сослужит он службу святому хитрецу шейху.
— Есть в обсерватории потайной выход?
Али Кушчи колебался лишь мгновение.
— Есть.
— Заберите свое золото и пойдемте, — сказал Каландар почти повелительно. — Я знаю надежное место, учитель, но надо выйти отсюда незаметно, за мной тоже могут следить.
— Но куда мы пойдем?
— Не спрашивайте пока. Если доверились мне, зачем терять время на разговоры? Забирайте золото, поспешите!
Когда Али Кушчи вытащил из-за книг золото и драгоценности, Каландар весело удивился:
— Тут и спрятали? Ай да мавляна! Трудненько было бы тут отыскать, трудненько…
Потом посерьезнел, быстро сложил золотые «пиалушки» в переметную суму, взял мешок в левую руку.
— Так куда идем? Светите, мавляна!
Темное сомнение шевельнулось в душе Али Кушчи. Или то неприятно подействовал приказной тон Каландара? Но отступать было поздно. Али Кушчи разулся, ощупал за пазухой кинжал в простеньких ножнах, поднял свечу и открыл потайную дверь; об ее существовании знал только он да еще повелитель-устод!
Под зданием обсерватории находился подвал, в середине подвала — колодец, накрытый большим круглым камнем, вроде мельничного жернова. Глубоким колодец не был, саженей пятнадцать, не больше, и внизу на одной из сторон находилось отверстие с небольшое окно. Если влезть в эту дыру, найдешь подземный ход, узкий, извилистый, как змеиный след. Пройдя его, окажешься… где же окажешься?.. Ах, да, вспомнил — у обрыва недалеко от местечка Кухак.
Знать про все это Али Кушчи знал, но в колодец ни разу еще не спускался.
— Бисмилла рахмони рахим! Господи, благослови!
Обвязавшись веревкой у пояса, закрыв рот и нос шелковым платком, Али Кушчи начал спускаться первым. Вода в колодце доходила только до колен, но была ледяной. Али Кушчи торопливо ощупал стены, нашел камень — прикрытие лаза. Неприятная дрожь прошла по телу, когда открылось темное зияние потайного хода, которым, похоже, никто так и не воспользовался ни разу. Преодолев страх и брезгливость, Али Кушчи нырнул в лаз: затхлый, гнилой воздух затруднял дыхание, кругом свешивалась паутина, то ли сороконожки, то ли скорпионы во множестве ползали по сырым стенам, разбегались от тусклых бликов, бросаемых свечой. Что-то холодное и липкое коснулось шеи Али Кушчи, и мурашки волной прокатились по телу. Каландар, казалось, ничего этого не замечал, двигался за Али Кушчи уверенно и все торопил мавляну.
Наконец темный узкий коридор, кажется, кончился, широкий бугристый камень перегородил путь. Али Кушчи посторонился, принял от Каландара хурджун, а Каландар крепко уперся ногами в основание боковой стенки коридора и плечом навалился на камень, стал ритмично толкать его, расшатывать. Али Кушчи хотел помочь, но и усилий Каландара оказалось достаточно: камень поддался, двинулся и с шумом выпал куда-то наружу.
Ударил свежий воздух. Запахло водой, хотя ручей на дне оврага высох. Они разыскали большой камень, не без труда подтянули его к выходу из потайного хода, кое-как заложили дыру.
Двинулись по руслу высохшего ручья. Теперь впереди Каландар. Али Кушчи все еще был настороже — Каландар вел его не в сторону города, а от города, к Ургуту. Свернули направо, пошли руслом Оби-рахмат. Трудно было идти, больно ступать по гальке, в лицо норовили попасть ветки тала, что рос на берегу. А Каландар все ускорял шаг… Али Кушчи снова и доверял и не доверял ему — уже не о том думал, что Каландара подослали враги повелителя, а о возможном безумии бедного дервиша. Да и насчет чистоты помыслов — почему тот сразу не сказал, куда им идти?.. Впереди черной массой возник какой-то сад, послышался равномерный шум воды в мельничных желобах. Не дойдя до мельницы, они опять свернули в сторону, стали продираться сквозь заросли и вышли к селению.
Каландар повел Али Кушчи по улочке такой узкой, что повстречайся на ней два верблюда, даже не нагруженные, они бы не разошлись.
«Кишлак Ногара-тепе!» — догадался Али Кушчи. Глиняные заборы — дувалы, балкончики-балаханы, до которых легко было достать рукой, дворы за стенами — все хранило угрюмое молчание; ни одна собака не тявкнула; только раз, проходя мимо чьего-то дома, услышали они, как тяжело вздохнула в хлеву корова да зашуршала сеном овца.
Маленькая площадь, куда они вышли, замыкалась с одной стороны косогором, на котором росло два вяза. Каландар Карнаки оглядел площадь и шепнул:
— Пошли. Бегом!
Они перебежали площадь, стали под вязами. Только здесь можно было заметить крутизну склона, словно срезанного ножом.
— Идите за мной, — услышал Али Кушчи. «Куда?» — хотел было спросить, но тут и сам обнаружил какой-то темный проем, будто вход в землянку. И в самом деле, это был вход куда-то, настоящий вход, с железной дверью, в которую и постучал тихонько Каландар условным троекратным стуком. Они опять отступили в тень вязов, а дверь с осторожным скрипом отворилась. Каландар схватил мавляну за руку и, шепнув: «Пригнитесь!», быстро втащил его в какую-то темную пещеру.
Еще не разогнувшись, Каландар сказал:
— Ассалям алейкум, отец…
— Ва алейкум ассалям, — ответил из глубины пещеры тягучий голос.
«Из одного тайника в другой! Право, не сумасшедшим ли стал этот дервиш?» — подумал Али Кушчи, продвигаясь в полной тьме вслед за Каландаром по коридору, узкому, как и тот подземный ход, в котором они были недавно. Но этот был намного короче. Впереди мелькнул огонек, и вскоре они действительно попали в пещеру, но уже не такую, как при входе, а огромную — конусом уходил ее потолок куда-то вверх, будто купол в мечети.
Загадка за загадкой. И в самом деле, куда он попал?
Шедший впереди Каландар остановился, почти совсем загородив нишу, в которой мерцал светильник.
Пещера была, оказывается, вполне обжитая.
— Я привел мавляну Али Кушчи, о котором вам сказывал, почтенный Тимур-бобо.
— Добро пожаловать в нашу убогую хижину, — донесся тот же тягуче-неторопливый голос из угла пещеры. — Добро пожаловать, сын мой Аляуддин!
«Голос» знал его имя? Еще одна загадка. И называет его сыном?
— Ассалям алейкум, почтенный отец.
— Да благословит тебя аллах, мавляна, проходи сюда, поближе ко мне.
Наконец-то глаза Али Кушчи попривыкли к темноте и смогли разобрать хоть что-то. Ну да, холм скрывал в себе жилище. Огромную пещеру и еще две поменьше; в правой были сложены кузнечные инструменты: молот, клещи, щипцы и наковальня («И жилье, и мастерская», — отметил Али Кушчи), а в левой пещере можно было разглядеть всевозможную посуду: котлы, кумганы, чайники, узкогорлые медные кувшины и кувшинчики и другую хозяйственную утварь — это была кладовая при жилище.
В большой пещере на высоком помосте сидел на расстеленной шубе, сложив под себя ноги, какой-то старик с бородою до пояса, истинно вызывающей почтение, хотя давно и не ухоженной. Голову старика прикрывала круглая войлочная шапка, в руках он держал длинную тонкую трубочку — чилим, из которой курят анашу. Старик сидел, завернувшись в овчинный полушубок, но с таким величественным видом, будто на нем было по меньшей мере султанское одеяние. Еще более поразило Али Кушчи, что за спиной старика на ровно отесанной стене пещеры висели две скрещенные сабли, а поверх них щит — словно у знатного вельможи! А в нише, рядом с саблями, были книги! Али Кушчи вдруг вспомнил, как однажды во время охоты — ну да, конечно, это было где-то неподалеку отсюда, среди ургутских холмов — они, устод и он, попали в какую-то пещеру: тоже почти скрытый вход, такой же узкий ход-коридор, такой же величины зала и потолок, словно купол, только тот был из мрамора, кажется, во всяком случае, столь гладкий, будто человеческая рука его шлифовала. Очевидно, таких пещер было в этой местности не одна, и человек помог природе, приложил умение и разум, так что получилось пусть не светлое и не вполне удобное, но в общем-то сносное и, главное, безопасное убежище. «Книги надо спрятать здесь, — пришла в голову Али Кушчи неожиданная мысль. — Здесь, в этой пещере!»
— Да не стой ты там, мавляна. Проходи поближе. Вот почетное кресло, — засмеялся старик, показывая на большой чурбак справа от себя. — Видишь, почтенный, полушубок на нем… И запомни, мавляна, на этом троне сиживал тезка мой, эмир Тимур Гураган, и вот из этого кубка, — старик повернулся к нише с книгами, достал большую медную чашу, — вот из этого кубка вина отведывал, пробовал тут со мной анашу…
Вот оно что! Теперь Али Кушчи понял, к кому попал. На весь Самарканд знаменит был кузнец Тимур Самарканди, Уста Тимур, Мастер Тимур. Когда-то служил он эмиру Тимуру, ходил в его походы, а потом… что-то произошло с мастером потом, не припомнить, но слухи распространялись самые разные.
Впервые увидев старика своими глазами, Али Кушчи сразу отдал должное достоинству, с которым тот держался. Не без почтения присел мавляна на чурбак. А Каландар примостился прямо на земляном полу, у ног старика.
— Да, мавляна Али, сын мой… — медленно протянул Уста Тимур, — да, где вы сидите теперь, некогда сиживал эмир Тимур… бывало, бывало. А после него сидел там еще один властелин, шах из шахов — Шахрух-счастливец. — Старик улыбнулся краями губ, погладил нечесаную бороду. — Сидел, просил меня, упрашивал… слиток золота давал… хотел, чтобы и ему я сделал такой же меч, как родителю, тезке моему… Не ведал, что я клятву дал не делать больше ни мечей, ни сабель…
Да, ходили слухи, будто однажды Мирза Шахрух, прибыв в Самарканд, заказал одному умельцу кузнецу особую саблю, а тот отказался, и шах впал в гнев и приказал мастера того дерзкого вздернуть, да заступился будто за кузнеца Мирза Улугбек.
Внимательно и не без волнения посмотрел Али Кушчи на мастера: лицо Уста Тимура все в морщинах, и следы кузнечной работы остались на них уж, видно, до конца дней, а глаза чистые и зоркие. И сколько еще силы в ручищах, упирающихся в колени, во всей фигуре старика — мощной, но не грузной, широкой, но не рыхлой!
— А почему дали такую клятву, отец?
— Это длинная история, сынок… Был я оружейным мастером у эмира Тимура в войске. Неплохим мастером, про клинки Тимура Самарканди шла добрая слава. Однажды Тимур Гураган приказал мне выковать саблю из стали, чтоб могла она камни рассекать. Сделал. Отменная получилась сабля! В руках потрясателя вселенной и впрямь камни рассекала — будто бы не камни это, а курдюки овечьи… Золотым халатом одарил меня повелитель. Но судьба по-своему оценила мой поступок: как раз этой саблей эмир Тимур собственноручно отсек голову моему единственному брату. — Старик замолк, рукой закрыл глаза на минуту, потом поднес к лицу и другую руку, соединил их в молитвенном жесте. — На площади, перед самым Кок-сараем… Мой брат был мятежник, мавляна, один из сарбадоров, ну тех, что восстали против Тимура и вообще против богатых и знати… Смелый, как лев. И не любил богатств, полученных грабежом. Вообще богатства, считал, не нужны человеку… Много-много раз говорил мне брат, чтобы я бросил оружейное дело. Служишь, мол, кровожадному владыке, брат мой Тимур, совершаешь грех, муки ждут тебя после судного дня… Так говорил мне убитый эмиром Тимуром брат мой, мавляна… А я? Молод я был тогда, тщеславен, соблазн брал верх, так что продолжал я изготовлять для повелителя сабли, мечи, секиры. А вот когда увидел сам, своими глазами, как саблей, мной изготовленной саблей был убит брат мой… И кровь его текла на землю… его кровь и еще тридцати двух казненных, тридцати двух сарбадоров, тридцати двух молодцов… Я в ту же ночь сжег все дорогие халаты, подарки эмира Тимура. Сжег и ушел в горы… Я тоже дервишем был, — старик наклонился к Каландару, потрепал его по плечу. — Четыре года под дервишеским колпаком бродил по Бадахшану, Балху, еще дальше, в Герате, был. И еще дальше — в Багдаде был, паломником до Мекки дошел, так что я, не шути со мной, тоже ходжа, как и твой шейх, Каландар, а?.. И вот брожу, брожу и думаю, что так и не увижу больше родины, потому что вернись я — с жизнью распроститься придется. Ведь эмир Тимур ничего не забывал и мало что кому прощал, если против него шли. Да, вот хожу и думаю, что кости мои где-нибудь в чужой степи так и останутся добычей стервятников… Аллах помог, сам аллах… Узнал я, что жестокосердый потрясатель пошел в новый поход, на Китай, и в походе том, ничего не свершив, умер… Услышал я про это, подпоясался потуже, крепче сжал посохи — вперед, Уста Тимур, в собственный поход на родину, а сладость родины, скажу вам, дети мои, только вдали от нее узнаешь по-настоящему. Как достиг Джейхуна — упал бездыханно, сын мой!
Старик смахнул слезу. Не веселило, видно, воспоминание, да и вся остальная жизнь не веселила старика. И Каландар сидел хмурый, наверное, вспоминал свой родной край. Помолчал старик, а потом вдруг перешел совсем к другому:
— Мавляна Али Кушчи! Раб божий Каландар кое-что рассказал мне о твоих заботах и тревогах… Ну, о тайне твоей, — пояснил Уста Тимур, перехватив недоумевающий взгляд ученого и обращаясь к нему совсем по-простому. — Я-то не пил воды в храме науки, но подметать дворы в разных медресе подметал. И не раз в Герате, в Багдаде, в Дамаске мударрисы удостаивали простого кузнеца беседами. Глубокомысленные люди, и были среди них добрые и хорошие, мавляна. Говори, какая помощь нужна, Аляуддин. Что в силах моих, то сделаю.
Али Кушчи был по-настоящему растроган.
— Благодарю вас, отец. Просьба моя… Но сначала хотел спросить вас: известно ли вам, что наследник Мирза Абдул-Латиф, мятежник Абдул-Латиф хочет отобрать престол и напал на Мавераннахр?
— Известно… Скажу так: сын, поднявший меч на отца, заслуживает кары всевышнего. И придет кара, мавляна!
— Да будет так, отец… Ну вот, вы знаете, что Мирза Улугбек не только правитель, но и ученый, создал не одно медресе, собрал множество книг и рукописей, жемчужин знания. Цены этим книгам нет, отец. И сокровища эти в опасности. Спасти сокровища повелитель поручил мне, слуге своему…
— Я про это слышал, мавляна… А про Мирзу Улугбека скажу, — старик закрыл глаза, помолчал, подумал, говорить ли, нет ли, — слабый он правитель, мавляна. Умный человек, ученый, мудрец, наверное все звезды пересчитал, говорят, будто все их тайны узнал… А зачем в последние годы войны затеял? Чего не поделил, с кем? Войны да походы истерзали дехкан, мавляна, эмиры последнюю рубашку готовы содрать с бедняка — для побед государства, для славы его, так говорят. И ремесленникам несладко. Неужели мудрый султан не знает, что творят от его имени эмиры?
Прав Уста, тяжело дехканину, тяжело ремесленнику. Но тяжело от войны нынешней и самому султану. Большая беда пала на его голову. Это хотел объяснить кузнецу Али Кушчи, но Каландар опередил его.
