Современная девочка. Алюн — страница 7 из 24

1

Сима закрыла крышку рояля, подошла к окну — охладить о стекло ладони, как делала не раз, взглянуть на калитку, на тропку, по которой мог прийти Володя, если бы захотел. Но он педантичен, приходит, только договорившись заранее, а калитка манит ее каждое мгновение — вдруг! Неужели ему никогда не хочется увидеть ее просто так?

Она шла к окну, заранее зная — калитка, конечно, безмолвствует, — и вздрогнула: под окном стоял Володя. Наверное, слушал, как она играет. Но почему не вошел? Что-то в его лице тревожное, даже болезненное, в глазах — недоумение, отчужденность. Это было так несовместимо с обычной Володиной спокойной самоуверенностью, что Симе тоже стало тревожно и больно. Она почувствовала: его состояние связано с нею.

У Симы мурашки побежали от кончиков пальцев по рукам, спине. Она почти поняла, она ждала этого и боялась и все же надеялась — Алик не выдаст ее. Она уже начала забывать и их встречи с Аликом, и сборища компашки, не забывалась только Лена. Тревожило отсутствие вестей от нее.

Однажды вечером Сима решилась позвонить Лениному отцу. Она боялась звонить, боялась его холодного официального голоса, чувствуя и свою вину в том, что случилось с Леной.

Он сразу поднял трубку, сказал обычное:

—      Слушаю вас.

Но Сима молчала. Шершавый язык никак не мог повернуться в сухом рту, губы будто приросли одна к другой.

—      Слушаю вас! — слегка повышая голос, повторил он.

—      Извините, — наконец выдавила Сима. — Это я, Сима, подруга Лены. Она обещала писать и не пишет. Что с нею, как она?

Теперь молчал он, прирос дыханием к трубке.

—      Сима, я хочу с вами поговорить. Вы можете сейчас приехать ко мне? Я пришлю машину.

—      Не нужно машины, я приду. — Она одевалась нарочно медленно, чтоб успокоиться, но сердце дрожало даже в чулках, которые она натягивала на ноги. Что скажет ей отец Лены, о чем будет спрашивать?

Он встретил ее, как взрослую, помог снять жакет. Сима машинально, чтоб оттянуть разговор, поправляла у зеркала волосы.

Проводил ее в ту самую комнату, где собиралась их компашка, подвинул кресло, сам сел на диван, извинился, спросил — можно ли? — закурил папиросу. За его сдержанностью и чопорностью чувствовалось волнение.

—      Я все знаю, — сказал он, и Сима опустила глаза. — Недавно я к ним ездил... — Сима взглянула на него и больше глаз не опускала, так как он на нее не смотрел, внимательно разглядывал струйку дыма от папиросы. — Мы решили, что Лена должна родить...

Сима вздрогнула. Он хоть и не смотрел, но уловил это ее движение.

—      Да, да, родить! Ей шестнадцать, она может быть матерью, а калечить ее ни я, ни моя жена (значит, он женился на Лениной тете) не позволим! Поскольку мы с женой тоже виноваты в случившемся, ребенка мы усыновим... или удочерим... — долетал до Симы из табачного облачка трезвый голос. — Лена будет учиться, получит образование... еще устроит свою жизнь...

А Симе думалось: как бы поступили ее родители, случись эта беда с нею? Что бы они делали? Решились бы на такое? Нет, лучше не думать об этом...

—      Лена мне все рассказала, кроме одного — кто он?

Требовательные глаза в упор смотрели на Симу. Сима снова опустила голову. Значит, Лена не назвала Игоря. А что называть? Он ничтожество, Лене стыдно...

—      Пусть вам скажет Лена, — прошептала Сима, чувствуя, что не в силах сопротивляться этому человеку.

—      Она говорит, что он не знает о ребенке, что он никакого отношения не имеет. — Горько усмехнулся: — Она, видите ли, сама виновата, сама воспитает. «Сама»! — подчеркнул саркастически. — А что она может сама? Она еще тоже ребенок... Должен же я знать, кто отец моего внука! Должен и он нести какую-то тяжесть, ответ за свои поступки! Или я ошибаюсь?

Сима молчала. Игорь — и тяжесть? Игорь — и ответственность? Вот если бы его родители узнали, они бы подняли вой, защищая своего толстогубого сыночка, все бы свалили на Ленку. Очень она правильно сделала, что не назвала Игоря.

—      Значит, и вы не скажете?

Сима покрутила головой: нет.

—      А впрочем, какое это имеет значение? Такой же молокосос... А Лене всю боль придется выхлебывать самой. От этого никуда не денешься — ребенок без отца!

