— Очень хорошо. — На лице праведника снова появилась улыбка, хоть и немного кривоватая от пережитого шока. — Отдыхайте. Чувствуйте себя как дома. Нам пора идти. На телестудию.
Я смотрю из окна, как они садятся в свой шикарный внедорожник. У верующих почему-то всегда лучшие машины. Господь знает, чем награждать свою паству. Он же понимает: чтобы попасть в рай, нужен автомобиль повышенной проходимости. Жена проповедника — в юбке, и ножки у нее очень даже ничего. Если бы наш взвод на месяц застрял в горах и она была бы там единственной женщиной, я бы начал о ней мечтать на двенадцатый день.
Я остаюсь один. Несмотря на холодрыгу за окном, в доме тепло, как в июльскую полночь в Мемфисе. Где мне довелось выполнить одно уродское задание под Уродливым мостом. Вообще-то в плане отстрела я не расист, но убивать черных — это последнее дело. Хвастаться тут нечем.
Я раздеваюсь до своего естественного состояния (какое счастье избавиться от божьего воротничка, пастырской рубашки и Игоревых джинсов) и залезаю в постель. Мягко, уютно. И невероятно тихо. Почти невыносимо. Такой оглушительной тишины я еще не слышал. Только сейчас понимаю, что десяток лет я жил в диско-клубе. И вот наконец вышел оттуда. Кроме шуток. ДО МЕНЯ НЕ ДОНОСИТСЯ НИ ЕДИНОГО ЗВУКА. Тишина, как в сербском черепе, который красуется на полочке над кроватью моей мамаши.
Вдруг комнату заливает свет. Белая комната, яркое солнце. Если бы я проснулся в этой звенящей солнечной тишине, на пуховой перине и накрахмаленных простынях, с автографом Господа Бога на его же фотографии на стене, я бы решил, что умер и попал в рай. Но туда мне путь заказан. Я стою в пробке на хайвее, на полпути в ад.
Черт. В этой тишине невозможно уснуть. Для человека, который полжизни провел в настоящем бедламе и привык засыпать под разрывы снарядов четников[17], это, согласитесь, сильное испытание.
Я сдаюсь и, спустившись вниз, расхаживаю по дому в черных боксерских трусах от Кельвина Кляйна, над которыми нависает мой свиноподобный живот. Из каждого окна видна гора, одна другой красивее. Холодный яркий свет режет глаз. Солнце — лед. И вдруг знакомое каждому туристу чувство. Такое глуповатое удивление: а ведь оно восходит над этим местом уже миллион лет! И еще: в этом северном прибежище всех чокнутых люди засыпали и просыпались на протяжении столетий. Вспоминаю, каким шоком было для меня вернуться в Сплит после четырех лет жизни в Нью-Йорке и увидеть, как постарела моя мать. Я был в душе возмущен, как будто она меня предала, и начал при ней рассуждать о лубрикаторах и технике мастурбации. Видать, не создан я для путешествий. Я по природе домосед.
Мне не следовало уезжать из Сплита. Но вот какое дело: когда ты долго за что-то борешься, ты уже не способен испытывать настоящую радость от результата. Я бы, наверно, по сей день жил в Хорватии, если бы она не называлась Хорватией.
В доме полно модных вещей, а мебель как будто только привезена из магазина. Большой черный диван завален подушечками, обеденный фарфоровый сервиз сияет, все подоконники уставлены вазами и статуэтками. Щенок сенбернара поднимает на меня вопросительный взгляд, на шее у него болтается стеклянный бочонок вина, который будет разбит хозяином в критической ситуации, если Бог его оставит. На стенах настоящие картины (лунные пейзажи в золоченых рамках) и всякие безделицы на гвоздиках — миниатюрный Иисус, высохшие розы и такая яркая японская штуковина, не помню, как называется, генерирующая ветер в местах, где полный штиль. При всем при том гостиная имеет совершенно нежилой вид. С таким же успехом это могла быть инсталляция в музее современного исландского быта. И слишком уж роскошно для поборников Иисуса, я бы сказал. Сомневаюсь, что у кого-то из апостолов был такой огромный плоский экран. Зато комната чиста, как совесть Спасителя.
Я набираю ванну для снятия усталости и включаю телевизор ради звукового сопровождения. На экране появляется гигантский крытый стадион в какой-то южной стране, и десять тысяч братьев во Христе в унисон поют «Наш Бог — всемогущий Бог!»[18]. Сильная вещь, ничего не скажешь. Из тех, кто себя называет «возродившиеся в вере», энергия бьет ключом. Голосят, как новорожденные. Я переключаюсь на «Смелых и красивых»[19] и пытаюсь прочесть субтитры. Похоже на мадьярский язык.
В кухне мне на глаза попадаются письма, адресованные Гудмундуру Энгильбертссону и Сигридур Ингнбьорг Сигурхьяртардоттир. На то, чтобы прочесть каждое имя, у меня уходит не меньше двух минут. Вернувшись в гостиную, я останавливаюсь перед семейными фотографиями на громоздком комоде. У моих хозяев, похоже, двое детей. Девочка и мальчик. Белокурая девчушка немного похожа на свою мать. При этом в доме отсутствуют всякие признаки детской жизни. Может, они их пристроили в какую-нибудь папскую частную школу? Или подарили миссионерам в Мозамбике? Симпатичное фото зафиксировало всю семью в Америке: четыре блаженные улыбки во время родео, соединенного с мессой. Почему-то оно напомнило мне труп № 43. Толстяк перед церковью в Атланте. Моя пуля пролетела аж два квартала, прежде чем застрять у него в голове. Один из моих гроссмейстерских выстрелов. Толстяк был в ковбойской шляпе то ли из фильтра, то ли из фетра — короче, из материала, впитывающего жидкость. Когда спустя несколько минут я проезжал мимо, картина была бесподобная, сама безмятежность: толстый человек в эффектной красной шляпе прилег на тротуаре.
