Советская поэзия. Том 1 — страница 31 из 94

(1894–1956)

{88}

Бетховен

То кожаный панцирь и меч костяной самурая,

То чашка саксонская в мелких фиалках у края,

То пыльный псалтырь, пропитавшийся тьмою часовен, —

И вот к антиквару дряхлеющий входит Бетховен.

Чем жить старику? Наделила судьба глухотою,

И бешеный рот ослабел над беззубой десною,

И весь позвоночник ломотой бессонной изглодан, —

Быть может, хоть перстень французу проезжему продан?

Он входит, он видит: в углу, в кисее паутины

Пылятся его же (опять они здесь) клавесины.

Давно не играл! На прилавок отброшена шляпа,

И в желтые клавиши падает львиная лапа.

Глаза в потолок, опустившийся плоскостью темной,

Глаза в синеву, где кидается ветер огромный,

И, точно от молний, мохнатые брови нахмуря,

Глядит он, а в сердце летит и безумствует буря.

Но ящик сырой отзывается шторму икотой,

Семь клавиш удару ответствуют мертвой немотой,

И ржавые струны в провалы, в пустоты молчанья,

Ослабнув, бросают хромое свое дребезжанье.

Хозяин к ушам прижимает испуганно руки,

Учтивостью жертвуя, лишь бы не резали звуки;

Мальчишка от хохота рот до ушей разевает, —

Бетховен не видит, Бетховен не слышит — играет!

1923

Планер

Мячик футбольный тиская,

Выкруглилась фанера, —

Тело супрематистов,

Веретено планёра.

Гнутся, как брови умные,

Вздрагивая от страсти,

Крылья его бесшумные,

Кинутые в пространстве.

Это не рев и ржание

Конных бригад мотора, —

Ветреное дрожание,

Пульс голубой простора.

Небо на горы брошено,

Моря висит марина

Там, где могила Волошина,

Там, где могила Грина.

Именно над могилами

Тех, кто верил химерам,

Скрипками острокрылыми

Надо парить планёрам.

Там, где камни ощерились,

Помнящие Гомера,

Надо, чтоб мальчики мерялись

Дерзостью глазомера.

Там, над памятью старого,

Надо, чтобы играла

Юная блажь Икарова

Мускулом интеграла.

Иначе требовать не с кого,

Иначе не нужны нам

Радуги Богаевского{89},

Марева по долинам.

Надо ж в горнем пожарище

Выверить (помощью метра),

Правда ль, что мы — товарищи

Воздуха, неба, ветра?

1933

ВАСИЛЬ ЭЛЛАН (БЛАКИТНЫЙ)(1894–1925)

С украинского

{90}

Удары молота и сердцаПеревод Вс. Рождественского

Удары молота и сердца —

И перебои… и провал…

Но снова должен разгореться

Огнем пронизанный хорал:

— Небо стеною встало —

Гряньте с размаху: р-раз…

Храбрые, — мы лишь начало.

Миллион подпирает нас.

Мы — только высекли искры,

Вспыхнут миллиарды «Мы»,

Копья движением быстрым

Распорют завесу тьмы.

1920

ПисьмоПеревод Б. Турганова

Я пришел с тобою попрощаться…

— Что ж, прощай. Забудь напевы ветра.

Голоса чуть слышные забудь

В зарослях, в таинственных глубинах

Милого, заброшенного парка.

И забудь — безмолвного партнера.

Так упрямо он шагает рядом —

Словно тень твоя (иль тень его сама ты?)

По одним путям и перепутьям,

Так упрямо взором ловит взоры,

Пьет — читает тайнопись души

И, прервавши, — снова прочь уходит,

Яростным исканием вливаясь

В боевое море коллектива.

Только знаю я: ты не забудешь

(Будешь, будешь жить минувшим юным!).

— Не скрывайся; знаю, понимаю,

Как тяжки пласты покорности бывают.

Знаю, знаю, вижу — замечаю,

Все томление, всю жажду мая.

Это жизнь — смотри, — бушует, кличет,

И не только в тишь библиотеки,

В звездные владения науки, —

Но и в гущу, на завод, в районы,

В сборища людей — то наших, то враждебных

— Что ж, иди, упрямый и активный,

Будет все, как быть должно,

Будет славно, славно, славно будет…

Ну, а жизнь бушует, бьет, искрится, —

И в той жизни я, партнер незваный,

Буду жить лет с тысячу, никак не меньше.

И тебя зову с собою.