Он прошелся по комнате, быстро, нервно, туда-сюда, туда- сюда, остановился перед Симой, резко наклонился, приподнял ее из кресла, больно стиснув плечи, приблизил свои глаза к ее, приказывая взглядом не прятаться, не увиливать.

—      Скажи мне хотя бы, девочка, объясни, почему вы позволили так унизить себя?

—      Не знаю. — Сима расплакалась.

Больше он не мучил ее вопросами. Проводил к дому, на прощанье сказал:

—      Лена вам передавала привет. Напишет сама, когда справится... Думаю, я не должен вас просить, чтоб вы поберегли доброе имя Лены.

—      Конечно, — прошептала Сима, пожимая его холодную сильную руку.


2

Вместе с работой над оперой, которая принесла замечательное чувство нужности, с приходом Володи в Симиной жизни возникло что-то огромное, прекрасное, оно стало таким дорогим, что Сима только удивлялась, как могла раньше жить без этого, находить удовольствие в никчемных развлечениях компашки. А ведь она всегда любила музыку, но и музыка и все в ее жизни обновилось. Прежней Симы, безучастной, плывущей по воле волн, больше нет.

От того, что было в компашке, хотелось избавиться даже в памяти. Да и какое это теперь имеет значение, ведь было все это не с нею, а с глупой Бецей, которая из кожи вон лезла, чтоб казаться современной девочкой. Бедная Ленка, ей одной расплачиваться за их глупость! А у нее, у новой Симы, есть Володя, который никогда ничего не узнает. Нет, узнает, когда они станут такими большими друзьями, что будут говорить друг другу все, плохое и хорошее. Он умный, он поймет, посмеется над ее глупостью, порадуется тому, что сам, даже не зная, помог Симиному прозрению, и потом забудет об этом навсегда, они вместе забудут. Володя тонко чувствует музыку, поэзию, должен же он понять ее, Симу, ее сожаление и воскрешение для того, чтоб любить его одного, быть его другом.

Но в последнее время Алик стал домогаться новых встреч.

Во дворце делал вид, что они почти незнакомы, а потом названивал по телефону по нескольку раз в день. Сима решила поговорить с ним. Встретились в парке после уроков, сели на скамеечке.

—      Алик, прошу тебя, — начала Сима без предисловий, — оставь меня в покое. Я не могу тебе объяснить всего...

—      И объяснять нечего. Втюрилась в Сопу — вот и все. Разве я не вижу?

—      Может быть, — не отпиралась Сима.

—      А если я расскажу ему?

—      Зачем? — Симу сковал страх, но она не хотела, чтоб Алик приметил его. Сказала как можно непринужденнее: — Что это тебе даст?

—      Да так, ничего. Хотя бы удовольствие посмотреть на его самовлюбленную физию в этот момент.

—      Прошу тебя... — Симин голос против ее воли задрожал, — не делай этого.

—      Ну, нет, я ничего не обещаю. Посмотрю по настроению, такой вот турнепс...

И вот Володя стоит под окном с таким выражением лица, будто обвиняет ее. Значит, Алик предал, значит, ничто не проходит бесследно, не может забыться, тянется за человеком, хочешь ты или не хочешь. За все нужно держать ответ, и не только Лене, но и ей.

Володя без шапки. Сверху хорошо виден его ровный пробор, аккуратно причесанные блестящие волосы. Он немного запрокинул голову, брови его слегка поднялись, а глаза не черные, как всегда казались, а темно-серые. Видно, стоит здесь давно: озябли и покраснели руки, нос тоже красный. Губы плотно сжаты — никакого намека на улыбку, на приветливое слово.

Только вчера они заклеили с мамой окно газетными полосками, но Сима с силой толкнула раму, защелкала, отрываясь, бумага. Сима даже не ощутила, сказала она или подумала:

—      Что случилось?

Володе неудобно смотреть вверх и говорить, губы его будто склеились от холода, он разжал их с таким же трудом, как Сима — рамы окна.

—      Я был у Рябова...

Сима опустилась на колени, положила голову на подоконник и крепко зажмурила глаза — ничего не видеть, не слышать.

—      Это правда? — донеслось до нее. — Сима, да говори же!

Сима поднялась. Посыпались шпильки, завиток соскользнул на нос, она отвела волосы рукой.

—      Наверное, — сказала устало.

—      Эх, ты! — Володя отвернулся, сунул руки под мышки, зашагал к калитке, подняв презрительные плечи.

—      Подожди! Володя, подожди! — Сима заметалась по комнате, сунула босые ноги в тапочки, сдернула с дивана плед, набросила на плечи...