— Отец, что толку спорить, знает или не знает Мирза Улугбек про своих эмиров. Мы же о сокровищах сейчас беспокоимся. — Каландар бросил взгляд на Али Кушчи. — Жемчужины знания в опасности.
— Истинно так, отец, — подтвердил Али Кушчи.
— Ну, что же, — старик вновь положил руку на плечо Каландара. — Сколько, говорил ты, сундуков нужно?
— Штук двадцать или около того, уста, — предупредительно подсказал мавляна.
— К какому сроку?
— Чем скорее, тем лучше. — Каландар кивнул на хурджун. — Там золото, сколько надо будет, столько и возьмете, отец.
Старик недовольно нахмурился. Золото, золото! Будто из-за золота он берет заказ. Торопится очень этот дервиш.
— Зайди через два дня после захода солнца, — сказал он Каландару. — Поглядим, как и что получится. А это закопай!
— Там золото, драгоценности, отец!
— Вот и закопай, говорю… Ну, хоть там закопай, — старик показал на пещеру-кладовую. — Или где хочешь. И не напоминай мне о нем. Мне что железо, что золото.
Каландар вырыл яму глубиной до колен, положил в нее хурджун, закопал, а сверху завалил разной хозяйственной утварью.
Словно гора с плеч свалилась — такое чувство облегчения испытал Али Кушчи, когда вышел из пещерного жилища Уста Тимура. Они проговорили долго; оказывается, близился рассвет, о чем судить можно было и по бледности звезд на небе — ветер разогнал облака, — и по звукам, что раздавались в кишлаке, — петушиным крикам, собачьему лаю, рыданию ослов, — звукам наступающего утра.
Возвращались Али Кушчи и Каландар тем же путем, что и пришли, и с прежними предосторожностями. Не напрасными, потому что, когда они почти уже дошли до обсерватории, Каландар вдруг резко остановился, повернулся к мавляне и толкнул его в тень чинары.
Кто-то бродил вдоль оврага, бормоча:
— О аллах, о всемогущий…
Каландар, намеренно громко ступая, вышел вперед.
— Эй, Шакал! Что ты тут делаешь, кого вынюхиваешь?
Дервиш что-то невнятно пробормотал в ответ.
— Запомни, Шакал, если ты шакал, то я — тигр. Будешь за мной следить, вырву твой косой глаз и заставлю тебя же его проглотить. Понял меня?
Каландар подождал, пока дервиш, чуть прихрамывая, отойдет подальше. Вернулся под чинару.
— Осторожность и осторожность, мавляна. Святой шейх ставит соглядатая за соглядатаем следить…
10
Уже два дня в одной из угловых комнат Кок-сарая терзается размышлениями Мирза Улугбек. Выходить отсюда ему запрещено.
Чуть ли не полвека проведя в Кок-сарае, Улугбек и не подозревал о существовании этой комнаты — холодной и сумрачной. Свет падал сюда из узкой щели сверху прямым, нерассеивающимся лучом. Холодное дыхание стен чуть задерживали ковры. Узнику — хотя его так не называли — дана была пара одеял. Кормить кормили хорошо: на столике вон они, шашлык остывший, хлеб, фрукты, в изящной фарфоровой чаше вино. Не те, кто посадил его сюда, повинны в том, что Улугбек голоден, тому причиной подозрительность самого повелителя… бывшего повелителя. Он так и не притронулся к пище, за двое суток пил только воду, сделал пару глотков — и все.
От голода и бессонницы мысли, конечно, путаются. И остается одно — лежать на одеяле посреди комнаты да смотреть на отверстие в потолке.
Чего только не передумал Улугбек, лежа на этом тюремном одеяле. Вся жизнь прошла перед ним — от счастливых лет детства до нынешнего безысходного положения, близкого, видно, к концу, к смерти. Ведь и на убийство может решиться его сын, престололюбивый и жестокосердый.
Вот ему, Улугбеку, уже за пятьдесят, из них почти сорок лет был он первым человеком в государстве, правителем, но спроси-ка его, что такое счастье, в чем оно и какую отраду узнал он, придя в сей бренный мир, спроси, и не ответит мудрец и ученый, султан и поэт Улугбек. Жизнь венценосцев похожа на дворцы, построенные по их повелению: издали переливаются теплыми красками, горят на солнце, ослепляя людей, а внутри — вроде этой комнаты — холод, мрак, сырость. И безлюдье.
Или интриги.
Сжирают друг друга люди, будто хищные звери. Гнездо заговоров и склок этот Кок-сарай! Единственное для Улугбека утешение души — наука, единственная радость — иное безлюдье, когда уходил он из Кок-сарая в обсерваторию, сидел там в уединении с астролябией в руках, наблюдал за бездонным небом, полным звезд, за его чарующей красотой.
Всевышний лишил его теперь и этого единственного утешения.
И снова, снова вспоминал Улугбек о деде, эмире Тимуре. Бури проносились после кончины Тимура над Хорасаном и Мавераннахром. Почему? Да потому, что возмездие за пролитый океан крови неизбежно. Неотвратимо. Если не настигает оно того, кто пролил эту кровь — а сам Тимур умер как раз перед исполнением своей цели: завоевать Китай, единственную великую державу Востока, что еще не была вытоптана его конницей, — то потомков карает. Потомки Тимура резали друг друга беспощадно, жестоко, злее хищных зверей. Это ли не кара, не возмездие? Тысячи и тысячи детей остались сиротами, тысячи и тысячи женщин вдовами после походов потрясателя вселенной — и не из-за этого ли резня среди тех, кто наследовал Тимуру, не из-за этого ли разваливается его необъятная держава и новые реки крови льются в яростных братоубийственных войнах?
Совесть Улугбека может быть спокойна. Сорок лет он правил Мавераннахром, завоевательных походов не предпринимал, ну разве что в юности и для того, чтобы не распалось государство, а не для того, чтоб расширилось. И в Хорасан ходил на закате жизни в целях обороны, иначе раскололось бы государство, съели бы Тимуровы родичи друг друга. А без него… что было бы без Улугбека, захвати власть эти бешеные племянники из Герата? Что станет с Мавераннахром и Хорасаном теперь… без него?
Вчера он передал Абдул-Латифу два послания, просил — просил! — позвать на беседу. Он хотел сказать сыну, что сам, сам отречется, по своей воле, в согласии с законом, который такие случаи предусматривал, ведь для народа важно, что власть передана, а не отнята у законного владельца, это должен понимать будущий правитель. А просить — просить! — Улугбек хотел одного? чтобы остаток дней ему позволили провести в занятиях наукой. И еще хотел Улугбек дать сыну отцовский наказ, как править страной: все-таки сорок лет, опыт! Он хотел предостеречь сына от неверных слуг, доказать, что быть справедливым и человечным не только угодно богу, но и попросту выгодно для правителя.
Оба послания остались без ответа.
Смерти Улугбек не боялся. Все смертны. Все приходит рано или поздно к своему концу, к исчезновению. За душу сына, коль посмеет тот склониться к мысли об убийстве отца, вот за что боялся Улугбек. Каким бы подлым мятежником ни был Абдул-Латиф, он ведь его, Улугбека, отпрыск, сын его! Люди проклянут отцеубийцу, всевышний не прощает такого греха…
Скрипнула дверь. Улугбек открыл глаза.
Страж вошел первым, потом пропустил повара-ба-каула. Кормить султана еще кормят. Бакаул на тяжелом серебряном подносе нес миску шурпы, чайник, две румяные лепешки.
Поклонившись, толстяк бакаул поставил поднос на столик, не торопясь собрал остывший шашлык. Медлительность его движений поневоле привлекла внимание, и, когда Улугбек посмотрел на повара, тот странно помахал рукой над лепешкой, словно мух от нее отгонял, подмигнул при этом и, пятясь, отошел назад. Улугбек ничего не понял. Проводил повара взглядом до двери, а тот покачал головой и уже у самой двери приложил палец к губам.
Ушел.
Страж загремел снаружи сапогами, устраиваясь перед дверью поудобнее.
Что хотел сказать старый повар, слуга Улугбека? О чем-нибудь предупреждал? Видно, какая-то новая беда ожидает бывшего властелина.
Вкусный запах свежего хлеба вызывал головокружение. Султан проглотил слюну. Взял лепешку, разломил — будь что будет, отравят так отравят — и застыл от удивления; из разломанной половины лепешки торчала свернутая бумажка.
Незнакомец прежде всего познакомил Улугбека с тем, что происходит в городе. Светопреставление — так назвал он происходящее. Вчера в соборной мечети высшее духовенство объявило Улугбека врагом ислама. Правителем Мавераннахра провозглашен Абдул-Латиф, и теперь будут чеканить монету с его именем. Шах-заде взял под стражу многих благородных, а также некоторых эмиров и воинов Мирзы Улугбека. Иные уже казнены.
Автор записки, лицо, видимо, обо всем хорошо осведомленное, сообщал и о намерениях Абдул-Латифа относительно отца: предполагалось отправить его паломником в Мекку для замаливания грехов и последующего возможного возвращения в лоно истинной веры. Паломничество, только иного свойства, чем обычный хадж, — принудительное. Говорят, что в мечети во время проповеди к ногам Абдул-Латифа пал некий «правоверный мусульманин», Саид Аббас, и потребовал у «законного повелителя» отмщения за якобы невинно казненного Улугбеком отца своего. Бездоказательный иск нечестивца никто не решился отклонить, никто, кроме верховного казия Ходжи Мискина, коего протест потонул в яростном реве остальных улемов. Если иску Саида Аббаса будет дан ход, жизнь повелителя, и без того находящаяся под угрозой, повиснет на волоске. Вот почему, писал незнакомец, надо бежать, и, коль скоро Мирза Улугбек будет с этим согласен, пусть даст знать бакаулу. Тот усыпит стражу и — буде аллах позволит — выведет повелителя на волю потайным ходом.
«Западня, истинная западня!» — подумал Улугбек. О потайном ходе знал не только он сам и, как выясняется из записки, бакаул, но и шах-заде. Тот уже, ясное дело, поставил своих воинов около выхода из подземелий. Улугбек пойдет вслед за бакаулом и попадет прямо в их руки!
Улугбек прошелся по комнате. Взгляд его упал на разломанный хлеб. И снова подумалось: «Отрава!» Все, все отравлено — и хлеб, и мясо, и вино в фарфоровой чаше. Чего проще, отравить его, убрать так легко с дороги. «Ну, а разве теперь мне не все равно? Не лучше ль умереть от яда, чем от рук палача по навету какого-то Саида Аббаса? Не лучше ли пасть по навету, но здесь кончить дни свои, чем расстаться с родиной, замаливать, скитаясь на чужбине, грехи, в которые сам не веришь, вызывая к себе ненависть и насмешки фанатиков, и все равно умереть, потому что ни этой ненависти, ни тем более отдаленья от родины не выдержать?!»
Что будет, то и будет! Пусть отрава… И все-таки кто написал эту записку? Ведь дело рискованное, если это не западня. Али Кушчи, мавляна Мухиддин? Ну нет, такие дела не под силу людям науки. На такой риск может решиться лишь воин. Как Бобо Хусейн… Наверное, он… Так что же, попробовать бежать?.. Нет, он не будет пытаться бежать. Он правитель Мавераннахра. Он может отдать власть, но спасаться бегством?.. Да и куда он может убежать, он, кто сорок лет был на глазах всех и каждого в стране… «Мне ничего не нужно, Абдул-Латиф! — мысленно обратился Улугбек к сыну. — Бери, все бери. Все твое. Только не опозорь в веках ни меня, ни себя позором черным!»
В комнате стало совсем темно. Снопик света, падавший сверху, погас. Сквозь отверстие в потолке, маленькое, величиной с ладонь, проглянули звезды.
— О боже мой, — прошептал Улугбек.
Да что это с ним? Он не угадал этих звезд, он, астроном, что знал каждую, как свой палец… Какое же это созвездие? Кажется, Дубби акбар, или нет? Глаза его потускнели или, чего доброго, он тронулся разумом?
Мысли узника путались.
Улугбек, удрученный, собирался заснуть, но тут раскрылась дверь и в комнату вошли два воина, оба с обнаженными саблями. По серьгам в ушах Улугбек узнал уроженцев Балха. Какой-то незнакомый смуглокожий есаул появился вслед за воинами, отвесил небрежный поклон, слегка склонив голову в темно-зеленой чалме, и молча указал рукой на дверь.
Улугбек сдержал гнев, хотя непочтительность чужестранца была нарочитой. Узник накинул на себя шубу, вышел вслед за воинами.
Кромешная тьма наполнила дворы Кок-сарая; сторожевые башни, гарем, дворцовые постройки — все безмолвствовало. Только в самом крайнем окошке одного из домов гарема чуть пробивался свет.
Перед глазами Улугбека возникло видение — красавица невольница с печальными васильковыми глазами, его последняя радость, последнее прибежище сердца… Любое существо стремится от холода к теплу — так и Улугбек, когда не знал, куда деть себя от тоски, от мучительных раздумий, стремился к этой кроткой девушке с печальными глазами и, завидев застенчивую ее улыбку, горящие смущением щеки, словно сбрасывал груз прожитых лет и тяжесть забот. Он с удовольствием слушал ее слова, радостно убеждался в том, что его тяга к ней отзывается и в ее сердце. Последняя, предзакатная любовь, ниспосланная для того, чтобы утешить его, последнее солнышко, способное согреть его душу, — даст ли всевышний возможность хотя бы еще один раз увидеть это солнышко? Мирза Улугбек заставил себя оторвать взгляд от окна…
Приемная зала была ярко освещена, В креслах с высокими спинками, расставленных вдоль стен, восседали служители веры, все одинаково одетые: поверх суконного золотистого халата покрывала из белого шелка, у всех белоснежные чалмы на головах. Некоторые из улемов, завидя вошедшего Улугбека, по привычке торопливо встали, но под горящим гневным взглядом шейха Низамиддина Хомуша — он сидел в углу палаты — с той же поспешностью попадали в кресла.
Сановников не было. «Марофаа, — догадался Улугбек. — Религиозный суд. Но тогда почему нет шейх-уль-ислама Бурханиддина и почтенного верховного казия Ходжи Мискина? Неужели и на них осмелился поднять руку Абдул-Латиф?»
Шейх Низамиддин погладил свою белую холеную — каждый волосок блестит — бороду. Приподнял руку, призывая к вниманию.
— Раб аллаха Мухаммад Тарагай! — начал он, намеренно не произнося титула Улугбека. — Улемы Самарканда, служители истинной веры, мы собрались сюда, чтобы сделать объявление о высочайшей воле нашего повелителя Мирзы Абдул-Латифа, а также довести до сведения вашего фетву — решение улемов.
— А где сам наследник? Где мой сын? — перебил Улугбек.
Шейх откинулся назад.
— Наш благодетель и защитник престола счел грехом для себя лицезрение того, кто был властелином-вероотступником.
Улугбек побледнел, но заставил себя иронически улыбнуться. Сложив на груди руки, он почти надменно взглянул на шейха. Султан Улугбек был готов к бою.
— Раб аллаха! — воскликнул Улугбек, тоже намеренно не назвав титула шейха. — Кто из слуг аллаха вероотступник, а кто верует в него всем сердцем, про то не смертному знать, а только ему самому, всевышнему! Решать за аллаха то, что может решить лишь сам создатель, — не тягчайший ли грех против нашей истинной веры?
Сидящие в зале, словно по команде, повернули головы к шейху. Как он отобъет этот выпад? Шейх снова поднял руку и торжествующе потряс четками из темного жемчуга.
— Напротив, напротив! Назвать своими именами добро и зло, назвать вероотступником вероотступника, того, кто сбивает мусульман с праведного пути, — это не только не грех, но богоугодный поступок. Лишь невежда, погрязший в грехах, или хуже того…
— Лишь невежда не знает, что написано в коране, — опять перебил его Улугбек. — Там же сказано: все хорошее и все плохое — все от аллаха! И раз это так, то в чем нарушил я заповеди аллаха?
