Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне — страница 7 из 46

[25].

Просветленный пафос их стихов, даже самых трагических, объясняется глубоким ощущением целесообразности бытия и своего законного неотменимого места в нем. «Всеразрешающий мотив их лирики — чувство долга <…> Долг — это нечто настолько естественное для них, что они и слова-то “долг” почти не употребляют, для них полная включенность в структуру мира, в дело мира — состояние до такой степени само собой разумеющееся, что вопрос тут стоит не о факте долга, а лишь о предельности самоотдачи»[26].

Основу же поэтики школы, считает Лев Аннинский, составил конфликт «реалий и символов»[27]. Но «реалия» в определенном повороте — и есть «символ» (когановская ракета, шашка Щорса у Кульчицкого). Скажем чуть по-иному: основными строительными элементами их мира, в известной степени его полюсами, были предмет-деталь и формула — афоризм, прямое высказывание о жизни.

Идея долга, предельной самоотдачи не делает их стихи анемичными, высушенными, как у тех, кто призывал держать лирический порох сухим и рассматривал стихотворный размер как простой инструмент для иллюстрации очередного партийного постановления. Напротив, их строки часто романтически избыточны (недаром они числили Багрицкого одним из своих предтеч). Они со страстью вгрызаются в плоть «прекрасного и яростного» мира, влюблены в его краски, запахи, голоса. Поэтому им нужен разворот пространства, поэтому в их стихах часто гремят грома, на берег рушится вода, несется бурный поток жизни.

Не тройки русской поэзии века девятнадцатого — скорый поезд с лязгом и шумом проносится в стихах многих. Правда, тексты Бориса Богаткова, Иосифа Ливертовского еще спокойны, описательны. Но Майоров, Коган, Смоленский, не сговариваясь, находят ритм и интонацию, точно совпадающую с предметом изображения.


Ночной экспресс бессонным оком

Проглянет хмуро и помчит,

Хлестнув струей горящих окон

По черной спутанной ночи.

И задохнется, и погонит,

Закинув голову, сопя,

Швыряя вверх и вниз вагоны,

За стыком — стыки, и опять

С досады взвоет и без счета

Листает полустанки, стык

За стыком, стык за стыком, к черту

Послав постылые посты…


(Б. Смоленский «Ночной экспресс», 1939)


В таком задыхающемся ритме, где образы постоянно набегают друг на друга, теснятся, чтобы завершиться финальным афоризмом, написаны «Гроза» Когана (вслед за ней, кстати, можно выстроить еще целый ряд «грозовых» стихотворений), «Что значит любить» Майорова.

Но Майоров пробует и иное: пристальное вглядывание в мир, растворение в нем, выраженное спокойной повествовательностью стихотворной речи:


Лежать в траве, желтеющей у вишен.

У низких яблонь, где-то у воды,

Смотреть в листву прозрачную,

И слышать,

Как рядом глухо падают плоды.


(«Август», 1939)


Многие из них сочиняют стихи о творчестве. «Вдохновение» Л. Вилкомира, «Творчество» М Кульчицкого, «Творчество» Н. Майорова, «Ремесло» Б. Смоленского, «Творчество» С. Спирта. «Скульптор» и «Поэзия» Е. Ширман. И тема разрешается сходным образом: художник добывает гармонию из первозданного хаоса, выявляет целесообразность и красоту бытия.


Пусть я стою, как прачка над лоханью,

В пару, в поту до первых петухов.

Я слышу близкое и страстное дыханье

Еще не напечатанных стихов.

Поэзия — везде. Она торчит углами

В цехах, в блокнотах, на клочках газет —

Немеркнущее сдержанное пламя,

Готовое рвануться и зажечь,

Как молния, разящая до грома.

Я верю силе трудовой руки,

Что запретит декретом Совнаркома

Писать о родине бездарные стихи.


(Е. Ширман. «Поэзия». 1940)


Характернейший для поколения поэтический ход! Барочную вязь предметов, насыщенное описание прорезает, прерывает всеразрешающая «формула». (Почти одновременно такую же найдет Кульчицкий: «Я верю, скажем музе: будь как дома… Наряд тому, кто заржавил штыки. Мы запретим декретом Совнаркома Писать о Родине бездарные стихи»).

Когда-то Блок говорил о стихотворении как покрывале, растянутом на остриях нескольких слов-символов. Стихи поколения часто держатся на острие формулы и оправдываются ею. «Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!», «Мое поколение — это зубы сожми и работай. Мое поколение — это пулю прими и рухни»; «Нам лечь, где лечь, И нам не встать, где лечь» (Коган); «Самое страшное в мире — Это быть успокоенным»; «Я романтик — Не рома. Не мантий. Не так. Я романтик разноиспоследних атак»; «Не до ордена. Была бы Родина С ежедневными Бородино» (Кульчицкий); «Нас не забудут потому вовек. Что, всей планете делая погоду, Мы в плоть одели слово “Человек”!»; «И пусть Не думают, что мертвые не слышат. Когда о них потомки говорят»; «Такую песню петь не стыдно, Коль за нее идут ко дну» (Майоров).

