Советская поэзия. Том 1 — страница 89 из 94

(1910–1950)

С эвенского

{317}

Люблю солнечный светПеревод Г. Семенова

Я долго ходил сегодня

Лесом и полем зеленым.

Вот так бы землю и обнял!

Так бы и умер влюбленным!

Солнечные лучи густо кругом раскиданы,

Между стволов и трав стрелами понатыканы.

Каждый указан шаг — ступай себе и молчи.

Путаются в ногах солнечные лучи.

Чудо! В лесу издревле,

Куда ни пойдет поэт, —

На травы и на деревья

Особый струится свет.

Вот и хожу-брожу зарослями, опушками —

Душа у меня поет, как пела она у Пушкина.

Думаю про себя: «Вдруг да и я поэт?

Его ли, моя ли кровь — разницы вроде нет!»

О лес мой, простор мой, воля!

Что есть дороже вас?

Стою посреди векового раздолья,

Как малый ребенок смеясь.

Природа лежит, сверкая,

Прекрасно ее чело.

Скажи, отчего ты такая,

Земля моя дорогая?

Скажи — отчего?

Открой вечной молодости секрет!..

Тогда успокоится твой поэт.

КАСИМ АМАНЖОЛОВ(1911–1955)

С казахского

{318}

ПоэтПеревод Б. Слуцкого

Дверь старого мира ударом ноги

Поэт распахнул, а вокруг — враги.

Но смело прошел на почетный торь{319},

И гулко звучали его шаги.

А мир был надменен и чопорен был,

Пришельца нежданного он оскорбил.

На старца взглянул удивленный поэт

И понял, что тот его сердцу не мил.

И в будущее он пошел напрямик,

И новые гулы, и новый язык

Сквозь море обиды и горя пронес.

И грома и плача исполнен был стих.

И крикнул тогда во весь голос певец:

«Я нового мира высокая песнь!»

И старая муза, уши заткнув,

Бежала стремглав, позабыв свою спесь

Ах, старая муза! Зачем нам она?

Как старая дева, глупа и нервна.

Она в позапрошлом столетье живет,

А в будущее устремилась страна.

Ту музу отверг прямодушный певец.

Стихи он ковал, как оружье кузнец.

Разили страшнее дамасских клинков

Удары его громогласных стихов!

Весь мир перестроил, весь мир перетряс!

И смерть наступила… Ушел он от нас.

Рычал, словно лев, и, как сокол, парил!

А все-таки скорбный приблизился час.

Но голос его никогда не умрет,

И строки его повторяет народ.

Стихи проживут еще тысячи лет,

Но жаль, что такой умирает поэт.

1940

Май на фронтеПеревод А. Сендыка

Красив, как девичья любовь,

В суровый этот край

Принес цветы и листья вновь

Весенний месяц май.

И солнце в небе зажжено,

И тучка в нем видна.

Тоска с души стекла давно,

Дождем растворена.

…Была шинель моя из льда,

И ливень шел свинцом…

О май, не чаял я тогда

Взглянуть в твое лицо.

С тобой тепло мне, дорогой,

Как в доме у огня;

Стянул ты ласковой рукой

Шинель мою с меня,

Сапог мой сунул ты в ручей

И вытер о траву.

Ты лаской солнечных лучей

Наполнил синеву.

Меня от пули и штыка

Зовет твоя весна

Туда, где сосны и река,

Тепло и тишина.

Но я весне шепчу: «Постой.

Не кончена война,

Не отгремел последний бой,

Не всюду тишина.

Идем в окоп, идем к друзьям,

Идем в кромешный ад!

Постичь ты можешь только там.

Как хочет жить солдат».

1944

Слово, обращенное к АбаюПеревод Б. Слуцкого

Ты великан,

Достойный наших дней.

Тебе в минувшем было жить трудней.

О, как терзались в тех печальных днях

Твои талант, и разум, и размах!

Разорвалось бы сердце от тоски,

Когда б себя не вылило в стихи!

Зато прекрасною была судьба —

Воспеть народ, как самого себя!

Тебя уже полвека с нами нет,

Но кто поверит, что ушел поэт?

Но что полвека?

Как его сравним,

Абай-ага, с бессмертием твоим?

Тебе сто девять нынче было б лет,

Но как ты молод, аксакал-поэт.

Абай, почетный академик наш,

Тебе вручен писательский билет.

Все пленумы и съезды открывай

И председательствуй на них, Абай.

Пусть те, что много пишут чепухи,

Тебе стесняются читать стихи.

Как нам нужны суждения твои,

Исполненные правды и любви!

И критика твоя всегда чиста

И вымысла и зависти чужда.

К нам из бессмертия, Абай, приди,

Тебе ведь не заказаны пути.

По улице своей, Абай, пройди

И в знаменитый свой театр войди.

У книг твоих такие тиражи,

Что ломятся под ними стеллажи.

Выходишь ты на разных языках,

И люди благодарны от души.

А нынче вышла книга о тебе,

О гении твоем и о судьбе…

…………….

И вижу я:

«Абая» взял Абай.

Что ж, тамада, наш праздник начинай.

Сентябрь 1954 г.

СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВ(1911–1975)

{320}

Голубь моего детства

Прямо с лета, прямо с хода,

поражая опереньем,

словно вестник от восхода,

он летит в стихотворенье.

Он такой, что не обидит,

он такой, что видит место, —

он находит для насеста

самый лучший мой эпитет.

И ворчит, и колобродит,

и хвостом широким водит,

 и сверкает до озноба

всеми радугами зоба.