Гул возмущения промчался вдоль стен, улемы повскакали с мест.
— Проклятие гонителю истинно верующих!
Шейх призвал к спокойствию тем же торжественным жестом руки. Но в красивых, засверкавших глазах его пылал плохо скрытый гнев. Он пригнулся, впился взглядом в султана.
— Самовольное толкование корана — нет тяжелее греха!.. О слепота, о самомнение человеческое! Безбожник спорит о боге вместо того, чтобы просить об отпущении грехов!.. Эй, раб аллаха! Вспомни-ка эту суру из священной книги: все, что содеяно аллахом — и милость, и щедрость, и муки, и страдания, — все, все справедливо, и нет у аллаха долга перед своими рабами!..
— Не мешает вспомнить и другую суру: «Дарю знание рабам своим для того, чтобы…»
— Довольно! Хватит кощунствовать!
— Ив самом деле, — шейх развел руками, показывая, что больше сдерживать возмущения собравшихся улемов он не в силах, — и в самом деле… Для того ли пришли мы во дворец, чтобы спорить с вероотступником о канонах веры?
Спазма ярости схватила Улугбека за горло, не дала свободно вздохнуть. С усилием сдержался. Перекрывая шум, громко произнес:
— Чтобы спорить о канонах веры, надо быть просвещенным человеком. На этот же суд, на эту лживую богопротивную сходку собрались не мудрые улемы, а темные души, недалекие умом и…
Зал задрожал от диких воплей: «Осквернитель веры!», «Да будет проклят вероотступник!», «Будь проклят!», «Во веки веков!» В таком шуме нельзя было расслышать тонкого скрипа одной половины двустворчатой двери, что вела во внутренние покои, — она чуть приоткрылась и тут же снова закрылась.
Шейх Низамиддин Хомуш поплевал по сторонам в знак того, что отгоняет злых духов. Властно закричал:
— Раб гордыни! Ты, возгордившись, сбил с пути истинного многих мусульман. Ты научил народ развратной жизни, бражничеству, стихам и пляскам. Ты открыл медресе и заставил учиться — о аллах, только чему?! — и мужчин, и женщин… Неужели этих грехов мало?..
— Но почему это грех, достопочтеннейший шейх? Нет ничего дурного в радостях жизни, если они умеренны. А уж тем более в учении. Ибо сказано: учиться знанию есть долг каждого мусульманина и каждой мусульманки… В коране, как известно, сказано…
— Нет в коране такого утверждения, нет!.. Не знаю!.. Довольно!..
— Нет в коране, есть в хадисах. А там, вы знаете, собраны изречения пророка. — Улугбек уже откровенно смеялся. — Или, о святой шейх, слова пророка перестали быть законом для мусульман?
Шум внезапно смолк. И все улемы вновь повернулись к шейху. Тот резко пристукнул посохом, сжав хризолитовую ручку так, что побелели пальцы, выпрямился и, судорожно дергаясь всем телом, закричал как мог громко:
— Заклинаю… заклинаю прахом деда твоего, великого эмира Тимура, прахом отца твоего, Хакани Саида Мирзы Шахруха — проси всевышнего о прощении тебе грехов, или…
— Вам, вам надо о том просить! — Улугбек сделал шаг вперед. — Мои грехи рассудит аллах, а вот почему вы вместо того, чтоб сидеть у себя в «Мазари шериф» и славить, славить аллаха — вот ваше богоугодное дело… почему вы вместо смиренной молитвы вмешиваетесь в дела, вам не подсудные, в дела государства?.. Это вы, вы живете в блуде и роскоши… Вы алчете власти, вы плетете заговоры, вы желаете встать над законным правителем страны! Султан — тень аллаха на земле! Хоть это изречение корана вам ведомо? Ведомо, но не хотите с ним примириться. Вот он, ваш великий грех!
Твердыми шагами Улугбек направился к двери: он-то видел, как она приоткрывалась, догадался, кто за нею. Вид султана был страшен, бледное как алебастр, лицо, горящие глаза, весь словно стрела, готовая сорваться с тетивы. Улугбек пошел прямо на улемов, что толпились возле двери, и ни один не посмел преградить ему дорогу. С силой толкнул он дверь, правая половинка ее ударилась о стену и снова захлопнулась, и тогда Улугбек рванул ее на себя, прошел в салямхану и притворил дверь за собой.
Абдул-Латиф едва успел отскочить от двери к трону.
Рядом с троном в глубоком ярко-красном бархатном кресле Улугбек увидел ишана Убайдуллу Ходжу Ахрара.
Круглая золотая люстра посылала вниз лучи более десятка свечей, в боковых же нишах свечи не горели, при таком верхнем освещении лицо шах-заде казалось бесцветно-серым — какая-то безжизненная маска. Глубоко запавшие глаза, тонкие пальцы дрожали, выдавая смятение. Ишан Ходжа Ахрар был, напротив, воплощением спокойствия. Белая накидка поверх рыжего одеяния шейхов — джуббы — плавно стелилась по его полной широкой фигуре, спокойно, даже уютно устроившейся в кресле; конец чалмы, свисая на грудь, терялся в завитках черной, без единого седого волоса бороды, размеренно-спокойно двигались короткопалые руки, перебирая четки, губы шевелились — ишан молился, неторопливо, будто один у себя дома.
«И этот ворон успел прилететь. Верховный ишан из Шаша, давний мой «друг», — подумал Улугбек. Вслух же сказал:
— Простите, святейший, я хотел бы поговорить с сыном.
Ишан не прервал молитвы, не изменил позы. Но какую-то тень его взгляда перехватил Абдул-Латиф. Вздрогнув, шах-заде буркнул:
— В беседе обязательно должен принять участие мой пир, святейший ишан.
— Нет! — резко сказал Улугбек. — Я хочу говорить с тобой наедине, только наедине. Или ты отказываешь отцу в последнем его желании?!
Ишан оперся о подлокотники кресла, молча встал. Неторопливо направился к выходу. Полное лицо его дышало невозмутимостью, толстые пальцы по-прежнему перебирали четки — во всем этом чувствовалась властная сила, все это внушало: «Будь смелей, независимей, шах-заде!»
Ишан открыл дверь — и словно гул пчелиного улья донесся из приемной залы, дверь закрылась — снова стало тихо.
Улугбек облегченно вздохнул. Подошел к трону, провел рукой по обивке сиденья. Сел в кресло, которое только что занимал ишан. Глаза Абдул-Латифа напряженно следили за отцом, безжизненное лицо-маска оставалось недвижимым. Улугбек вдруг на миг ощутил жалость к сыну, отцовское желание уберечь его от зла нахлынуло на сердце. Надо найти, найти первое слово.
Гордость Тимурова внука не позволяла расслабиться, дать волю жалости.
Тишина угнетала обоих. Комната словно потемнела. Потемнели стены в нежно переливающихся узорах, потемнели ярко освещенные орнаменты на потолке, огненные ковры на полу, канделябры и свечи. Или это ему кажется оттого, что буря утихает в душе?
Абдул-Латиф вдруг подошел к трону, демонстративно уселся на него.
Пусть так. Он больше не хотел владеть этим троном. Но, смотри, как неожиданно изменилось лицо сына! То ли сам трон, это вожделенное сиденье властителя, придал ему силу, то ли что другое перевернуло душу, но взгляд Абдул-Латифа сразу приобрел твердость, в прищуре глаз — жестокость и решимость. Совсем как прадед, эмир Тимур! Правда, в облике деда на троне было больше спокойствия, а этот сидит на краешке и, кажется, разыгрывает спокойствие. Но все-таки не маска уже и нет знаков растерянности.
Улугбек оторвал взгляд от лица сына.
О, как меняется человек, когда садится на трон! Будто ты уже и не смертный, который, придет срок, уйдет. Будто и впрямь тебя уже все любят, а не делают вид, что любят, и будто не было до тебя тысяч и тысяч измен. Да что говорить, самому эмиру Тимуру изменяли!.. Вот он сидит, отпрыск Тимура, правнук его, важный, надутый, старается казаться страшным и несокрушимым и не знает, что все это призрак, сон…
Э-э, Мухаммад Тарагай, что это ты так безжалостно судишь о том, кто сидит рядом с тобой, но выше тебя? А тебя самого не лишало ума-разума это золотое сиденье, не опьяняла возможность властвовать над подоб-ними себе? Никогда, никогда? Не лги самому себе, Мухаммад Тарагай… И не забывай, что сын твой — вон там, на троне! Говорят, только конь снесет удар коня. Дай-ка лучше наставление сыну, слуга божий, не гордись собой, не проклинай его. Надо пожелать ему не плохого, а хорошего, как ты и хотел, сделать!
Мирза Улугбек, подавив свою гордость, как только мог душевно сказал Абдул-Латифу:
— Шахзодаи дувонбахт![29] Ты был наследником моего престола. Призови всевышний меня к себе, ты занял бы мое место на этом троне. Ныне, по милости аллаха, ты занял его при живом еще отце. По милости аллаха и по моей воле…
Шах-заде впился в поручни трона.
— Хвала вам, благодетель! Но все же вернее будет сказать, что трон этот достался мне против вашей воли. По милости аллаха, это верно. И благодаря моей смелости, благодаря моей сабле, отец мой!
«Вот он, беркут!» Улугбек плотно сжал губы. Отцовское желание предохранить сына от бед улетучилось, будто свеча погасла от дуновения резкого ветра. «Склоненную голову меч не сечет, так говорят. И приличия ради можно было бы не топтать моего достоинства. Но этот… стервятник…»
— Ты еще не овладел всем Мавераннахром, а мнишь, что перевернул вселенную. И знай, не в силе сила. На любую большую силу всегда находится другая, еще большая. Рано или поздно, но находится.
Шах-заде стал совсем белым.
— Почему это не овладел всем Мавераннахром? Народ страны весь под моей пятой!
— «Под пятой», — передразнил сына Улугбек. — Гордец несмышленый! Были повелители посильнее тебя, и они считали, будто эта земля под их пятой. Земля наша псе земля, а они где? Мавераннахр стоит на веки вечные, поставленный аллахом.
На тонких губах наследника зазмеилась ехидная улыбка — такая же, что была у старой ненавистницы Улугбека Гаухаршод-бегим. Гератская ухмылка, зловещая и коварная… Впрочем, ни при чем тут гератская ухмылка. Трон, трон портит, развращает, ослепляет людей. Знает ли этот заносчивый венцелюбец, что сказал когда-то мудрый Омар Хайям?
Бессмертных нет! Как много сильных в мире этом
Уже ушло… И мы простимся с белым светом.
— Что шепчете, отец? Благословение покорному сыну?
— Благословение мое тебе не нужно, как видно. А скажу я тебе вот что, сын. Не будет тебе счастья на этом троне… Никому он не приносил счастья, даже эмиру Тимуру. Запомни это хорошенько.
Абдул-Латиф встал, желая кончить тягостную встречу.
— Если в том цель беседы, наставления вашего, то не стану утруждать ни себя, ни вас ее продолжением. Если хотите что-то еще сказать, говорите, а если нет, — голос Абдул-Латифа угрожающе понизился, — если нет…
— Погоди, повелитель… Есть у меня одно-единствен-ное пожелание, которое и осталось мне высказать. Мое последнее пожелание… Ты хочешь изгнать меня из пределов Мавераннахра, да? Так лучше казни! Слышишь, осуди на смерть!
Комок подкатил к горлу. Улугбек замолчал.
Молчал и Абдул-Латиф. Наморщил лоб. Отвернулся от отца. Плечи опустились. Показалось, что он тоже чуть не плачет.
— Сын мой, — мягко обратился к шах-заде Улугбек. — Сын мой, скажи…
Абдул-Латиф молчал.
«Видно, думает, что в одни ножны нельзя спрятать две сабли. Да не хочу я быть саблей, не хочу, глупый. Лучше мне ослепнуть, чем видеть, как сын размышляет о том, чтобы убрать отца со своей дороги, да как получше, понадежнее».
— Сын мой, ты должен понять меня.
— Простите, отец, — заговорил наконец Абдул-Латиф, — но я не могу пойти против фетвы, вынесенной почтенными улемами. Говорят же, фетва улемов — что печать аллаха!
— Разве улемы — пророки, чтобы передавать нам, простым смертным, наказы всевышнего?.. Слово повелителя — закон для подданных, в том числе и улемов. Будешь их бояться — потеряешь трон!.. Пусть он твой, пусть власть, слава, почести — все тебе. Мне малое нужно — жить на родной земле и заниматься любимым делом в обсерватории своей. Куска хлеба, одного кумгана воды на день мне будет достаточно. Не бойся, я не буду сражаться за то, чтобы снова сесть на этот злоприносящий трон. Я хочу в оставшееся мне время закончить каталог звезд, дописать книги свои…
Шах-заде вдруг круто повернулся, заговорил так яростно, что кончики редких усов ощетинились, губы задрожали:
— Обсерватория, каталог звезд!.. Все ваши мударрисы — безбожники, вероотступники! Мне не раз говорили об этом истинные служители веры, которых вы унижали… За это, за это аллах покарал вас, лишил престола! А вы вместо покаяния — опять про обсерваторию?! — Абдул-Латиф повернул лицо в сторону Мекки. — О, великий аллах! Ты слышишь его слова, ты видишь, сколь закоснел сей раб твой в грехе, поддавшись гордыне, желая раскрыть тайны, которые ты счел недозволенными для разгадки, о, великий аллах, молю тебя, прости раба твоего грешного.
И Абдул-Латиф закрыл глаза, зашептал молитву.
Улугбек, пораженный, смотрел на сына. Он знал, что наследник фанатичен, ему говорили, что в Балхе, где правил Абдул-Латиф, притесняли людей знания, но чтобы его сын до такой степени был темен! И жесток, и лицемерен!
— Шах-заде, — Улугбек опустил глаза, чтобы скрыть боль и гнев, — кого настигнет проклятие или прощение, о том судить не нам, смертным…
— Да, да, всевышний знает, все знает. Невинного не тронет, но, кто поднимет меч против истинной веры — будь он нищий или самый могучий шах! — того аллах покарает так… — Абдул-Латиф сжал кулаки, голос его срывался на крик, — того он… того я… Это исчадие адово, источник ереси, обсерваторию — в пепел! Сожгу дотла!.. И хватит, хватит разговоров. Какой вы мне отец? Где ваша щедрость?.. Я… я ли не выказал храбрости, я ли щадил себя в битве при Тарнобе, — шах-заде не в силах уже сдержаться, выплескивал истинное, не скрытое приличием отношение к отцу, к родне. — Не я ли?.. А слава и добыча кому достались?.. Любимчику вашему Абдул-Азизу!
— Что ты говоришь?
«О аллах! Такой вот сумасшедший на троне Маверан-нахра! Несчастная страна!»
— Что ты говоришь?! Ведь Абдул-Азиз родной твой брат!
— Брат? Благодарю вас за такого братца… Благодарю… за такого отца! Кто взял мое золото из замка Ихтиериддина, золото, завещанное мне прадедом? Кто? Благодетель отец!.. А-а-а… Всему есть предел, терпению моему тоже… Ну, отвечайте, где золото Сахибкирана Тимура, где?
Улугбек отпрянул.
— О каком золоте ты говоришь?
— A-а, будто не знаете? О том золоте, о тех драгоценностях, что эмир Тимур привез из Египта, Дамаска, Багдада! Где золотые индийские статуэтки? Передали? Своему любимчику передали, Абдул-Азизу, или безбожному Али Кушчи? Где он? Я его… я ему…
Взгляд Абдул-Латифа — взгляд безумца. Шах-заде почти спрыгнул с трона и пошел вперед, свирепо глядя на отца. Улугбек, отступая, свалил кресло. Грохот, видно, привел Абдул-Латифа в чувство.