Она молча стояла перед Володей, дрожа то ли от холода, то ли от тех самых мурашек, которые обволокли сердце. Не было ни слов, ни мыслей, и она сама не знала, зачем остановила его. Просто страшно сейчас остаться одной.

—      Не могу понять, — первым начал Володя, — как ты могла. Твоя музыка — и то, что сказал Рябов...

—      Понимаешь, ведь это была не я... то есть я, конечно, но совсем другая, не та, что сейчас... Володя, мне стыдно, мне очень стыдно, но ведь это уже прошло. Было — и нет. Навсегда нет. Понимаешь?

—      В общем-то понимаю, но... Лучше я уйду, Сима...

—      Нет, как же ты уйдешь? Ведь я тебе потом сама бы все рассказала. Я думала...

—      Я тоже думал... Но мое представление о женском идеале прежде всего связано с чистотой...

—      С чем? — переспросила Сима. Она будто оглохла от его холодности, рассудочности. Лучше бы он кричал и обзывал ее, тогда бы она видела, что ему не все равно, что ему больно.

—      С чис-то-той! — почти проскандировал он.

—      Как жаль, что не с добротой... — прошептала Сима и беспомощно, с мольбой добавила: — Прости, если можешь, ведь я люблю тебя!

—      А Рябова? Его ты тоже любила?

—      Нет, нет! Разве его можно любить?

—      Тем хуже для тебя. Прощай, Сима!

—      Прощай, Володя, — ответила она машинально, проводила его взглядом до калитки и села тут же, на скамейке, подобрав босые ноги и закутавшись в плед. Почему она решила, что только Лене приходится расплачиваться за их легкомыслие? Вот и ее черед, и ни от чего нельзя отмахнуться и просто забыть. Каждый за свое расплачивается сам.


3


Холод сковал Симу, а она не могла подняться, не могла стряхнуть с себя бесконечно тяжелую пустоту.

—      Сима! Ты почему раздетая? Зимно! — в калитку стремительно вошла Регина Чеславовна, едва волоча тяжеленную авоську с тетрадями.

Регина Чеславовна проведывала захворавшего пятиклассника, жившего в самом конце улицы. Таких послевоенных семей — мама и ребенок: отец погиб на фронте — было много. Вот и тут мальчик дома один, мама на работе. Подтопила печку, разогрела суп, заставила его поесть, почитали вместе немецкий текст, подбодрила, как могла. Все дети — это ее дети, ее жизнь... Шла домой обессиленная, ведь помчалась к мальчику после уроков, даже не пообедала.

Проходя мимо Симиного дома, увидела распахнутое окно. Заглянула во двор — Сима приткнулась на скамейке, синие, застывшие ноги из-под пледа, трагическая обреченность в поникшей фигуре. Откуда только энергия взялась: влетела во двор, повесила авоську на забор, схватила Симу за руку, втащила в дом.

Регина Чеславовна закрыла окно, включила на кухне газ, поставила чайник, подобрала разлетевшиеся с рояля по всей комнате ноты. Сима сидела на диване, даже не пытаясь пошевелиться, согреться.

—      Сима, что случилось? Где твои родители?

Но Сима молчала. У нее было такое состояние, будто она и не умела никогда говорить, и даже удивлялась, что на свете существует так много слов, вот Регина Чеславовна сыплет их без меры и некому ее остановить, объяснить, что и слушать Симе сейчас больно.

Но Регина Чеславовна остановилась сама, помчалась на кухню, притащила таз с горячей водой, опустилась перед Симой на колени, стала по очереди окунать ее ноги в горячую воду. От ног холод хлынул вверх, Сима задрожала так, что зацокали зубы, она невольно схватила плед, закуталась, а ногам уже было нестерпимо горячо, и все тело стало обволакиваться теплотой, размякли холодные мурашки у сердца, заныли в носу, в глазах горячими слезами.

Регина Чеславовна растерла ее ноги полотенцем, обмотала газетой, напялила толстые папины носки — как она проворно все отыскала! — и в изнеможении опустилась на пол.

— Уф, теперь, наверное, не заболеешь... — И вдруг попросила: — Сима, напои меня, пожалуйста, чаем, совсем что-то сил не осталось...