Вода в ванной — кипяток. Словно из гейзера. Приходится ее хорошенько охладить, прежде чем в нее погрузиться. Я отмокаю целый час, пока мои мысли уносятся далеко отсюда. В тропические джунгли дивной республики Мунита, где темные леса источают запахи текущего клитора и капли вожделения медленно-медленно стекают с отяжелевших листьев. К улочке недалеко от гавани, где моя мать стоит перед скобяной лавкой в своей посконной коммунистических времен юбке и блузке а-ля Мэрилин Монро, с загипсованной правой рукой и левой, сжатой в кулак, которым она потрясает в воздухе с такой тирадой ко мне:
— Эта женщина-тандури, она для удовольствия, а не для совместной жизни! Когда человек выбирает себе жену, сначала договариваются между собой его сердце и голова. А ты не спрашиваешь ни того ни другого, у тебя все решает елдак! Сорок два года я любила твоего отца, и сорок лет он любил меня. Первые два он продолжал трахаться с этой сучкой Горданой, сербской шлюхой. Но потом она ему надоела, и с тех пор его член сидел дома. Тебе крупно повезло, что ты родился после всех его похождений! А то бы ты родился сербом, и твой брат убил бы тебя на войне. Вот что я тебе скажу: похоть долго не живет! Только любовь! Ты разбил мое сердце, сломал мою руку и пустил на ветер все свои обещания. Когда, Томо, ты снова возьмешься за ум?
Я полтора года изучал ландшафтную архитектуру. В прекрасном немецком городе Ганновере. Там-то я и познакомился с Нико по прозвищу Оторва, это он приобщил меня к миру афер, чем развратил на всю жизнь. Начали мы с мелких кокаиновых сделок. Потом перешли к контрабанде наркотиков и оружия, ну и, наконец, освоили чудесную игру под названием «договорные матчи». Каждую пятницу, под вечер, мы ужинали то с одним, то с другим футбольным рефери из низшей немецкой бундеслиги. Как застольные собеседники они были малоинтересны («Я всегда отглаживаю свою футболку накануне матча»), зато наблюдать за ними на поле на следующий день — сколько адреналина! Щедрая раздача пенальти, отмена голов, забитых по всем правилам. Взбешенные игроки, обезумевшая толпа болельщиков. И все это — наших рук дело. Долой ландшафтную архитектуру, да здравствует архитектура социальная! То, что мы были хорватами, добавляло остроты. Пусть эти немецкие говнюки побеждали нас в международных матчах, зато в бундеслигах мы их чихвостили только так. Ну и собирали неплохой урожай в футбольной лотерее, само собой. Мы это делали для нашей родины. Колбасники сократили поколение моего отца наполовину.
Я сижу среди подушек на диване, с белым христианским полотенцем вокруг бедер, просматривая местные телеканалы, когда вдруг распахивается парадная дверь и в дом врывается суперблондинка лет двадцати пяти. Не замечая киллера своей мечты, она устремляется прямиком в кухню и начинает с шумом выдвигать ящики. Похоже, она очень торопится. Прежде чем с грохотом закрыть очередной ящик, она отрывисто чертыхается. Наконец наступает тишина, и в доме божьем как-то особенно увесисто звучит слово «блядь». А затем, вероятно услышав работающий телевизор, она возникает на пороге гостиной и в стиле уличной девицы выпаливает что-то вроде:
— Квир эйр тью.
— Простите?
Тут она переходит на вполне приличный английский:
— О? Кто вы такой? Что вы тут делаете?
— Я То… то есть я отец Френдли. Я прилетел сегодня утром. Из Нью-Йорка. Они… Гудмундур и Сикридер сказали…
— Ага. — Она мгновенно теряет ко мне интерес и снова исчезает на кухне. На экране телевизора какой-то полулысый плотник читает вслух книгу — надо полагать, Библию — в декорациях, которые он сам, видимо, и построил. Наверно, это и есть их канал. Точно. В верхнем углу горит буква Л. Им следовало бы его назвать не Amen, а Omen[20]. Съемки с одной камеры. Полная статичность, засохший цветок на заднем плане, польский костюм плотника, взгляд, который он поднимает, отбарабанив три страницы, словно для того, чтобы увидеть красный огонек камеры (запись идет)… На этом фоне телевидение Тираны выглядит как MTV. Бедолаги. Мое выступление на этом замшелом канале ничем не грозит моему боссу Дикану. Судя по выражению лица плотника, его аудитория — от силы человек десять.
Я встаю с дивана и, убедившись, что полотенце надежно обернуто вокруг бедер, направляюсь на кухню. По дороге я урезониваю свой животик (он всегда втягивается при виде достойных девушек), так что на пороге появляется обновленная, хотя и несколько расплывшаяся, версия Адониса. Барышня продолжает шуровать вокруг, словно обкуренный взломщик.