— Где же он, ваш Али Кушчи? — уже несколько спокойнее спросил шах-заде, остановившись как вкопанный.
«Не знаешь. К счастью, не знаешь, иначе не кричал бы так, как только что кричал».
— Не ведаю о нем…
— Я не верю, ни одному вашему слову не верю… Зачем звали к себе Али Кушчи перед походом, в самую последнюю ночь? Что передали ему?
Улугбек уже полностью овладел собой.
— Твои соглядатаи видели, как Али Кушчи приходил в этот дворец, так. спроси у них, что я передал тогда Али Кушчи.
— Я знаю, что! Я хочу слышать от вас.
— Я пришел не за этим, — Улугбек выпрямился и посмотрел сыну прямо в глаза. «Не знаешь, иначе не так разговаривал бы со мной, беркут». — Я пришел дать тебе отцовское наставление… Оказалось, не оно тебе нужно, а золото. Золото, не тебе принадлежащее! Как и то, что добыто в битве при Тарнобе, — Улугбек властно вскинул руку, видя, что шах-заде хочет его перебить. — Издавна повелось: отцовское слово — закон для сыновей. Ты можешь не посчитаться с этим. Хочешь, выгони меня на чужбину, хочешь, казни, ты и на такое, вижу, способен. Все в твоих руках, потому что сила сейчас у тебя. Но что эта сила против отцовского проклятия, ты об этом не думал?.. Так знай: если тронешь обсерваторию, если тронешь моих ученых, моих учителей и моих учеников, знай, прокляну на веки веков! И еще помни: ничто в мире не проходит без следа, ни один низкий поступок не остается ненаказанным, ни одна несправедливость неотмщенной… У меня нет больше слов для тебя. Зови теперь своего есаула!
Лицо Абдул-Латифа мелко-мелко дрожало. Он хотел было что-то сказать, но не сказал. Посмотрел на отца с нескрываемой ненавистью, отвернулся от него, помолчал минуту, будто колеблясь, крикнул:
— Есаул!
11
Сидя на осле, Али Кушчи свесился на сторону; в одной руке он держал поводья шагавших сзади четырех верблюдов, другою похлопывал осла по шее, понуждая его двигаться побыстрей. Но это плохо удавалось. Замыкающий их караван Мирам Чалаби, семнадцатилетний талиб, краса и гордость медресе Улугбека, качался в такт неторопливым шагам своего «иноходца», который четко держал дистанцию по отношению к впереди идущему собрату.
Самарканд Али Кушчи с учеником покинули вчера в полночь. Путь лежал к Ургутским горам, все время вдоль высохшего ручья. Ехали до рассвета, утром остановились на привал в ореховой роще. Целый день продолжался этот привал: попадаться на глаза людям не следовало. С заходом солнца отправились дальше: по расчетам мавляны, можно было достичь Драконовой пещеры под утро, если всю ночь провести в движении.
Каждый верблюд тащил четыре сундука, скрытых в большой копне сена; встречные люди могли принять путников за дехкан или за пастуха с подпаском — они и впрямь смахивали на пастухов в своих темных чекменях, пастушьих войлочных шапках, надвинутых на лоб низко, до самых бровей.
Ночь была тиха. Над грядой гор впереди висел только что родившийся серр луны, который еле-еле освещал широкое русло, деревья по обеим его сторонам и те самые ореховые рощи, которые тянулись вдоль ручья. Спокойно, а жутковато!
Большого черного осла, то и дело спотыкавшегося о камни, но ходока неутомимого, а также верблюдов достали откуда-то для Али Кушчи Каландар и Уста Тимур. Под Мирамом семенил осел мавляны. Прокравшись в обсерваторию за день до их с Мирамом ухода, Каландар передал Али Кушчи мрачные слухи, которые целый день будоражили город: в соборной мечети собрались улемы, обвинили Мирзу Улугбека в неугодных богу деяниях, прочитали фетву о наложении запрета на все его противоречащие шариату начинания. Медлить было нельзя. Каландар сказал, что на следующий день с наступлением темноты он приведет верблюдов, уже навьюченных порожними сундуками, велел быть к тому времени готовым — и людям, и книгам. Работа была адски тяжелой: раз сундуки нельзя было внести во двор обсерватории, а книги вынести к воротам, пришлось книги складывать в мешки и тянуть каждый мешок через — подземный ход к выходу в овраг. Поэтому и пришлось посвятить в тайну и приобщить к работе Мирама: одному совершить это дело Али Кушчи было бы не по силам.
А как непросто оказалось отобрать книги! Любую было жаль оставлять, любая казалась бесценной. Али Кушчи под нетерпеливыми взглядами Мирама брал книгу в руки, листал ее, вздыхал горестно и ставил обратно. Но произведения мудрецов Мавераннахра!.. Нет, их нельзя было ставить обратно на полки и в шкафы, эти тяжелые книги, переписанные по велению устода самыми искусными каллиграфами, обернутые в зеленый, красный и желтый сафьян. Редкие, истинно бесценные, к тому же родные создания! Но сколько же их! Как много! Одни произведения мудреца мудрецов Абу Рай-хана Бируни наполнили целый мешок: «Ал-Канун ал масъуди», «Мезон ул хикмат», «Китоб ус сайдана»[30] завернутая в розовый шелк… А ученейший из ученых Абу Али ибн Сина: большущие «Китоб уш шифо» и «Китоб ун нажот»[31], жемчужины искусства врачевания, не помещались даже в мешке, равно как начерченные на шелковой бумаге звездные таблицы самого Улугбека и его же, не доконченные еще переписчиками-каллиграфами исторические трактаты. Вместе с книгами Авиценны Али Кушчи сложил их в особый сундук, завернув предварительно в плотную парчу…
Книги, книги, книги… Вот любимый устодом трактат «Лугат-ат-шюрк», переписанный на коже серны. Вот «Математика», начертанная собственной рукой благословенного Кази-заде Руми… А вот в изящном золоченом переплете стихи Омара Хайяма, чьими математическими познаниями восхищается разум, а стихами утоляется жажда души… И рядом — в бархате — произведения великого создателя алгебры Абу Абдуллы Мухаммада ибн Мусы аль-Хорезми «Китоб алмухтасар фи хисоб алджабр мухобала».
Как же можно бросить здесь на произвол судьбы такие книги? Как можно подумать о том, чтобы оставить их, боготворимых устодом?
Отобранные Али Кушчи книги составляли лишь малую часть библиотеки Улугбека. Но и они заполнили сорок мешков. Али Кушчи и Мирам Чалабй перетаскали один за другим все мешки по длинному подземному лазу. Работу эту закончили они далеко за полночь, а незадолго до рассвета в овраге появились Каландар и Уста Тимур, которые привели верблюдов, навьюченных сундуками. Вчетвером дело пошло быстрее; каждый сундук — это три мешка книг, на каждого верблюда пришлось по четыре сундука; довольно долго возились с сеном; удивлялись неожиданному для себя открытию — оказывается, тяжелы бывают книги: самцы-верблюды, здоровенные и привычные к большим грузам, поднялись на ноги, пошатываясь, когда погрузка была завершена.
И вот со вчерашнего дня Али Кушчи и Мирам в пути. Верблюды хорошо отдохнули в ореховой роще, куда маленький караван скрылся при наступлении дня, — пусть места эти не очень-то многолюдны, но осторожность не повредит. Сыщики и доносчики могли рыскать и тут. Ну, а если с ними разминуться, то, хвала аллаху, Драконова пещера даст возможность сделать дело так, как нужно.
Эту пещеру Али Кушчи увидел впервые лет пятнадцать… нет, шестнадцать… шестнадцать лет назад. Стояла теплая осень, самое подходящее время для охоты на архаров, и Мирза Улугбек с придворными отправился к Ургутским горам.
Ранним утром нукеры, расседлав скакунов, уходили высоко в горы. Брали с собою натасканных собак. Отыскивали стадо архаров, окружали его, гнали вниз по намеченным дорогам. Придворные прятались в рощах арчи на склонах. Архары мчались с огромной скоростью мимо них, подставляя себя под стрелы. В забаве этой было мало удальства, зато добывалось много вкусного мяса: шашлыков готовили столько, что можно было пировать в шелковых шатрах до утра, что Улугбек и делал неоднократно. Правда, порою все это надоедало повелителю, и он с тремя-четырьмя приближенными сам поднимался в горы. Это было опасно, но тогда Улугбек еще любил бросать вызов опасностям. Так вот, однажды он и Али Кушчи с эмиром Арсланом и отправились в горы. Причем не пешими, как нукеры, а конными. День выдался хмурый, тяжелые тучи стлались низко над головой, поднялся резкий студеный ветер. Но Улугбек, бывший внизу в мрачноватом настроении, здесь, наверху, почему-то даже повеселел. Лебединошеий скакун его, а скакун тот был белый, арабской породы, лихо преодолевал ручьи и речки, увалы и рощицы. Из желтизны и оранжевости ореховых и урюковых рощ они выскакивали на горные луга, сохранившие по-весеннему сочный зеленый цвет. Султан, лишь только спутники нагоняли его, пришпоривал коня и опять уходил вперед; казалось, охота была забыта, так захватила Улугбека красота этих мест.
Но тучи сгущались недаром: вскоре пошел дождь, да такой, что в один миг среди камней зазмеились все увеличивающиеся потоки. Мог быть и обвал, мог начаться и сель. Али Кушчи и Арслан в один голос стали просить повелителя вернуться, да тут из рощи, которую неподалеку пересекала их тропа, выскочили два архара и помчались, срывая камни, вниз, в сторону. Улугбек гикнул и — за ними, так, видно, и не услышав крик осторожного мавляны: «Устод, остановитесь!»
Архары скрылись в нижней части рощицы, вслед за ними исчез из глаз и Улугбек. Долго искал повелителя Али Кушчи, вымокший до нитки, исхлестанный ветвями. Выскочив из рощицы, увидел на склоне другого холма и архаров, и Улугбека, стремительно поднимавшихся вверх. Уму непостижимо, как проскочили они через мгновенно возникший бешеный поток в лощине?
Быть беде! Али Кушчи отчаянно хлестнул и без того измученного коня, ринулся через поток, эмир Арслан же, как ни хлестал своего скакуна, так и остался на той стороне: конь заупрямился, да и только! Али Кушчи заметил это, уже преодолев поток; в лощине он чувствовал только удары камней, в воде — напряжение коня. И страх за устода.
Снова какая-то роша преградила ему путь, и снова сквозь нее! И грохот селя сзади, и тьма, вдруг, павшая на землю, и тяжелый удар грома, от которого, казалось, должна расколоться гора, что поднималась перед ним.
Архары (а за ними конь устода) карабкались все вверх и вверх, казалось, прямо к снежным пикам, и там, где они прошли, оставались сломанные ветки, помятые кусты арчи и кизила. Загнанный конь Али Кушчи стал спотыкаться. Всадник потерял из виду повелителя, а тут еще на пути закрыла пол неба огромная гранитная скала. Дождь поливал ее, струи воды смывали камешки. А что, если сорвутся не камешки, а камни? Где архары, где устод?
Али Кушчи взял коня под уздцы накоротке, так, осторожно оглядываясь, прихрамывая, обошел скалу.
С противоположной стороны скала обрывалась гладко стесанной пропастью. В страхе за себя (и за устода) Али Кушчи остановился на краю обрыва. Ему почудилось, будто кто-то там есть, внизу.
— Учитель!
— Али Кушчи, это ты? Взбирайся сюда, дорогой мой!
Голос шел не снизу, хвала тебе, всевышний, — сверху! Подняв голову, не обращая внимания на дождь, мгновенно заливший лицо, Али Кушчи увидел, что Улугбек стоит над ним у большущего скособоченного валуна. Туда можно было пройти.
Но только без лошади.
Мавляна оставил коня на месте, сам же начал карабкаться вверх. Поднявшись, обнаружил, что Улугбек стоит с непокрытой головой, насквозь мокрый, чекмень его даже уже не впитывает дождевую воду, стоит и… улыбается.
— Смотри под камень, вход… Пещера!
— Как вы, устод, и где ваш конь?
— Там, конь там, — Улугбек махнул рукой на обрыв, не отрывая глаз от входа в пещеру. Далекая молния снова блеснула, осветив окрестность. — Видел? Пещера, Али! Огромная, без конца и края, — почему-то восторженно зашептал Улугбек. — Пошли?
И, не дожидаясь, что скажет Али Кушчи, первым нырнул в проем.
Внезапно вылетевшие из глубины пещеры потревоженные сизые горлинки заставили вздрогнуть Али Кушчи. Когда глаза его свыклись с темнотой, он понял, что пещера эта, в самом деле гигантская, — обиталище птиц: так много было здесь остатков старых гнезд и разбросанных перьев.
— Кремень, Али! Надо найти кремень!
Али Кушчи ладонью на ощупь отыскал на полу пещеры два кремневых камешка, выдернул из рукава одежды клок ваты для фитиля. С грехом пополам фитиль затлел, подожгли им какие-то ветки, мало-помалу разгорелся настоящий костер. Красноватые стены пещеры заблистали, в углу зазиял проход куда-то в глубь горы.
Али Кушчи привязал к сабле свою рубашку, зажег ее и с таким факелом двинулся вперед. Пройдя шагов пятнадцать по стиснутому с обеих сторон и кривому, словно змеиный след, ходу, он остановился перед каким-то темным провалом. Постояв в нерешительности, Али Кушчи снял с себя кушак, один конец его подал Улугбеку, держась за другой, спустился вниз — яма оказалась по грудь. Поднырнув в боковой проем, мавляна попал в новую пещеру, еще большую, чем прежняя. Просторная, эта пещера была и выше первой; стены ее отсвечивали белизной.
— Видишь? Как фарфор, — восхищенно прошептал за спиной мавляны Улугбек. — А там, смотри…
И Али Кушчи увидел, что из новой пещеры куда-то в еще большую глубину ведет еще одна яма-щель. Где же конец этой цепочке пещер, и есть ли он вообще? Они облазили малую часть, сами не зная, зачем им это нужно.
Впоследствии они редко вспоминали загадочное подземелье, прозванное ими Драконовой пещерой, но стоило Али Кушчи попасть к Уста Тимуру, и давнее происшествие встало перед глазами, вспомнилось с удивительной отчетливостью.
Конечно, сокровища библиотеки Улугбека можно спрятать и в Самарканде. В конце концов, не для сырых и темных подземелий пишутся книги! Но сейчас… Сейчас будет лучше, если эти великие создания человеческого ума скроются в Драконовой пещере, подальше от недобрых глаз. О аллах, сколько таких творений уничтожено людским невежеством! Сколько книгохранилищ было разорено, сколько прекрасных книг сожжено на площадях Рима и Багдада, Каира и Константинополя!
Да минует нас такая судьба, да пройдут скорее дни испытаний и несчастий, и пусть на престол Мавераннахра вновь воссядет повелитель-устод!.. Если же нет, если шах-заде укрепит свою бесчеловечную власть, то… скройтесь здесь, книги, лежите в безопасности, как дитя в материнской утробе. Лишь бы он, Али Кушчи, не сбился с пути, лишь бы ничего не помешало ему по дороге.
Нет, Али Кушчи достаточно было побывать в каком-нибудь месте один раз, чтобы запомнить и место это, и путь к нему.
Вот оно, джайляу, на котором в ту давнюю осень они разбили шелковые шатры. Окруженное снежными вершинами, это джайляу полно сейчас особой, божественно прекрасной тишины. Лишь стрекотанье сверчков нарушает ее да рокот далекого ручья.
То самое джайляу, то самое. Ну конечно, ведь на склоне холма, среди арчовых зарослей, они поставили тогда шатры, а внизу, у ручья, паслись белые кобылицы, чье молоко шло на кумыс, столь желанный после обильных возлияний.
Пронеслись годы. И что исполнилось из того, о чем говорили они с устодом в ту давнюю охотничью осень?