— Ну, прощай…

А может, снова: здравствуй?…

1922

ЭДУАРД БАГРИЦКИЙ(1895–1934)

{91}

Стихи о соловье и поэте

Весеннее солнце дробится в глазах,

В канавы ныряет и зайчиком пляшет,

На Трубную выйдешь — и громом в ушах

Огонь соловьиный тебя ошарашит…

Куда как приятны прогулки весной:

Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..

Два солнца навстречу: одно над землей,

Другое — расчищенным вдрызг самоваром.

И птица поет. В коленкоровой мгле

Скрывается гром соловьиного лада…

Под клеткою солнце кипит на столе —

Меж чашек и острых кусков рафинада…

Любовь к соловьям — специальность моя,

В различных коленах я толк понимаю:

За лешевой дудкой — вразброд стукотня,

Кукушкина песня и дробь рассыпная…

Ко мне продавец:

«Покупаете? Вот

Как птица моя на базаре поет!

Червонец — не деньги! Берите! И дома,

В покое, засвищет она по-иному…»

От солнца, от света звенит голова…

Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.

Крестами и звездами тлеет Москва,

Церквами и флагами окружает!

Нас двое!

Бродяга и ты — соловей,

Глазастая птица, предвестница лета,

С тобою купил я за десять рублей —

Черемуху, полночь и лирику Фета!

Весеннее солнце дробится в глазах.

По стеклам течет и в канавы ныряет.

Нас двое,

Кругом в зеркалах и звонках

На гору с горы пролетают трамваи.

Нас двое…

А нашего номера нет…

Земля рассолодела. Полдень допет.

Зеленою смушкой покрылся кустарник. Нас двое…

Нам некуда нынче пойти;

Трава горячее, и воздух угарней —

Весеннее солнце стоит на пути.

Куда нам пойти? Наша воля горька!

Где ты запоешь?

Где я рифмой раскинусь?

Наш рокот, наш посвист

Распродан с лотка…

Как хочешь —

Распивочно или на вынос?

Мы пойманы оба,

Мы оба — в сетях!

Твой свист подмосковный не грянет в кустах,

Не дрогнут от грома холмы и озера…

Ты выслушан,

Взвешен,

Расценен в рублях…

Греми же в зеленых кустах коленкора,

Как я громыхаю в газетных листах!..

1925

Контрабандисты

По рыбам, по звездам

Проносит шаланду:

Три грека в Одессу

Везут контрабанду.

На правом борту,

Что над пропастью вырос:

Янаки, Ставраки,

Папа Сатырос.

А ветер как гикнет,

Как мимо просвищет,

Как двинет барашком

Под звонкое днище,

Чтоб гвозди звенели,

Чтоб мачта гудела:

«Доброе дело!

Хорошее дело!»

Чтоб звезды обрызгали

Груду наживы:

Коньяк, чулки

И презервативы…

Ай, греческий парус!

Ай, Черное море!

Ай, Черное море!..

Вор на воре!

…………

Двенадцатый час —

Осторожное время.

Три пограничника,

Ветер и темень.

Три пограничника,

Шестеро глаз —

Шестеро глаз

Да моторный баркас…

Три пограничника!

Вор на дозоре!

Бросьте баркас

В басурманское море,

Чтобы вода

Под кормой загудела:

«Доброе дело!

Хорошее дело!»

Чтобы по трубам,

В ребра и винт,

Виттовой пляской

Двинул бензин.

Ай, звездная полночь!

Ай, Черное море!

Ай, Черное море!..

Вор на воре!

…………

Вот так бы и мне

В налетающей тьме

Усы раздувать,

Развалясь на корме,

Да видеть звезду

Над бушпритом склоненным,

Да голос ломать

Черноморским жаргоном,

Да слушать сквозь ветер,

Холодный и горький,

Мотора дозорного

Скороговорки!

Иль правильней, может,

Сжимая наган,

За вором следить,

Уходящим в туман…

Да ветер почуять,

Скользящий по жилам,

Вослед парусам,

Что летят по светилам…

И вдруг неожиданно

Встретить во тьме

Усатого грека

На черной корме…

Так бей же по жилам,

Кидайся в края,

Бездомная молодость,

Ярость моя!

Чтоб звездами сыпалась

Кровь человечья,

Чтоб выстрелом рваться

Вселенной навстречу,

Чтоб волн запевал

Оголтелый народ,

Чтоб злобная песня

Коверкала рот, —

И петь, задыхаясь,

На страшном просторе:

«Ай, Черное море,

Хорошее море!..»

1927

Т В С

Пыль по ноздрям — лошади ржут.