Мне бы надо затвориться,

не пускать балунью-птицу,

но я так скажу: ни разу

птицам не было отказу!

С милым гостем по соседству

любо сердцу и перу!..

Встань, далекий образ детства,

белый голубь, на ветру.

…Было за полдень. В ограду

на саврасом жеребце

въехал всадник с мутным взглядом

на обветренном лице.

Всадник спешился. Оставил

у поленницы коня

и усталый шаг направил

сразу прямо на меня.

И, оправя лопотину{321},

он такую начал речь:

«Понимаешь, парень, в спину

угодила мне картечь.

Понимаешь… мне того…

плоховато малость.

Понимаешь… жить всего

ерунду осталось.

Воевал я не за этим!..»

Он придвинулся ко мне,

и я в ужасе заметил

кровь на раненой спине.

Я от страха — в палисадник,

пал в крыжовник и реву…

Только вижу: бледный всадник

опустился на траву,

только вижу, как баранья

шапка валится на чуб,

только слышу, как страданья

улетают тихо с губ.

Мне, конечно, стало горько,

стало тягостно до слез.

Я к нему из-за пригорка,

побеждая страх, пополз.

«Понимаю, — говорю, —

понимаю дюже…

Может, спину, — говорю, —

затянуть потуже?

Понимаю, — говорю, —

но куда ж деваться?»

(Говорю, а сам горю —

не могу сдержаться.)

Теребя траву руками,

всадник веки опустил

и, тяжелую, как камень,

чуя смерть, заговорил:

«Ты чалдон{322}, и я чалдон,

оба мы чалдоны…

Положи свою ладонь

на мои ладони.

Слышишь, сполохи гудут

по всему заречью —

беляки по нашим бьют

рассыпной картечью.

На семнадцать верст окрест

белые в селеньях,

так что, кроме этих мест,

нашим нет спасенья.

Я, родной мой,

прискакал на заимку эту,

чтобы красный дать сигнал,

если белых нету.

Мы бы стали по врагу

бить из-за прикрытья…

Понимаешь, не могу

дальше говорить я».

Было душно. К придорожью

медом веяло с гречих.

Всадник вздрогнул страшной дрожью,

отвернулся — и затих.

Я, конечно, понял сразу

то, что он не досказал.

И решил, как по приказу:

надо выбросить сигнал!

Я — домой. Комод у входа.

Открываю я комод.

Вижу: в ящиках комода —

свалка, черт не разберет!

В верхнем — пусто.

В среднем — тесно.

В нижнем? В ворохе тряпья

теткин шелковый воскресный

полушалок вижу я!

Мне не жалко полушалка —

разрываю пополам!

Полушалка мне не жалко…

На чердак бегу. А там

со своей подругой вместе,

боевой и злой на вид,

на березовом насесте

голубь мраморный сидит.

«Что ж, — кричу, — послужим, дядя!

Повоюем на лету!»

И, багровый клок приладя

к голубиному хвосту,

я свищу: «Вали на волю!»

И пошел винтить трубач

по воздушному по полю,

по кривой рывками вскачь!

То петлями, то кругами,

то в разлете холостом!

И багровый шелк, как пламя,

за его густым хвостом!

То на выпад, то на спинку,

то как ястреб от ворон!..

Вихрем прибыл на заимку

партизанский эскадрон.

Солнце падало. Смеркалось.

Скрылись белые за мыс.

Восемь раз разбить пытались —

восемь раз стекали вниз.

Над заимкой тучи плыли.

У заката на виду

люди всадника зарыли

под калиною в саду.

И поставили подсолнух

у него над головой.

И не дрогнул тот подсолнух,

и стоял, как часовой.

А когда дневное лихо

заступили тьма и тишь,

эскадрон ушел по тихой

дальним бродом за Иртыш.

И не мог я наглядеться

на подсолнух ввечеру.

…О, далекий образ детства,

белый голубь на ветру!

1934

Дорожная

Лучами красит солнышко

стальное полотно.

Без устали, без устали

смотрю, смотрю в окно.

Леса, равнины русские,

 пригорки да кусты,

платформы деревянные,

железные мосты.

Любимая, знакомая,

зеленая, бескрайная,

земля родная — родина!

Привольное житье!

Эх, сколько мною езжено,

эх, сколько мною видено,

эх, сколько мною пройдено

и все вокруг мое!

То фабрика кирпичная —

высокая труба,

то хата побеленная,

то в поле молотьба.

И все-то сердцу дорого,

и нет версты такой,

поселка или города,

чтоб был тебе чужой.

Любимая, знакомая,

зеленая, бескрайная,

земля родная — родина!

Привольное житье!

Эх, сколько мною езжено,

эх, сколько мною видено,

эх, сколько мною пройдено,

и все вокруг мое!

Уже роса за стеклами,

уже видать луну,

а я стою, прикованный

к вагонному окну.

Уже пора посвечивать

ночному фонарю,

а я гляжу на сумерки

и тихо говорю:

— Любимая, знакомая,

зеленая, бескрайная,

земля родная — родина!

Привольное житье!

Эх, сколько мною езжено,

эх, сколько мною видено,

эх, сколько мною пройдено,

и все вокруг мое!

1947

Терпение

Ты говоришь, что все трудней писать,

что не дается нужная строка.

Вот, кажется, она уже близка,

ан вырвалась, коварная, опять

и дразнится, маня издалека.

А ты терпи, коварству вопреки,

держи на взводе хитрый карандаш,

иначе потеряешь власть руки

и дорогое золото строки другому,

терпеливому, отдашь.

1958

АЛЕКСАНДР ГАВРИЛЮК