Ничего не поделаешь: слишком жестокой оказалась жизнь, слишком немилосердным мир.
Али Кушчи снова вспомнил Салахиддина-ювелира, и на этот раз, как было всегда, когда он вспоминал черную неблагодарность, сердце заныло от горькой обиды. Ну ладно бы, если такими неблагодарными оказались только ювелир и его сын. А то ведь и другие…
В тот самый день, когда разгневанный мавляна вышел из дома Ходжи Салахиддина, встретился ему по дороге какой-то нищий в старом лоскутном халате. На узкой улочке им предстояло разойтись, что и хотел сделать Али Кушчи, не обратив внимания на встречного. Но нищий вдруг попятился, сначала замахал руками, что невольно остановило Али Кушчи, а затем почтительно сложил их на груди. Странно дергаясь лицом, нищий заговорил:
— Э-э, мавляна Али Кушчи… Ассалям алейкум, хвала вам, хвала!
Али Кушчи не поверил глазам: в рубище нищего, в этой изодранной тюбетейке предстал перед ним известный в придворных кругах и — во всей столице поэт Мирюсуф Хилвати. В последнее время Али Кушчи не видел его, и вот, оказывается…
— Что произошло, друг мой? Почему вы в таком наряде?
— Осторожность, осторожность, мавляна, — пропел Мирюсуф, озираясь по сторонам. — Береженого бережет всевышний. А благосклонный, отмеченный судьбою шах-заде может взять под стражу и посадить под замок не одного только родителя своего… Лихие времена, мавляна, ой, лихие! Лучше уйти из города, лучше изменить облик., лучше исчезнуть на время с глаз людских. — И с этими словами Мирюсуф свернул в соседний узкий переулок.
«Родитель», «под замок», «шах-заде благосклонный», а ведь совсем недавно, на весеннем пиршестве у повелителя в «Баги майдан», пиршестве, на которое приглашены были и ученые, и поэты, и музыканты, пиршестве, где рекой лились вино и стихи, где все наслаждались искусством танцовщиц и ими самими, — на том пиршестве Мирюсуф Хилвати с большим чувством прочитал стихотворение, посвященное повелителю-устоду. Али Кушчи до сих пор помнит:
Победоносный дед восславлен целым миром,
Луч милостей его ловил богач и сирый.
Шахрух, отец твой, был поистине счастливый:
Для скольких душ он стал владыкой и кумиром!
Над троном поднялась теперь заря науки.
Забыли ныне все про горести и муки,
Согласен танец звезд — твоих рабынь прекрасных, —
И музыки его мы сердцем ловим звуки.
А теперь этот лизоблюд изо всех сил спасает шкуру!
И сколько их, льстецов и лжецов, среди придворных. Матушка Тиллябиби недаром плакала на плече мавляны, умоляя его покинуть город, спрятаться где-нибудь в укромном углу, переждать беду. Но он, Али Кушчи, шагирд Улугбека, его друг, не станет, не станет подобным какому-нибудь Хилвати, не отвернется от устода в тяжелую годину — он ведь не трус, он не мавляна Мухиддин. А если вдруг судьба повернется и снова окажется благосклонной к устоду? Что тогда будут делать, что запоют те, кто ныне изменил Улугбеку? Неужто опять будут низко кланяться, воспевать-восхвалять, презрев укоры совести и делая — вид, будто ничего и не было?
«Чему тут удивляться, чем возмущаться, Али? Разве неверность — не вечное проклятие рода человеческого? Люди подчиняются разуму — так следовало бы считать, — разуму и совести, разуму и добру. А на деле — и об этом говорили много раз многие-многие поэты и мудрецы — люди подчиняются лжи и богатству, мечу и трону. А коли так, надо, пожалуй, не очень-то рассчитывать на разум людской, на чувство добра, якобы извечно присущее людям…»
Не считает он и устода, даже устода, полностью безгрешным и всецело добродетельным. Конечно, чаще всего Али Кушчи видел Улугбека в часы мудрого спокойствия, столь приличествующего ученому человеку. Но были минуты, когда повелитель преображался в существо дикое, по-дедовски яростное и несправедливое, — минуты, не постигаемые разумом, объяснимые разве что и впрямь тимуровской своевольной кровью.
В памяти нежданно всплыла давняя сцена — ее Али Кушчи не мог вспоминать без содрогания и стыда, гнал, бывало, ее от себя, да вот сейчас почему-то дал свободу воображению.
Случилось это в тот далекий год, когда обсерваторию только начинали, закладывали фундамент, и они, молодые талибы медресе Улугбека, ходили помогать строителям. Водительствовал ими незабвенный Кази-заде Руми. Однажды подходили они к холму, где возводилась обсерватория, и уже издали слух их поражен был чьими-то отчаянными стенаниями, перебиваемыми яростными криками и руганью., кого бы? — повелителя, устода Улугбека! Зрелище, открывшееся взорам талибов, когда они со скоростью вихря взбежали наверх, было невыносимо: распаленный, весь какой-то взлохмаченный Улугбек, стоя на груде сваленных как попало кирпичей, избивал тяжелой плетью с металлическим наконечником пожилого строителя-каменщика, согнувшегося, обнаженного до пояса. Руками каменщик пытался хоть как-то прикрыть лицо и голову, но и по бритой его голове, потным, дрожащим плечам и рукам, а уж тем паче по спине гуляла зловеще свистящая плеть, и темнокрасные следы ее на человеческом теле были густы и страшны!
Кази-заде Руми поднялся на холм чуть позже талибов, так и остолбеневших при виде этого жестокого избиения. А наставник — в широко раскрытых глазах его, обычно скромно опущенных долу, на сей раз гнев, протест, смятение! — кинулся вперед и крикнул резко: «Повелитель! Недостойно… недостойно вас!»
Мирза Улугбек на мгновение замер с вознесенной плетью, обвел всех мутным, ничего не видящим взглядом, шагнул навстречу ученому, каким-то изломанным движением сунул ему в руку плетку, неловко повернулся и зашагал прочь. Кази-заде Руми тут же выронил плеть и брезгливо провел по халату кончиками пальцев.
Позже Али Кушчи узнал, за что так безжалостно избил старого каменщика устод. Оказывается, каменщик посмел пожаловаться ему на гнилую похлебку… Не под настроение пожаловался, видно… А разве не знал Али Кушчи о насилии, которое чинилось воинами повелителя, что сгоняли сотни и тысячи дехкан на городские стройки, насилии, тем более известном Улугбеку? А тот знал и воспринимал как должное! А разнузданные порою пиршества султана — они ль говорили о благонравии и добросердечии повелителя?.. Нет, не перед султаном Улугбеком преклонялся Али Кушчи, не перед султаном…
Думы эти не мешали мавляне внимательно следить за дорогой.
Вот то место, где надо свернуть налево, к горам, — тут они свернули в далекий дождливый день охоты на архаров. Рассвет теперь близок: верхушки гор посветлели, сильнее засверкала, как обычно в предутренние часы, луна, будто ее протерли, начистили песком, а особенно ярка Венера, стоящая над лунным кругом.
Все круче и круче становились холмы, все медленнее шли верблюды, все тяжелее звучали сзади их вздохи: бух-бух, бух-бух. А перед самым подъемом к Драконовой пещере они вообще остановятся и придется перевьючивать сундуки на ослов и раз за разом гонять их вверх по крутизне.
Вот здесь они стояли с устодом, когда хлынул дождь. А вот и арчовые заросли, откуда выскочили тогда архары. Ни в чем не изменилась рощица — зеленая, такая же нарядная, будто прошло не пятнадцать лет, а пятнадцать дней… Вот где бушевал сель, остановив коня эмира Арслана. Ручей изменился. Тогда полноводный, а в селевой дождь сразу превратившийся в глубокую, безумную, реку, он теперь почти обмелел.
Али Кушчи предположил верно. Перед крутым подъемом верблюды стали «бухать» уже надрывно, подниматься не могли.
Али Кушчи слез с осла. Размял ноги. Прошел несколько шагов вперед. Огляделся. Кругом тихо и пустынно. Нигде ни человека, ни животных. Только из арчовника доносятся птичьи перебранки. Воздух чист, напоен запахами арчи, барбариса, персидской рябины и еще каких-го горных растений, не известных Али Кушчи.
Мавляна оглянулся на Мирама.
— Слезай и ты, сынок. Приехали к пещере. Пусть лягут верблюды.
Глаза юноши при слове «пещера» вспыхнули, словно у нищего при слове «золото».
Верблюды легли на отдых, их привязали длинными прочными веревками к деревьям и кустам.
Али Кушчи, захватив заранее приготовленные фитили, полез наверх, к гранитным скалам, пробираясь через заросли кизила и барбариса.
Мирам Чалаби, все еще беспокойно озираясь вокруг, полез за ним.
Вот они, наконец-то, те громадные глыбы, каждая с купол соборной мечети, которые тогда, во время ливня, казалось, чуть что — и низринутся, упадут на вас, раздавят. Короток век человеческий, необозримо длинен век камня. Что этим громадам пятнадцать-шестнадцать лет? Миг… Ну-ка, обойдем их, как тогда. Осторожнее, не свалиться бы в бездну, подобно горячему арабскому скакуну султана. Несколько шагов вдоль края, теперь карабкаемся вверх, вон там стоял тогда устод.
Знакомый скособоченный валун-гигант.
Драконова пещера!
И стоило Али Кушчи подойти ко входу, из пещеры, как тогда, пятнадцать лет назад, вылетела стая птиц, на этот раз галок. Мирам чуть не покатился назад, к пропасти. Но Али Кушчи ловко и крепко схватил его за руку. Улыбнулся. Громко, намеренно бодро сказал:
— Не бойся, сынок, тут нет драконов, хоть пещера и Драконова.
Зажгли фитили. Али Кушчи первым вошел в пещеру. Та же картина: в углублениях буро-красной стены птичьи гнезда (их стало больше), на полу остатки вывалившихся старых гнезд, перья, скорлупа яиц. И зола от того костра! И даже два знакомых кремневых камешка нашел Али Кушчи.
Так, вот поворот налево, темный провал, зев, ведущий в следующую пещеру. Пройдет ли сундук? Слава аллаху, пройдет, если обрубить несколько песчаниковых выступов по бокам проема.
И вторая пещера, та, чьи стены напоминали китайский белый фарфор, осталась без изменений. Огромная, пол ровный, вода ниоткуда вроде бы не капает. Да, сундуки надо сложить здесь, а ход закрыть камнем.
Али Кушчи вздохнул с облегчением. Будто бездонный овраг перескочил.
Вышли из подземелья, осмотрелись. Долина была залита солнцем, не по-осеннему ярким. Багряная листва барбариса полыхала огнем, темная зелень арчи переливалась, будто умытая. Меж валунов внизу верблюды казались тоже темными камнями. А величественные горы, на которые смотрел, раскрыв глаза от изумления, Мирам? Как прекрасны они в ярко-желтых, красных, багровых пятнах рощ по склонам! Как великолепен, как непередаваемо красив мир!
Али Кушчи положил руку на плечо юноши. Мавляна тоже волновался, но по другой причине.
— Сын мой! Об этой диковинной пещере во всем Мавераннахре знают лишь три человека: Мирзо Улугбек, я и с недавнего часа ты. Редчайшие сокровища, собранные со всего света предводителем ученых мужей, благословенным Улугбеком, мы сокроем в этом подземелье. Если не мы, так другие люди из будущих поколений, счастливее нас, воспользуются этими сокровищами. Ну, а до прихода этих лучших времен местонахождение сей пещеры мы обязаны держать в тайне. Пусть не узнают о ней не только друзья твои, но даже отец родной. Поклянись в том, сын мой, и да будет аллах свидетелем твоей клятвы.
Чирам Чалаби повернулся на запад, произнес клятву. Потом оба они прочитали молитву.
12
С Уста Тимуром Каландар Карнаки познакомился в начале своих дервишеских странствий.
Каландар к тому времени покинул медресе, но злословие, сплетни и дрязги дервишей были ему еще внове и ранили душу особенно остро. Однажды вечером он не пошел из-за этого в ханаку, а, выйдя из города, направился по кишлакам, расположенным вдоль течения речки Оби-рахмат. И на следующий день не повернул обратно, а все шел и шел от одного кишлака к другому.
В одном из них он увидел странного человека, сидевшего у пещеры на склоне высокого холма. Борода его пожелтела от кузнечного огня и дыма, в бесчисленных морщинах лба темнели следы сажи. Старик сидел под чинарой за починкой кумганов и медных чайников. Рядом на огне шумел черный кумган.
Каландара поразила красота и величавость старика. Понаблюдав за его работой, Каландар отвесил ему почтительный поклон и смиренно, как и подобает дервишу, попросил пиалу воды. Старик пиалу подал, но первой фразой его, когда оглядел он Каландара, была такая: «Смотри-ка, с таким саженным ростом и силищей в дервишах ходит, побирается!»
Каландар не ожидал подобного. Кое-как выпил горячего чаю, хотел было тронуться в путь. Но старик, не отрывая от него проницательных глаз, спрятанных под мохнатыми бровями, задержал вопросом:
— Из каких краев будешь, дервиш, на самаркандца-то вроде бы ты непохож?
Нехотя сказал Каландар, откуда занесло его в столицу. Неожиданно разгладились морщины старика, лицо стало приветливее.
— Из города Ясси ты, стало быть, и так вот странствуешь чужаком в наших краях? Видно, не по своей воле, а? Какие же беды и печали пали на твою голову, странник, что ты покинул родной очаг, расскажешь, может быть?
И Каландар, почему-то тронутый живым участием старика, рассказал свою историю — всю, от начала до конца.
Старик слушал, прикрыв глаза и покачивая головой, а когда Каландар умолк, нашел слова утешения для него, тем, главным образом, что сам рассказал, как еще в молодости присоединился к каравану, шедшему в Ясси, как побывал в этом городе, помолился у гробницы святого Ахмада Ясави. Каландар умилился, вспомнил и повторил вслух старинное изречение, что украсило надгробье святого хаджи, и старик тоже умилился и зазвал дервиша к себе в пещеру. В тот день старик так и не отпустил его от себя.
С того и пошло, Каландар стал частенько приходить к Уста Тимуру Самарканди. И каждый приход к старику мастеру приносил радость обоим. А когда понадобилось помочь мавляне Али Кушчи, Каландар, не колеблясь, привел его прямо к кузнецу. Правильно сделал, ибо узнал отзывчивое сердце восьмидесятилетнего мастера, его склонность делать людям добро. Уста Тимур сразу все понял и сразу же взялся помочь.
Не зная усталости, трудились Уста Тимур и двое его подмастерьев — два брата, ни на минуту неумолкавшие весельчаки Калканбек и Басканбек. Вечерами и Каландар приходил в пещеру-кузню, играючи орудовал пудовым молотом; Уста Тимур собственноручно изготовлял обручи, он же, когда сундуки были выкованы, отправился в кишлаки, что за Зеравшаном, и привел оттуда четырех верблюдов…
Немало удивился Каландар, когда, проводив Али Кушчи и Мирама Чалаби и возвращаясь от сухого ручья в город, встретил неподалеку от ворот обсерватории… Уста Тимура. Тот делал вид, будто понукает осла, а сам незаметно для возможных прохожих сдерживал его, явно тянул время, поджидая Каландара.
— Что случилось, отец? Почему вы здесь, а не у себя дома? — тихо спросил дервиш мастера, поравнявшись с ним.
— Будь осторожен, сын мой. Гляди в оба. Здесь бродит тень. Ждет тебя, мне показалось… Потому я и решил дождаться тебя… Ну, пошел теперь, нечестивый, — пробурчал он, обращаясь к ослу. — Понял меня, Каландар? До свидания.