Акации сыплются на дрова.

Треплется по ветру рыжий джут.

Солнце стоит посреди двора.

Рычаньем и чадом воздух прорыв,

Приходит обеденный перерыв.

Домой до вечера. Тишина.

Солнце кипит в каждом кремне.

Но глухо, от сердца, из глубины,

Предчувствие кашля идет ко мне.

И сызнова мир колюч и наг:

Камни — углы, и дома — углы;

Трава до оскомины зелена;

Дороги до скрежета белы.

Надсаживаясь и спеша донельзя,

Лезут под солнце ростки и Цельсий

(Значит: в гортани просохла слизь,

Воздух, прожарясь, стекает вниз,

А снизу, цепляясь по веткам лоз,

Плесенью лезет туберкулез.)

Земля надрывается от жары.

Термометр взорван. И на меня,

Грохоча, осыпаются миры

Каплями ртутного огня,

Обжигают темя, текут ко рту.

И вся дорога бежит, как ртуть.

А вечером в клуб (доклад и кино,

Собрание рабкоровского кружка).

Дома же сонно и полутемно:

О, скромная заповедь молока!

Под окнами тот же скопческий вид,

Тот же кошачий и детский мир,

Который удушьем ползет в крови,

Который до отвращенья мил,

Чадом которого ноздри, рот,

Бронхи и легкие — все полно,

Которому голосом сковород

Напоминать о себе дано.

Напоминать: «Подремли, пока

Правильно в мире. Усни, сынок».

Тягостно коченеет рука,

Жилка колотится о висок.

(Значит: упорней бронхи сосут

Воздух по капле в каждый сосуд;

Значит: на ткани полезла ржа;

Значит: озноб, духота, жар.)

Жилка колотится у виска,

Судорожно дрожит у век.

Будто постукивает слегка

Остроугольный палец в дверь.

Надо открыть в конце концов!

«Войдите». — И он идет сюда:

Остроугольное лицо,

Остроугольная борода.

(Прямо с простенка не он ли, не он

Выплыл из воспаленных знамен?

Выпятив бороду, щурясь слегка

Едким глазом из-под козырька.)

Я говорю ему: «Вы ко мне,

Феликс Эдмундович? Я нездоров».

…Солнце спускается по стене.

Кошкам на ужин в помойный ров

Заря разливает компотный сок.

Идет знаменитая тишина.

И вот над уборной из досок

Вылазит неприбранная луна.

«Нет, я попросту — потолковать».

И опускается на кровать.

Как бы продолжая давнишний спор,

Он говорит: «Под окошком двор

В колючих кошках, в мертвой траве,

Не разберешься, который век.

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди — и не бойся с ним рядом встать.

Твое одиночество веку под стать.

Оглянешься — а вокруг враги;

Руки протянешь — и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», — солги.

Но если он скажет: «Убей», — убей.

Я тоже почувствовал тяжкий груз

Опущенной на плечо руки.

Подстриженный по-солдатски ус

Касался тоже моей щеки.

И стол мой раскидывался, как страна

В крови, в чернилах квадрат сукна,

Ржавчина перьев, бумаги клок —

Всё друга и недруга стерегло.

Враги приходили — на тот же стул

Садились и рушились в пустоту.

Их нежные кости сосала грязь.

Над ними захлопывались рвы.

И подпись на приговоре вилась

Струей из простреленной головы.

О мать революция! Не легка

Трехгранная откровенность штыка;

Он вздыбился из гущины кровей,

Матерый желудочный быт земли.

Трави его трактором. Песней бей.

Лопатой взнуздай, киркой проколи!

Он вздыбился над головой твоей —

Прими на рогатину и повали.

Да будет почетной участь твоя;

Умри, побеждая, как умер я».

Смолкает. Жилка о висок

Глуше и осторожней бьет.

(Значит: из пор, как студеный сок,

Медленный проступает пот.)

И ветер в лицо, как вода из ведра.

Как вестник победы, как снег, как стынь

Луна лейкоцитом над кругом двора,

Звезды круглы, и круглы кусты.

Скатываются девять часов

В огромную бочку возле окна.

Я выхожу. За спиной засов

Защелкивается. И тишина.

Земля, наплывающая из мглы,

Легла, как не струганая доска,

Готовая к легкой пляске пилы,

К тяжелой походке молотка.

И я ухожу (а вокруг темно)

В клуб, где нынче доклад и кино,

Собранье рабкоровского кружка.

1929

ЛЕВ КВИТКО