Сколько раз видела Сима Регину Чеславовну в классе, но только теперь заметила ее худобу, провалившиеся глаза, тонкую морщинистую шею в слишком широком белом воротничке всегда такой чистой, такой накрахмаленной блузки. То, что единственная блузка всегда чистая, они замечали, а вот живого человека, усталого, иссохшего телом, — нет. Все заслонялось уверенностью, что учитель должен быть таким — участливым к ним, самоотверженным, добрым, будто эти качества приклеиваются к нему вместе с дипломом педвуза. Но разве должна была Регина Чеславовна, теперь даже не ее классный руководитель — ведь она осталась в мужской школе, — растирать ей ноги, спасать от воспаления легких? Делала это из последних сил — даже подняться с пола не может...

Сима встала с дивана, бережно подняла Регину Чеславовну, усадила в кресло, отнесла таз на кухню, заварила чай. Необходимость позаботиться об учительнице помогла ей преодолеть свое оцепенение. Как бы поменявшись с нею ролями, она хлопотала преувеличенно бодро: придвинула стол к креслу, поставила на салфетку чашки, варенье.

Чай одинаково согревал их, бодрил, приближал к неминуемому разговору. Регина Чеславовна думала о том, какая большая часть жизни учеников — вне школы — совершенно неведома учителям. Она присматривалась к Симе на уроках, во дворце — иногда заглядывала туда во время репетиций, — но даже предположить не могла, сколько бы ни ломала голову, что произошло сегодня с Симой. А спросить нельзя, видно, не детские это пустячки, да и Сима уже не ребенок.

Но Сима сама начала разговор. Чтоб жить дальше, она должна была с кем-то поговорить, рассказать о себе, о Володе, разобраться в своей вине, в его правоте или неправоте. А поговорить, оказывается, не с кем. Увлеченная музыкой мама порхает по репетициям, урокам, выступлениям, она бы очень удивилась, если бы Сима остановила это порхание для серьезного разговора на такую тему... Лены нет, Лена сама где-то бьется над своими проблемами. Регина Чеславовна — рядом, понимающая, сочувствующая, это видно по ее осторожным взглядам, по ее деликатному молчанию. Может быть, учительница знает Володю лучше, чем она? Говорят, он ее любимчик.

—      За что вы любите Володю Сопенко? — спросила Сима, очень удивив Регину Чеславовну.

Сима нетерпеливо ждет ответа.

Сима и Володя? Вот и разберись попробуй...

—      Люблю? Пожалуй, я бы употребила более точное слово — уважаю. За целеустремленность, за жадность к знаниям...

—      Правильно! — горячо подхватила Сима, выхватывая из сказанного учительницей самое важное для себя. — Очень правильно! Любить его нельзя — он не добрый!

—      Он тебя обидел?

—      Нет. Просто я не соответствую его идеалу, а прощать он не умеет. Об этом, наверное, не сказано в тех умных книгах, которыми он так напичкался, — с горечью сказала Сима.

Регина Чеславовна только вздохнула: да, Володя — это не просто. Нужен сильный человек, чтоб притормозить его черствость, разволновать, научить сочувствию к другому. А Сима со своим элегическим мирком, видимо, ударилась о Володю, как весенняя струйка о глыбу, и заметалась, потерялась.

А Сима вдруг спросила с несвойственным ей вызовом, даже злостью:

—      Сколько же времени человек должен расплачиваться за свои ошибки? Или всю жизнь умники вроде вашего Володечки Сопенко отворачиваться будут?!

—      За иные ошибки и всей жизнью не расплатишься, — в тон Симе ответила Регина Чеславовна и спохватилась: — Да что это мы с тобой разнылись? Дитя мое, у людей есть прекрасное свойство: преодолевать и возрождаться. Поэтому люди живут и счастливы, несмотря ни на что! Знаешь легенду о птице Феникс, которая, сгорая, вновь всякий раз воскресала из пепла? Иным по нескольку раз приходится собирать живые крохи, чтоб воскреснуть... Володя... Он любит победителей. А прощать, быть милосердной умеет только настоящая любовь.

Отвлекаясь от себя и Володи, Сима с сочувствием смотрела на Регину Чеславовну: это она — птица Феникс, не только в переносном, но и в прямом смысле воскресшая из пепла. Как сумела она собрать свои живые крохи после всего, после гибели сына? И с такой щедростью раздает их людям.

Будто отвечая на ее мысли, Регина Чеславовна продолжала:

—      Понимаешь, Сима, очень важно видеть вокруг себя людей. Кто-то нуждается в доброте, помощи — и ты уже забываешь о себе, собственная боль присыхает, отпадает...

Такого состояния — забывать о себе ради другого — Сима еще не испытывала. И сейчас важнее всего остального была ее собственная боль. Но от того, что эти слова говорила много испытавшая и все равно не утратившая своей надежды учительница, она верила им и ей становилось легче.


Глава восьмая. Лирические сцены