«Что еще за тень? Неужели выследили мавляну? Или это за мной пошла охота?» Каландар внимательно огляделся. Вроде никого. Тихо. Решил постоять под, чинарой, что росла прямо против ворот обсерватории. Там была естественная возвышенность, из которой талибы сделали-что-то вроде помоста для сидения и лежания — супу, и Каландар целую неделю проводил ночи на этой супе, наблюдая за обсерваторией, изредка посиживал на ней и днем, словно простой прохожий, часто, бывало, вместе с другими прохожими. Теперь Каландар вытащил из дупла чинары припрятанную заранее ветхую кошму, расстелил ее на супе, под голову положил хурджун.
Через некоторое время он и в самом деле увидел около ворот обсерватории чью-то тень.
— Эй, кто тут шляется по ночам? — крикнул Каландар, постаравшись изменить голос.
Тень рванулась вперед, потом кинулась на другую сторону дороги, ближе к деревьям, и, перебегая от одного дерева к другому, помчалась в сторону «Баги майдана».
«Шакал! — догадался Каландар, подметив, что тень прихрамывает. — Сейчас догоню, прикончу на месте!»
— Эй, презренный, подожди! Стой!
Каландар выскочил из-под чинары, но куда там! Тень уже исчезла в саду, за дувалом.
Подумать было над чем, если этой тенью в самом деле был Шакал, а не какой-нибудь случайный прохожий. Ясно, что за обсерваторией установлена слежка. Да и за ним, Каландаром, наверное, тоже — не приведи аллах, если какой-нибудь доносчик высмотрел, что он, Каландар, провожал караван Али Кушчи.
Холодный страх ядовитой змеей вполз в сердце Каландара. На виду, рядом с другими людьми, он ничего не боялся и даже внушал бесстрашие другим, а вот когда остаешься наедине с самим собой… Каландар рассердился на себя за такие мысли.
Снова забрался на дырявую кошму под чинару.
Весь следующий день не сходил он с кошмы. Подобрав под себя ноги, сидел, покачиваясь, творил молитву за молитвой, це отрывая, однако, полуприкрытых глаз от ворот обсерватории. Его все не оставляло ощущение, что следят за ним, что где-то поблизости схоронилась черная тень и не выпускает его из-под присмотра.
За этими каменными молчаливыми стенами, за величественным порталом, украшенным изящной резьбой и мудрыми изречениями, затейливая вязь которых искрилась на солнце причудливым свечением, — особая жизнь. Там, под бирюзовым куполом, на дворе, где под башнями расположились постройки, назначение которых непонятно простым, неученым смертным, люди и живут, и, кажется, дышат не так, как все, — по-особому. Он был приобщен одно время к этой странной, а на взгляд многих, и нечестивой жизни. Слушал мудрые речи Али Кушчи и мавляны Мухиддина, иногда же, если посчастливится, самого повелителя-устода. Тогда в обсерваторию стекались все мударрисы Самарканда, философы, люди науки; бывали послы. Собравшиеся не могли разместиться даже в огромном книгохранилище на втором ярусе. Каландар вспомнил Улугбека в такие минуты: необычайно ярко блестели глаза, на скуласто-худом лице горели щеки, прерывающимся от восторга голосом повелитель сообщал что-то о сложных перемещениях небесных тел, об их путях… как они называются? да, орбиты!.. вычисляемых с помощью математики, называл звезды по именам — оказывается, у каждой звезды есть свое имя! Не все, что говорил Улугбек, и не всем, кто его слушал, было понятно, но редкий оставался равнодушным к волшебству его рассказов. А после речи повелителя быстрые, и умелые бакаулы изготовляли плов и приглашали отведать его людей науки, послов и даже талибов.
Каландар ладонью прикрыл глаза. Зачем, зачем променял он ту жизнь на душные кельи, на общество пьяниц, завистников, соглядатаев? Белая чалма мударриса казалась теперь олицетворением не одной только мудрости, но и нравственной чистоты, хотя когда-то он смотрел на вещи иначе, когда-то его коробило то равнодушие к жизни простых людей, та отрешенность от болей и печалей обычных смертных, что были свойственны многим и многим носителям знания. Но ведь и грязный дервишеский колпак не делает человека сострадающим ближнему своему!
И потом эта всечасная угодливость дервишей, их раболепство перед теми, кто знатен и богат (чего нет у людей науки!)… А знатные и богатые к нему, дервишу, относятся так, как к другим дервишам, — как к собаке, вечно ожидающей, что хозяин бросит ей кость.
Был случай, когда опять судьба свела его с Хуршидой-бану… На мгновение, увы…
Был случай…
Голодный и усталый, остановился он однажды перед роскошными воротами неподалеку от «Мазари шериф». Забубнил, как обычно: «О аллах, о всемогущий…» Сторож вынес ему из дому похлебку, приправленную кислым молоком, и маленькую кукурузную лепешку. Уселся Каландар около ворот, съел похлебку, поднял было руки для свершения благодарственной молитвы, но тут из-за угла показался всадник, богато одетый, статный, а чуть позже под звон колокольчиков выехала кабульская арба. Каркас ее был покрыт красной парчой. Плотный полог полностью скрывал тех, кто сидел внутри.
Всадник выпрыгнул из седла, отдал сторожу поводья аргамака.
— Эй, дервиш! Ты насытился тем, что получил от добрых хозяев этого дома? Тогда иди-ка своей дорогой, дервиш!
Слова, сказанные таким тоном, не могли не задеть Каландара, но дервиш есть дервиш, смирять свои желания — закон его жизни, и потому Каландар стерпел. Закончил молитву. Потом поднялся. Прошел мимо арбы. И вдруг из-за полога услышал голос, который он помнил бы, проживи даже сотню лет!
— Господин мой, — сказала Хуршида-бану, и Каландару послышались слезы в этом ее обращении к мужу. — Господин мой, я видела сегодня дурной сон и утром дала себе обещание… пожертвовать семь таньга святому Ходже Бахауддину… Прошу вас, дайте от меня эти семь таньга вот тому дервишу, — и красивая, снежно-белая, в браслетах рука приподняла край полога, а нежные пальцы схватили бахрому и дернули ее, будто хотели оторвать. Каландар увидел, как задрожали эти пальцы, как, отпустив бахрому, стали словно искать что-то, звать кого-то, увидел, хотя все это длилось чуть больше мгновения.
Всадник кивнул арбакешу: давай, мол, трогай, раскрытые ворота перед тобой. Потом, нахмуренный и надменный, покопался в кармане, вытащил горсть монет и бросил их, не считая, на мощеную дорогу к ногам Каландара. А тот стоял, оцепенев, все еще растерянно глядя на опустившийся полог кабульской арбы. Звон монет смешался с шумом арбы, въезжавшей в ворота. Они тотчас захлопнулись, и Хуршида-бану, арба, занавес с бахромой, конь вельможи и сам вельможа — все исчезло за массивными воротами.
Что значило все это? Хотела ли она напомнить о себе или просто пожалела дервиша, независимо от того, узнала или не узнала человека в рубище и кулохе? Эти деньги — искренняя помощь, знак особого расположения или… или подачка, средство выказать свое презрение к нему, свое богатство и довольство? Нет, нет, голос Хуршиды был полон печали, а ворота богатого особняка захлопнулись зловеще. Так захлопывается клетка… Или вход в склеп.
В тот день Каландар то и дело возвращался к этим воротам и только вечером, сам не ведая как, очутился на кладбище Шахи-Зинда, но и здесь в его памяти все стояли арба с пологом, рука женщины, дрожь пальцев, стиснувших бахрому, звучал нервный голос. И вспоминались строки:
Как взор зовет глаза твои — того не знаешь ты.
Как ночью я томлюсь: «Приди!» — того не знаешь ты.
Ищу свиданья я сама, гублю себя сама.
Как сохнет сердце без любви — того не знаешь ты.
Вскоре после этой нечаянной встречи Хуршида-бану попала в гарем Абдул-Азиза, а муж ее нашел свой конец на плахе…
Каландар обошел обсерваторию, вернулся к чинаре. Воспоминания терзали его, и даже топот копыт не сразу прогнал их. Четыре нукера неожиданно осадили коней у ворот; лошади загарцевали на месте после лихой скачки.
Каландар пришел в себя.
Кто это прибыл? Ба — эмир Джандар! Чернобровый красавец, покоритель женских сердец, храбрец военачальник, близкий к Мирзе Улугбеку! А что ему нужно тут, в обсерватории, эмиру, про которого говорили как про опору Улугбекову?
Один из всадников спешился, подошел к воротам, застучал в них рукояткой плетки.
— Эй, сторож, эй, Али Кушчи! Где вы там? Отворяйте!
Видно, сторож, не открывая, ответил, что Али Кушчи нет. Тогда уже все хором закричали, чтобы он отворил. Эмир Султан Джандар с нукером вошел внутрь. Двое других остались у ворот. Вскоре эмир и нукер снова появились у ворот, все четверо вскочили в седла и помчались той же дорогой, что привела их сюда. За подкреплением, что ли?
Вот вам верность, вот вам честность! Выходит, и эмир Джандар, «опора Улугбека», переметнулся к врагам Улугбека! Если б не так было, поостерегался бы он появляться в Самарканде, захваченном Абдул-Латифом… И, видишь, ищет уже Али Кушчи. Правда, сейчас ночь, вернее, самое начало рассвета. Но уж слишком открыто, не заботясь ни о какой осторожности, держали себя всадники, слишком громко кричали. Так ведут себя не те, кто скрывается, а те, кто ищут скрывающихся…
А вон та тень, опять тень, она ищет или скрывается?
Каландар осторожно слез с супы на землю, зашел за ствол чинары; тень двигалась по противоположной стороне улицы. Потом тень пересекла улицу, а Каландар, тоже держась темной стороны, последовал за ней, перерезая таинственному низкорослому человеку путь к отступлению. Не замечая Каландара, человек огляделся вокруг, осторожно приподнял медное кольцо на калитке, тихо, но внятно стукнул им.
— Опять стук, — услышал Каландар голос хрипатого сторожа, — опять стучат… Полуночники, не спится им… Кого носит по ночам?!
— Это я, посланец…
— Какой еще посланец? Сюда не велено никого пускать!
— Меня послал Мирза Улугбек, — человек явно боялся сказать хоть слово погромче. — Мне нужен мавляна Али Кушчи.
— Нет его, говорю же, нету! Куда девался, не знаю!
Человек постоял немного перед воротами, потом медленно двинулся обратно.
Каландар вышел из темноты.
— Стой, — властным шепотом остановил он незнакомца. — Какое дело у тебя к Али Кушчи? Ну, говори… если жизнь дорога. Я ему… передам.
Низкорослый человек от страха онемел. Он только все чертил перед собой маленькими ручками какие-то круги, будто отталкивал от себя что-то.
— Не бойся! Я шагирд Али Кушчи, понял?.. Ну, какое дело у тебя к нему?
— Ма… мавляну Али Кушчи желает видегь повелитель…
Какой? Султан Улугбек?!
Человечек кивнул.
— Где же он сам?
— В саду «Баги майдан», — промямлил человечек.
И, как всегда, Каландар сразу отбросил свои колебания.
— Поведешь меня к нему! Прямо сейчас, понял?
13
Нет ничего хуже неопределенности.
Как ни тяжела бывает беда, выпадающая на долю человека, он может терпением и выдержкой побороть ее. А неопределенность гложет человека, лишает сил, отнимает саму способность бороться или даже терпеть.
Улугбеку было очень тяжело услышать о своем изгнании из Мавераннахра; покинуть родину казалось немыслимым, невозможным делом, но прошло время, и Улугбек свыкся с этой мыслью, потому что она была определенным исходом, а свыкшись, стал готовиться к предстоящему путешествию.
Его никуда не переводили из той самой комнаты, неуютной и холодной, в которой он находился. И с этой угловой комнатой, так мало соответствующей его званию и его гордости, Улугбек стал свыкаться, ибо и тут ничего другого уже не ждал, и тут все было определенно. На следующий день после разговора с Абдул-Латифом к Улугбеку явился новый сарайбон-дворецкий, темнокожий уроженец Балха с серьгами в мочках ушей. Дворецкий попросил Мирзу Улугбека начать готовиться к тому, чтобы покинуть пределы Мавераннахра, и обещал ни в чем не отказать из того, что необходимо для такой цели.
Улугбек не просил ничего лишнего. Теплая одежда, пищи дня на три-четыре, хорошая верховая лошадь — вот и все. Золото? Его не было у Улугбека, просить же золота у шах-заде он не захотел. Да и зачем ему золото, простому паломнику, слуге аллаха? Откажут разве ему в куске хлеба и глотке воды, если он собрался в Мекку, к святым местам? Он был готов к смерти и даже думал о ней, о голодной смерти в начале пути, как об избавлении от бед, утолении давней-предавней жажды. Что на роду написано, тому и свершиться! Не перечить больше судьбе, а покориться ей — так стал думать теперь Улугбек о смысле жизни человеческой.
Всю ночь, прощальную, последнюю ночь перед отправлением в путь Улугбек не сомкнул глаз. Как ни успокаивал он себя мыслью о смирении перед судьбой, голова лихорадочно работала, строила планы. Ну, доберется он до Мекки, выполнит долг, будет иметь право называться хаджи, а потом? А потом он отправится в Дамаск или Каир. Он непременно будет жить в каком-нибудь медресе, пусть простым подметальщиком на дворе, пусть так… Да и не будет он подметальщиком, имя его известно людям науки и в Дамаске, и в Египте, и в городе мудрости, как называют Багдад. Они не дадут ему пропасть, не дадут.
Мучило Улугбека только одно: то, что он покидает и, очевидно, навсегда, родной Мавераннахр, любимый, трижды любимый Самарканд, реку Зеравшан, на чьих берегах прошло детство. Странник — пусть странник, но странник-чужеземец — вот что терзало его, вот что болело неотвязчиво, как, бывает, болит рана, когда до нее дотрагиваются чем-нибудь острым.
После обеда сарайбон привел к нему человека лет, пятидесяти, худощавого, на вид кроткого и спокойного. Улугбек сразу узнал его: Мухаммад Хисрав, паломник-хаджи, обитавший в Шахи-Зинда. Мухаммад понравился Улугбеку — улыбкой мягкой, не сходившей с лица, манерой держаться, не подобострастной, однако, подчеркнуто уважительной, даже тем понравился, что борода у Мухаммада была, как бы это повежливее сказать… не густая, так, две-три волосинки. Выяснилось, что Хисрав дан ему в спутники. Выяснилось в разговоре и другое: уже сегодня после вечерней молитвы Улугбеку и Мухаммаду Хисраву надлежало покинуть Кок-сарай. Переночевав в «Баги майдане», они должны ранним утром отправиться в путешествие, о котором «осведомлен, конечно, высокочтимый Мирза», как добавил к сказанному дворецким Мухаммад.
«Не хочет, чтобы меня увидел народ», — подумал Улугбек о сыне, но обида как-то вяло шевельнулась в душе, потому что иного, хорошего душа уже не ждала, а ждала она лишь определенности решений. Теперь решение было принято, ясное, недвусмысленное, надо было готовиться к выполнению его.
Улугбек оглядел одежду своего спутника: темный изношенный чекмень, скромная чалма, на ногах разбитые краснокожие ичиги.
— Не слишком ли легко вы оделись в столь дальнюю дорогу, хаджи?
Мухаммад Хисрав все с той же постоянной улыбкой ответил:
— Одежда султана не приличествует простому смертному, да и неудобна она в паломничестве, разве не так? Не ошибается ли ваш покорный слуга?
Улугбеку и этот ответ понравился, хотя ясно было, что спутник его в теплой одежде весьма нуждался, отправлялись-то они осенью, а не весной. О том Улугбек и сказал, когда явился к ним дворецкий. Мухаммаду Хис-раву новая одежда была обещана.