Такая стилистика часто воспринимается как примета поэтической риторики, как штамп. Но здесь все-таки другое. Штамп — костюм с чужого плеча, лозунг, который стихотворец зарифмовывает, минуя собственное осмысление и преломление (см. приводившиеся ранее примеры). Формулы же поколения — лирические сгустки, вырастающие из глубины индивидуального опыта, доводящие его до предельно возможной в поэзии обобщенности. В них, по видимости абстрактных, сохраняется живое дыхание эмоции, переживания — как это и бывает в подлинной лирике.

Своеобразие поэзии такого рода хорошо объяснил К. И. Чуковский, прочитав поздний сборник Бориса Слуцкого (тоже поэта поколения сорокового года, сохранившего его, поколения, родовые стилистические черты): «Ваши стихи, помимо тех качеств, которые были отмечены критикой, обладают еще одним: они цитатны. В них такие концентраты смыслов, причем эти смыслы пережиты так свежо, неожиданно, ново, что стихи так и просятся в эпиграфы»[28]. Ключевые формулы поколения тоже были концентратами смыслов, которые разошлись на эпиграфы.

3

Самый, пожалуй, трудный вопрос: отражение в их стихах исторической реальности своего времени. Он рожден позднейшим горьким знанием того, что сороковым-роковым предшествовали тридцатые-проклятые. Мы теперь знаем ночную сторону всеобщего энтузиазма, изнанку коллективизации, истинную цену и цель борьбы с троцкизмом и прочими «измами».

Вопрос возник не сегодня, его давно касались серьезные исследователи, хотя они были лишены возможности разобраться в проблеме подробно.

«Революционный взгляд на мир они (поэты сороковых — И. С.) выносили уже из детства, еще не осознав даже как следует, что взгляд этот — революционный: просто он был для них единственно возможным, — так не думаешь о воздухе, которым дышишь. Сейчас многое в нравах и привычках тех лет кажется наивным, упрощенным, немножко даже смешным, но это касается формы, а не сути явлений» [29].

«Молодые поэты разделяли и настроения, и устремления, и заблуждения своего времени. … Им не дано было разобраться во всех сложностях и трудностях своего времени, понять причины и корни иных противоречивых и мрачных явлений, огульной подозрительности, жертвой которой нередко оказывались их близкие»[30].

«В их стихах (во всяком случае, тех, что опубликованы в вышедших сборниках) нет ничего такого, что сегодня, с высоты прожитых лет, восхищало бы дальновидностью, зоркостью понимания того, что происходило в стране в 1937–1938 годах <…> Сыны своего времени — они разделяли с ним не только его идеалы, но и его иллюзии»[31].

«Да, они не видели истинного цвета неба тридцать восьмого года. Но за это нельзя их винить хотя бы потому, что в их глазах все краски неба оттеняло разрастающееся зарево войны»[32].

Действительно, истинный цвет неба тридцать восьмого часто оказывается в их стихах далеко не таким, каким он представляется нам сегодня. И вряд ли стоит «улучшать» их, искать аллюзии там, где они отсутствуют.

В 1936 году Павел Коган написал «Монолог»:


Мы кончены. Мы отступили.

Пересчитаем раны и трофеи.

Мы пили водку, пили «ерофеич»,

Но настоящего вина не пили.

Авантюристы, мы искали подвиг,

Мечтатели, мы бредили боями,

А век велел — на выгребные ямы!

А век командовал: «В шеренгу по два!»

…Мы кончены. Мы понимаем сами,

Потомки викингов, преемники пиратов:

Честнейшие — мы были подлецами,

Смелейшие — мы были ренегаты.

Я понимаю всё. И я не спорю.

Высокий век идет железным трактом.

Я говорю: «Да здравствует история!» —

И головою падаю под трактор.


Товарищ его ифлийских лет Семен Фрейлих утверждает в 1989 году, что это — «главное стихотворение поэта», что «Павел Коган предчувствовал не только войну, но и 1937 год, обжигающее дыхание которого так сильно в этом стихотворении», что «стихотворение “Монолог” было актом сопротивления режиму, проявлением чувства превосходства над ним»[33]. Думаю, что такая нагрузка на стихотворение восемнадцатилетнего поэта чрезмерна и тоже неисторична.

«Монолог» строится на контрасте между высокими ожиданиями («Авантюристы, мы искали подвиг, Мечтатели, мы бредили боями») и их конкретным осуществлением, требованиями века («А век велел — на выгребные ямы! А век командовал: “В шеренгу по два!”»). Но лирический герой не подвергает сомнению права времени («Я понимаю всё. И я не спорю. Высокий век идет высоким трактом»). Слова о «высоком веке» вряд ли можно счесть «актом сопротивления режиму». Последняя формула-двустишие (звучащая по-мальчишески наивно и даже вызывающая улыбку) скорее может быть понята как зн