Глубоким молчанием и непроглядной темнотой (бирюзовые купола стали совсем черными на фоне поздневечернего неба) проводил Кок-сарай своего бывшего властелина, которому было в нем не всегда радостно, почти всегда неуютно, но который прожил во дворце этом ни много ни мало — всю жизнь свою. Что оставляет он здесь, с чем жаль расстаться ему? Остановившись на минуту, Улугбек обвел взглядом дворцовую громаду, башни, уходившие ввысь, к звездам. Вон опять горит огонек в крайнем окошке гарема. Тихо звенит фонтан. Перемигиваются вокруг водоема каменные светильники, их слабое мерцание лишь подчеркивает темноту дворца.
Словно далекая звездочка, поблескивало окошко невольницы с печально-ласковыми глазами. Да полно, почему это он решил, что за этим окошком именно она, то солнышко, которое нежило и умиротворяло осень его сердца? Но хотелось думать, что это она не спит. Может, быть, читает… А если с ней-то как раз сейчас Абдул-Латиф?!
Мгновенно помутнело перед глазами. Улугбек вынужден был зажмуриться от внезапной боли в груди, прислониться к стене. Право победителя — жестокое право… Смешно, о чем это он думает в такую минуту? Ревность? С этим чувством отправляется он в путешествие к святым местам?
Сарайбон вежливо покашлял. Улугбек пошел к воротам.
Их ждали четверо всадников-нукеров с двумя запасными лошадьми, собранными в дорогу. Улугбек хотел перед тем, как оставить Самарканд, пройти по любимым улицам и площадям великого города, посетить Гур-Эмир, дабы отдать долг почитания памяти деда истца, но всадники стали впереди и сзади паломников, и получилось так, что не паломники, а всадники определили маршрут: сразу вниз, к Регистану и далее к выходу из города.
«Отец! Ты простишь меня, ибо я в руках твоего безжалостного внука», — мысленно промолвил Улугбек. Он прочитал короткую молитву, прощальным взглядом обвел траурно-синеватый купол усыпальницы, потом сел в седло.
Они ехали шагом вдоль тихих улиц, вымощенных гладким камнем, сопровождаемые цоканьем подков. Дворы, окруженные глиняными стенами, и торговые лавки, мимо которых они проезжали, были немы. И это в осенне-праздничные дни, когда обычно город не спал до глубокой ночи, когда шум, и пение, и клики радующихся урожаю людей не смолкали чуть ли не до зари. Иные времена, трудные, тяжелые, беззвучные! Кладбище какое-то, а не город, не Самарканд, умеющий работать, но и веселиться тоже… Кстати, вот и звуки, нарушающие тишину, — увы, это всего лишь дервиши, столь любящие кладбища. Напротив медресе Улугбека — ханака, странноприимный дом, где они обосновались и откуда сейчас слышно их «ху-ху».
Улугбек придержал коня. Дадут ли ему возможность зайти хоть на минуту в свое медресе, попрощаться с ним, положить руку на плечо хотя бы одного талиба?!
— Не велено останавливаться! Стегните коня… повелитель.
Да, вот когда понял Улугбек, чем он стал теперь. Бедный, не по своей воле поступающий изгнанник, лишенный не просто власти, но и милости закона, человеческого и божеского. Бесцеремонный окрик — вот что теперь только и будешь ты слышать. И поступать, как велят тебе. И только в терпении находить утешение. Вот когда стало ясно, что и этот Регистан с медресе, и талибы, и шагирды, и сама возможность прийти сюда для высоких бесед и умственно-бескорыстных раздумий, что все это прошло для тебя и никогда больше не вернется к тебе. «За что, всевышний, за что ты отнял у меня эти бескорыстные радости, за что так жестоко покарал раба своего?»
Не задержались они и у соборной мечети, где следовало бы сотворить молитву путешествующих. Остались позади и усыпальницы Шахи-Зинда… Они выехали на широкую каменную дорогу, что ведет к «Баги майдана». Отсюда можно завернуть к обсерватории, не доезжая до «Баги майдана». Но всадники еще до поворота пошли другим путем, пересекли Сиаб и стали подниматься на возвышенность. Что? И к обсерватории его не пустят, попрощаться? Ну, нет, он будет там — не до «Баги майдана», так после, он не уедет из Мавераннахра, не посетив своего детища!
У ворот «Баги майдана» четверка сопровождавших Улугбека нукеров передала его и Мухаммада другой вооруженной четверке. Те приняли от паломников коней, пригласили идти во дворец Чил устун — Сорок колонн, что стоял посреди знаменитого сада; сам дворец был тоже знаменит, помимо прочего, китайскими изразцами по всем своим четырем стенам. Со второго этажа дворца — Улугбеку ли этого не знать? — прямо как на ладони видна обсерватория, а если пересечь сад и выйти не через парадные ворота, а через специальную калитку в стене, то до обсерватории можно было дойти очень быстро.
Горбатый старик — махарам, смотритель дворца, служивший еще Тимуру, встретил Улугбека подобающими поклонами. Сколько раз прислуживал он ему, и какое дело глухонемому старику с бородой до пояса, что там происходит у повелителей и детей их, — повелители остаются повелителями. Но бывший повелитель Улугбек жестом показал, что ему нужен всего лишь кумган воды — и ничего больше; бывший повелитель Улугбек даже не вошел в покои дворца, а, взяв кумган воды, испрошенный у старика, удалился в сад, в самое глухое место сада, не приказав никому следовать за собой.
Наполовину облетевший осенний сад шумел размеренно тихо. Желтые листья светились на земле. Улугбек не стал терять времени, а, стараясь не шуршать листвой под ногами, быстро направился знакомой тропой к калитке, что выводила к обсерватории.
Но кто там идет за ним?! Старик? Улугбек резко обернулся: тихий, будто бесплотный ангел, тщедушный и улыбчивый, за ним крался Мухаммад Хисрав!
— Хаджи! Вы мой спутник в паломничестве или соглядатай?
— О, простите, простите, я ваш слуга… Аллах свидетель, я даже не мыслил следить за вами… Но вы идете к обсерватории, а горбун забеспокоился. Он ищет вас… он может поднять на ноги воинов…
Улугбек заколебался на мгновение, но потом твердо сказал, что не покинет Самарканда, не побывав в обсерватории и не узнав об Али Кушчи, с ним ему надо поговорить непременно.
— Тогда позвольте мне сходить за Али Кушчи. Я постараюсь привести его сюда. Иначе… поднимется тревога и вас станут искать:
— Почему же только меня?
— Их интересует, где вы и что с вами. До меня кому какое дело из них?
Улугбек решил довериться этому тихому и, кажется, верному человеку. Показал Мухаммаду, как пройти из сада к обсерватории, а сам вернулся назад. И вовремя, потому что и впрямь обеспокоенный старик горбун уже хотел звать воинов. Завидев Улугбека, он жестами и знаками стал выражать бурную радость и приглашать войти во дворец. Там на втором этаже он подготовил комнату-веранду, зажег свечи, расстелил одеяла, поставил столик с угощениями из мяса и фруктов.
С пиалой остывшего чая в руке Улугбек долго простоял на террасе, смотрел на небо, на сад. Серп луны висел над далекими горами Ургута, холодный, будто кусочек льда. В лунном свете осенний сад казался еще сиротливее. Не менялись только звезды — прекрасные, зовущие к себе. На самом верху неба опрокинулся ковш Большой Медведицы, ниже рассыпался Млечный Путь, а над льдышкой-месяцем, словно горячий уголек, Хулькар. Привычно подумалось о том, что вот уже сорок лет разгадывает он тайны звезд, думая, что и человеческие тайны тем самым разгадывает, но нет… их-то не разгадал и теперь сирым изгнанником продолжает дорогу жизни, помыкаемый, мучимый… Но ведь такова участь не его одного, бывшего властителя. Сколько простых, бедных людей живут жизнью вечно помыкаемых, их мучат владыки, они терпят, они терпели, может быть, и от него, Мирзы Улугбека, терпели так, как терпит он теперь от своего гонителя-сына. И, быть может, тогда обращались к всевышнему, прося защитить их, прося отомстить за слезы, пролитые по его, Мирзы Улугбека, вине.
Или совесть и справедливость в самом деле, как говорили поэты, не может ужиться с обладанием властью? Властвовать над теми, кто подобен тебе, подчинять их своему произволу — это гадко, бесчеловечно, это от помрачения разума. И это наказуемо, да, да, наказуемо хотя бы уже тем, что все мы бренны и обладание властью для тебя временное состояние, к которому нельзя привыкать, если у тебя не спит совесть. Неужели, только став сирым и гонимым, человек может понять сирых и гонимых, сострадать им?
Усилием воли Улугбек попытался отогнать эти не радующие душу думы.
Он все вглядывался и вглядывался в серовато-призрачную темноту переплетавшихся ветвей, стараясь увидеть сквозь них контуры здания обсерватории. Вспомнилось давнее-давнее: вместе с наставником своим Кази-заде Руми он ходит по дорожкам этого сада, беседует о задуманном строительстве, обсуждает каждую деталь будущего величественного здания, а то присаживается на корточки, чтобы начертить что-то для наглядности вот тут, прямо на красном песке садовой дорожки.
Потеплело на душе от таких воспоминаний.
Вдруг стала перед ним и другая картина: молодой, сильный и, как все Тимуровы потомки, горячий и своевластный, он, султан Мавераннахра, он, ученый человек, избивает плетью старого строителя — несправедливо, злобно, безжалостно наказывает… а наказывать-то надо было не того, кто сказал ему правду о мытарствах простых строителей, а тех, кто кормил их гнилой пищей, наверное, не без корысти для своего кармана… Сколько таких, как тот старик, было согнано сюда, к холму, какие лишения пришлось претерпеть им?!
Стыд за теперь уже неисправимые несправедливости, им свершенные, добавился к мучительному ощущению того, что жизненный путь кончается, и волна раскаяния смыла с души Улугбека жалость к себе.
От невеселых мыслей оторвал Улугбека Мухаммад Хисрав. Он привел Каландара. Они прокрались по саду незаметно для воинов, большинство которых спали. Спал где-то в покоях дворца и горбун махарам.
— Ассалам алейкум, повелитель-устод!
«Устод! Он называет меня устодом? Кто же он сам, этот дервиш?» Улугбек, стоя в дверях комнаты, вгляделся в пришельца, память сработала мгновенно.
— Каландар Карнаки?
— О, вы узнали меня, учитель! Узнали даже в этом рубище…
Все еще не приглашая гостя в комнату, Улугбек спрашивал:
— Ты покинул медресе, стал дервишем, да? Но тогда как ты попал в обсерваторию, что там делал?
Каландар усмехнулся.
— Соглядатайствовал, устод!
— Не шути, не говори загадками, дервнш!
— Нет, учитель, это не шутка, — Каландар поправил свой кулох. — Шейх Низамиддин-.Хомуш сделал меня соглядатаем. Дабы не выкрали без его ведома из обсерватории вероотступника Улугбека «еретические» книги, написанные такими же вероотступниками, каков он сам… Да еще приказано мне было узнать, где золото эмира Тимура и кто это отдал его мавляне Али Кушчи на богопротивное дело…
— Еще раз говорю, не шути со мной, дервиш!.. Коли таков был приказ и ты принял его к исполнению, зачем пришел к бывшему султану? В чем твоя цель?
Каландар помолчал, потом ответил серьезно и скорбно:
— Моя цель… в меру сил своих приносить добро людям науки.
Улугбек не уловил тона, в котором были произнесены эти слова.
— Продолжаешь смеяться, да?.. Человек оставил храм науки, стал своим среди невежд и гонителей науки, а теперь пожелал приносить добро людям науки? С чего бы это, дервиш, и как я могу поверить в такие превращения?
…Они долго говорили в ту ночь. Не сразу открылась перед Улугбеком душа Каландара, но, когда султан поверил в искренность дервиша, в чистосердечное признание им своей ошибки, когда узнал, какую помощь оказал Каландар Али Кушчи, Улугбек возблагодарил аллаха. «Вот она, чистая душа под грязным покровом одежды нищего, — подумал Улугбек. — Вот оно, служение истине и добру. А стало быть, и науке. Ибо что есть истина, спросили однажды мудреца Абубакира Тахира Абхари, и он ответил: «Наука». «А что такое наука?» — снова спросили его. И он ответил: «Истина»… А я бы добавил еще: «И добро…»
Припомнилось Улугбеку в беседе с Каландаром и то, что советовал сделать прямодушный и верный Бобо Хусейн, — поднять городское население, ремесленников, простой люд. Он тогда не послушал совета, не поднял «чернь», а в ней-то, может быть, и было его спасение, в ней чистота и добрая сила… Но что случилось, то уже случилось. Надо думать о завтрашнем, а не о вчерашнем.
Из рассказа Каландара Улугбек понял, что место, куда Али Кушчи тайно отвез шестнадцать сундуков с книгами, никому не известно, кроме самого Али Кушчи. Но он-то, Улугбек, должен знать его!
— Я встречусь с мавляной, — сказал Каландар, — передам ему ваше желание, и мы догоним вас в дороге, учитель.
— Нет, Каландар. Али Кушчи должен скрыться. Его будут искать, преследовать.
— Тогда я сообщу вам. Я найду способ…
«О всевышний, о жизнь! Вот как круто поворачиваешь ты передо мной ход событий! В трудный час, покинутый и одинокий, пришел ко мне когда-то этот простодушный джигит, теперь сердце его откликнулось на тревогу моего сердца, его боль слилась с моей… Благодарю, благодарю!»
— Благодарю тебя, Каландар… И прости меня. Прости мою вину перед тобой… Увы, я не спас твой родной город от Барак-хана… Не уберег твою любимую, — на миг в памяти Улугбека предстала Хуршида-бану, невольница гарема, ее распущенные, длинные, до полу, волосы, печально-трогательная, беззащитная красота. — Много тягот пришлось тебе испытать, я добавляю тебе новые. Не знаю, смогу ли отблагодарить тебя за них я сам — Улугбек положил руки на плечи Каландара, — но да наградит тебя всевышний за чистое сердце, за верность… сын мой…
14
Али Кушчи вернулся в Самарканд около полудня. Понукаемый пятками мавляны, осел весело бежал вперед, а его собрат, на котором восседал Мирам Чалаби — он теперь вел верблюдов, — несколько поотстал.
Каландар встретил учителя и ученика там же, где третьего дня проводил их, — у подножия горы Кухак.
Дервиш все эти часы после прощания с Улугбеком ходил взволнованный. Слезы султана, его руки на плечах Каландара — все это потрясло бывшего сурового воина и тоже бывшего теперь, если не по одежде, то по образу мыслей, дервиша. Каландар дал себе клятву во что бы то ни стало исполнить последнее желание повелителя-устода.
Вернувшись из «Баги майдана» к обсерватории, на свое наблюдательное место, Каландар довольно долго выжидал, не появится ли поблизости какая-нибудь сомнительная личность. Удостоверился, что кругом все тихо и спокойно, взял хурджун и осторожно спустился вниз, прошел оврагом вдоль высохшего ручья до места встречи с Али Кушчи.
Шел он ночью, во вторую ее половину, и все же нежданно наткнулся — уже рядом с условленным местом — на двух табунщиков. Молодой и пожилой, они сидели, беседуя о чем-то, у костра, подкидывая в пламя сухие ветки. Дервиша с хурджуном на плече они встретили уважительно, напоили кумысом, угостили холодным мясом. Но Каландар словно и не ощутил вкуса питья и еды; он беспокойно вставал, уходил, возвращался (будто взглянуть на лошадей, пущенных табунщиками пастись неподалеку). К утру поднялся на Кухак, благо гора была невысока, и увидел сквозь клочковатую пелену сизого тумана небольшой караван; тогда он признался табунщикам, удивленным его непоседливостью, что пришел сюда на встречу, и попросил коня. Пожилой табунщик разрешил взять иноходца.
Каландара, взволнованного и несколько запыхавшегося, встретили Али Кушчи и Мирам Чалабй.
— Что случилось, Каландар? — встревожился мавляна.
— Хвала аллаху! Все спокойно, устод.
Торопливо и сбивчиво рассказал Каландар о вчерашнем свидании с Улугбеком, о желании повелителя узнать, где спрятаны книги. Али Кушчи, не дослушав его, спросил:
— По какой дороге поехал повелитель?
— По дороге к Кешу…
— Дай мне своего коня, — приказал вдруг мавляна.
— Но… это не мой конь… и потом Мирза Улугбек ведь сказал, что вам надо спрятаться… Да и сам я видел, что вас искал эмир Султан Джандар…
— Дай коня, говорю, или я пойду пешком!
— Но, устод…
— Ты сказал: устод. Пойми, что и я хочу видеть своего устода, не мешай мне, сын мой. Я не прошу себе, если не попрощаюсь с ним… Дай мне коня, Каландар!
Каландар недолго раздумывал, жажда немедленного действия снова захлестнула его.
— Тогда мы едем вместе. Я не могу оставить вас! Повелитель поручил мне оберегать вас, мавляна.
Каландар оставил табунщикам верблюдов какЗалог до возвращения двух коней. Взял у молодого табунщика чекмень и шапку, они пришлись впору. И, не теряя ни минуты, отправив к обсерватории одного Л1ирама, бывший дервиш и ученый пустились в путь.
Солнце поднялось уже на высоту тополя, оно, словно по распоряжению смилостивившейся над бедными людьми природы, грело не по-осеннему сильно. В небе распелись жаворонки. Но нежные белые паутинки, реявшие в прозрачном, все-таки не прогретом воздухе, напоминали, что весна далеко, да и лето прошло.
Али Кушчи и Каландар мчались степью, в стороне от обычной дороги. Надо было обойти Самарканд, но все равно его близость давала о себе знать. Степь была обжитой: то и дело им попадались пастухи и подпаски, лениво дремлющие в тени какого-нибудь холма; в золотистых рощах пестрели цветастые платки девушек и женщин, ветер доносил их голоса, крик и гам детей. Когда всадники спускались в ложбины, громадный высокостенный город скрывался из глаз, но, стоило выехать на косогор, он опять маячил перед ними и потом сбоку от них — по мере их движения в объезд Самарканда; с более высоких холмов они могли разглядеть, если бы остановились, даже отдельные дворы в городе, похожие издали на медные блюда, а сияние куполов мечетей медресе и усыпальниц сопровождало путников долгодолго.
Как мирны картины, встречавшие их, этих несчастных, гонимых сторонников Улугбека, будто и дела нет людям до бед и преступлений, творящихся за этой внешне безмятежной пеленой жизни. А люди на самом-то деле живут совсем не мирно, ненавидят, преследуют друг друга. Вот и с Улугбеком, повелителем-устодом, обошлись несправедливо, не по совести. Да, Али Кушчи предчувствовал это еще в ту ночь, когда устод неожиданно вызвал его к себе в Кок-сарай. Но то, что ему, ученому, астроному, не дадут даже близко подойти к обсерватории, которую он создал, — такой судьбы для Улугбека, судьбы изгоя, не предвидел и Али Кушчи…Если такова судьба повелителя, того, перед кем падали ниц, какой же будет его, Али Кушчи, собственная судьба? С ним и подавно церемониться не станут.
Почувствовав, как сердце его охватывает давний холодный страх, Али Кушчи обругал себя трусом и еще яростнее пришпорил коня. Даже на краю пропасти устод не позабыл о своем шагирде. «Велел оберегать меня, словно я особа, которой положены телохранители. Он не велел мне искать встречи с собой, но я не могу… не могу не услышать последних ваших напутственных слов, устод… Нет, нет, Али Кушчи не из низкого племени неблагодарных, не из тех, кто при виде чужого меча над своей головой трусливо бежит в кусты».
Через степь и рощи, через скошенные посевы и холмы всадники, сократив расстояние, выскочили наконец на дорогу, ведущую в К$шу. Но и здесь они пошли параллельно ей, по косогорам и полям. То навстречу им, то обгоняя их, мчались по дороге воины, и тогда осторожности ради они спрыгивали наземь и держались так, чтобы с дороги их не было заметно.
Когда солнце стало клониться к западной части горизонта, они миновали Димишк, и тут зоркий глаз Каландара заметил на дороге четырех всадников впереди; выехали из Димишка, видно, незадолго до них, ехали очень медленно, будто нехотя.
— Стойте, мавляна, воины!.. Обернутся, увидят нас, поскачут — догонят. У нас лошади притомились… Спрячемся?
И в самом деле всадники остановились, оглянулись, и двое из них пошли назад, к ним!
— Спустимся в лощину? — полувопросительно сказал Каландар. Но тут Али Кушчи воскликнул:
— Устод!
Он узнал переднего всадника по светло-серой чалме, конец которой развевался на ветру. Передний всадник вдруг резко прибавил коню прыти. И Али Кушчи, в свою очередь, пришпорил коня, помчался навстречу.
— О сын мой, дорогой мой… О аллах, благодарю тебя за эту радость — за свидание с моим сыном, — Улугбек силился говорить, как обычно, спокойно, но голос дрожал и на ресницах блестели слезы.
Али Кушчи прижался лицом к лицу устода.
— Учитель, как я рад, как я рад…
За время, прошедшее после их ночной встречи в Кок-сарае, Улугбек сильно сдал. Али Кушчи показалось, что лицо учителя покрылось множеством новых морщин — глубоких, глубоких морщин, — а одежда паломника старила Улугбека еще сильнее. Только глаза были те же: бездонные, проницательные, полные боли, которая волновала сердце, и знакомой отцовской теплоты, притягивающей к устоду самые холодные души.
Сердцем уловив их состояние, Каландар взял коней под уздцы и отошел к Мухаммаду Хисраву, который вместе со спутниками остановился поодаль.
Улугбек, как бы смущаясь, вытер слезы концом чалмы, сказал:
— Ну, как с книгами?..
Али Кушчи коротко рассказал, где спрятаны книги.
— Драконова пещера? — лицо Улугбека посветлело. — Помню, помню. А кто еще знает о месте, которое скрывает наши книги? — спросил Улугбек, подчеркнув в вопросе слово «наши».
— Мой талиб Мирам Чалаби, да вот теперь надо будет раскрыть тайну перед Каландаром Карнаки.
Помолчав, устод спросил:
— А помог ли чем мавляна Мухиддин?
Али Кушчи хотел было сказать правду о неблагодарном, трусливом шагирде, но потом подумал, что не стоит ни Улугбеку приносить лишних огорчений, ни Мухиддина чернить, хоть было бы и поделом, как-никак двадцать лет вместе провели в одном медресе.
— Помогал… кое-чем…
Прикусив кончики усов, Улугбек понимающе кивнул головой.
Они расставались недолго, но трудно. Тяжко было на душе. Хотелось внушить друг другу надежду, но в чем она могла заключаться, где было искать ее?
— Сын мой Али! Я покидаю тебя, покидаю этот любимый край… Ты опора моя, я благодарю аллаха за милость, которую он явил, послав тебя мне в дни невзгод… Береги себя, скройся от ищеек и палачей… Бог весть, увижу ли я вновь нашу землю. Бог весть, что ждет меня на чужбине… Но если сбудутся мои надежды… и я… окажусь в медресе Каира или Багдада… если удастся продолжить свои научные занятия, то книги, сохраненные тобой… коли я не приду за ними и ты не придешь ко мне с ними… тогда я пришлю, может, быть, человека к тебе, надежного своего человека… Жди. Да сохранит тебя всевышний, сын мой!
— А золото, устод?
— О золоте не говори… Да сохранит тебя всевышний, Али, да сохранит…
15
Словно оживленный хорошей баней, став после встречи с Али Кушчи легким, подвижным, снова уверенным в себе, скакал Улугбек по дороге, ведущей к Кешу… Коль есть такие ученики, жизнь, право, не прожита напрасно и не пропадут, не пропадут ни сорокалетний труд собирания духовных сокровищ, ни собственные творения.
Но такое состояние духа, как это с ним теперь нередко бывало, продержалось недолго. В голову снова полезли мысли о бренности всего сущего, а более всего тяжелые и, увы, правдоподобные предположения, что все вокруг себя он видит в последний раз: и эти задумчивые поля с осенним шелком паутинок над ними, и обнажившиеся сады с желтыми коврами палых листьев понизу, и эти бурые косогоры в полыни и ковыле, и горы вдали, что закрылись белесым туманом. И уже не благодарение аллаху рождалось в его душе, а мольба униженная о том, чтобы всевышний ниспослал ему терпение и мужество.
С вершины одного из холмов, по которым вилась дорога, Улугбек увидел сзади себя двух вихрем скачущих воинов; впереди есаул, судя по украшению на шлеме, он размахивал копьем и, видимо, кричал, стараясь, чтобы Улугбек его заметил и остановился; впереди же себя, на холме пониже того, на котором Улугбек придержал коня, маячила еще одна фигура всадника — воина ли, отсюда не разглядеть было, но стоял тот всадник лицом к движению паломников. «Похоже на засаду», — подумал Улугбек, и сердце его дрогнуло от тревожного предчувствия, а потом заныло так же сильно, как и при расставании с дворцом. Поводья, которые он натянул изо всех сил, не дали ему упасть.
Боль прошла так же быстро, как и наступила, но предчувствие неотвратимой беды не покинуло Улугбека.
Подскакали воины. Есаул, человек с монгольским разрезом глаз, резко осадил своего боевого карабаира, приложил руку к груди, поклонился в седле. Второй заученно повторил его движения.
— Да будет счастливым путь, избранный вами, повелитель… Пусть аллах дарует вам вечную жизнь!
В улыбке есаула было притворство, в глазах его Улугбек уловил и холод и насмешку, столь не вязавшуюся с пышно-почтительными словами. Улугбек сделал вид, что принял приветствие всерьез:
— Да услышит вас аллах, сыны мои… Что скажете еще? Затем ли скакали вы из Самарканда, чтобы пожелать мне удачного паломничества?
Есаул снова поклонился.
— Еще я принес вам привет от луноликого вашего сына, благословенного шах-заде, что молится о своем отце и благополучии его.
— Спасибо и ему… что же он велел передать мне?
— Наш повелитель приказал, чтобы мы проводили вас с почетом, как подобает человеку вашего сана и вашей известности.
Улугбек выпрямился, прямо, глаза в глаза посмотрел на есаула.
— Мухаммад Тарагай не для того отправляется в святую Мекку, чтобы возвратиться потом снова на трон, поэтому султанские почести ему теперь ни к чему… Коли за этим скакал, то вернись и передай мои слова шах-заде!
Лицо есаула выразило крайнюю степень восхищения и одновременно сожаления, что невозможно выполнить сказанное таким достойным человеком, каков собеседник есаула.
— Хвала вашей скромности, ваш покорный слуга восхищен вами… Но луноликий наш повелитель, ваш сын и престолонаследник строжайше напутствовал нас — не дело, если мудрый и благороднейший покинет Мавераннахр подобно какому-нибудь нищему. Венценосец дарует вам пищу и одежду, целый караван из трех верблюдов, прибыть они должны на рассвете… А пока мы любезно просим вас отдохнуть и переночевать вон там в кишлаке, — и есаул, подобрав ремень плетки, ткнул кнутовищем в сторону маленького кишлака, видневшегося слева от дороги, среди холмов.
Вместо ответа на приглашение Улугбек снова стал всматриваться во всадника, неподвижно стоявшего впереди; что-то было в нем знакомое, но слишком далеко тот находился, чтобы разглядеть его.
— Это не эмир Джандар?
— Эмир Джандар? — переспросил есаул, опять нехорошо заулыбавшись. — Что делать эмиру одному на пустынной караванной дороге? — И повернул коня к маленькому кишлаку, месту их ночлега.
«На вопрос не ответил и враз потерял всю свою приторную вежливость… Что еще понадобилось Абдул-Латифу от меня?»
Улугбек медленно поехал вслед за есаулом. Перед глазами маячили далекие горы. Снова пришли мысли о неизбежности смерти, о близости ее, только теперь успокоительные мысли. «Зачем дрожишь, Мухаммад Тарагай? Боишься потерять голову? Но много ли она стоит ныне — без трона, без собольей шапки, без знаков султанского отличия твоего от других людей?.. Кто как не ты говорил, что лучше скорее умереть здесь, на родимой земле, чем позже на чужбине?»
По обыкновению своему, он подтрунивал над собой, над своими страхами, но предчувствие близкого конца все сгущалось в душе и лишь в самом кишлаке, когда увидел он тонкий синий дымок над дворами, услышал блеяние и мычание овец и коров, вернувшихся с пастбищ, и плач детворы, и покрикивания мужчин, когда ощутил запах свежевыпеченного хлеба, душа его чуть успокоилась.
«Будь что будет, — решил он. — Надо поесть, поспать хорошо перед завтрашней дальней дорогой, если аллах позволит пойти по ней».
Разместились все они — Улугбек, хаджа Хисрав, воины — в первом, стоящем на краю кишлака доме. Жильцов отсюда, видно, выгнали — ни в комнатах, ни во дворе не было никого. Поклажу Улугбека занесли в дом, потом увели куда-то их коней. Сами воины решили ночевать во дворе.
Чтобы успокоиться, Улугбек стал устраивать себе поуютнее ночлег: перенес хурджуны поглубже в комнату, зажег светильник в нише. Вместе с Хисравом разжег огонь в предназначенном для него месте — пригодился хворост, принесенный со двора.
Подходило время вечерней, предзакатной молитвы — намазгар. Улугбек пошел к выходу для того, чтобы во дворе совершить омовение.
Вдруг резко и громко хлопнула дверь на террасе. Через мгновение распахнулась дверь в комнату и на пороге появился великан в черном чекмене с огромным туркменским тельпеком на голове. «Саид Аббас!» — вспомнил вдруг Улугбек и отскочил к стене.
— А, вот ты где! — закричал черный и, словно стервятник, кинулся к Улугбеку.
Сначала Улугбек изловчился и, собрав все силы, отбросил от себя Саида Аббаса, но тот вновь вцепился в него, норовя схватить за горло. Опять распахнулась дверь.
— На помощь!
Но есаул с монгольскими глазами не стал помогать султану; ударом ноги он свалил его и вместе с Саидом Аббасом упал сверху на Улугбека. «Где хаджа? Чего они хотят, эти изверги?» — успел подумать Улугбек.
А хаджа лежал в углу, забился под чекмень, свернулся в клубок.
От острой боли где-то под сердцем Улугбек едва не потерял сознание. Ему заломили руки за спину, пиная ногами, поволокли из комнаты. «Как барана жертвенного… Где ты, Али? Зачем я отпустил тебя?» Боль все нарастала, тело уже не чувствовало ударов — болело внутри, сердце болело.
Улугбека бросили во дворе, на миг оставили в покое.
За это мгновение он услышал стук копыт (кто-то въехал во двор), и привиделось ему бездонное небо, звезды в разрывах черных, быстро проносящихся туч. А еще широкая-широкая степь, теплый вечер в степи, фигура деда, припадающего на левую ногу. А еще Сарай-мульк-ханум, белые, нежные пальцы ее в перстнях, голос ласковый, вроде журчащего ручья: «Не хочешь спать, стригунок мой, тогда полюбуйся на звезды. Это милосердные ангелы парят в небе, славят создателя. Полюбуйся, стригунок мой, полюбуйся…»
Сжав зубы от боли, Улугбек попытался читать молитву, но не смог сосредоточиться. Он приоткрыл глаза, и последнее, что увидел в своей жизни, был Саид Аббас, в яростном замахе вознесший над ним, полуживым-полу-мертвым уже, кривую саблю.
Последнее, что успел подумать Улугбек, было: «За что, создатель?»
И еще: «Прощай, Али, сын мой…»