1
Как мало нужно, чтоб было хорошее настроение: нужно, чтоб приснился сон, где ты, как и прежде, здоров, среди людей, такой же, как они.
Алеша никогда не видел себя во сне калекой. Сердце не смирялось с болезнью, не хотел верить и помнить мозг, сопротивлялось тело противоестественной неподвижности ног.
Приснилось ему одно из давних утренних пробуждений. Он вышел на крыльцо, не этого большого каменного дома, где с низенького крыльца ничего не разглядишь, кроме такого же серого дома через улицу, а того маленького, в котором родился и жил до войны.
Дом стоял на взгорке, окнами на улицу, высоким крыльцом в сад, дружно сбегающий с соседскими садами к маленькой речушке. За речкой небольшой зеленый лужок, где перекатывалась за мячом крикливая гурьба ребятишек, по краям паслись телята и гуси, дальше сады и дома снова карабкались на взгорок. Дома с Алешиной улицы и те, на взгорке, перебрасывались солнечными зайчиками. Одни слали ярких, игривых, утренних, другие — вечерних, алых, тяжеловесных.
Он стоял на крыльце. Густо и сочно зеленела листва, а небо было не голубым, как обычно в такое утро, а густо-фиолетовым, по нему шарили прожекторы, высвечивая тесно летящие самолеты. Алеша знал: это не вражеские самолеты, свои, и летят они не в бой, а праздновать победу. Самолеты выпускали яркие купола парашютов, на краю неба, у горизонта, салютовали орудия. Это был Праздник Победы, который Алеша так и не увидел, потому что лежал в госпитале. И он радовался, что все-таки увидел этот долгожданный праздник. Как хорошо, когда кружат по небу мирные самолеты и орудия гахкают не для войны, а для мира.
Алеша смотрел и чего-то ждал: будет еще что-то хорошее, очень хорошее. Да, так и есть. Расстилаясь, хлопнул купол парашюта, из-под него выскользнула Таня и побежала к Алеше. Хотя расстояние было маленьким, бежала она очень долго, и он не выдержал — шагнул ей навстречу раз, другой, был такой сильный и легкий, что вдруг взмахнул руками и полетел...
«Таня! Таня!» — крикнул, пугаясь, что пролетит мимо, и в тот же миг ощутил на своих руках теплые руки Тани...
Почему сны всегда кончаются там, где вот-вот должно случиться самое хорошее? Или сердце так прыгает от радости, что будит человека?
Подошла мама, поправила одеяло, молча села рядом. Его неистовая мама. И когда только она спит?..
Никого не осталось из их большой семьи — он да мама. И дом тот, где на высоком крыльце ловил он еще не проснувшимся лицом радостных зайчиков, остался только во сне. Отец и старший брат погибли на фронте. Младшего убило дома залетевшим в окно осколком. Сестру завалило в погребе во время бомбежки...
Дома своего они больше не увидали — дымящаяся, шевелящаяся, будто живая, земля...
Шли, шли, шли, видели таких же, как они, отупевших усталых людей, выбирающихся из этого грохота и ожившей земли. И когда он вдруг был отброшен от матери какой-то новой силой, он уже ничего не боялся — ничего больше не принимала детская душа. Один так же куда-то шел, тянулся за людьми, голодный, ни о чем не думающий, пока его не подобрали солдаты. И все, что происходило до этого, было как будто не с ним, а с другим мальчиком, которого вела за руку мама, а потом мамы не стало...
Стал сыном полка, бойцом Алешей. Было хорошо среди людей, которые знали, что делать на войне, не тупели, не дичали, били фашистов и оставались такими же людьми, как обычно, — шутили, пели, писали письма, чинили сапоги. Алеша вспоминал только то, что было до войны: его память перескакивала через страшную полосу, душа защищалась, не могла справиться с такой тяжестью.
Не знал Алеша, что тут же, под Сталинградом, сражаются его отец и брат. До конца войны верил, что они живы, расспрашивал, искал знакомые имена во фронтовых газетах... Потом уже, когда стал старше, опытнее, начал писать, разыскивать. В госпитале получил два извещения, на отца и брата, — остались они лежать вечным заслоном для врагов под Сталинградом. Значит, из всей семьи он остался один. И от полка своего оторвался. Уже под самым Берлином получил ранение. Передвигались на новые позиции, шли за машинами, груженными боеприпасами. Загорелась впереди машина со снарядами. Бойцы бросились в кюветы, Алеша — с ними и вдруг остановился. Он увидел, что горит только брезент, ящики со снарядами не задело. Бросился к машине, шинелью стал сбивать пламя. За ним ринулись бойцы, потушить успели. Но тогда же, на машине, которая была хорошей мишенью для вражеских минометов, его ранило осколком в спину. Награду — орден Красной Звезды — получил уже в госпитале.
Рана затягивалась, врачи говорили: счастье, что не задело позвоночник, где-то рядом черкнуло осколком; но когда он начал пробовать ходить на костылях, вдруг отнялись ноги. Надолго? Насовсем? Этого не могли сказать и врачи, надеялись на время, на молодой организм Алеши.
2
Его нашла мама, которую он, уже смирясь с этим, навсегда оставил в той черной полосе шевелящейся земли, о которой даже вспоминать боялся. Объездила, обошла все госпитали — и нашла...
Она устроилась дворником, получила комнату, а потом, когда врачи стали разводить руками и речь пошла о длительном лечении, массаже, упорстве, усиленном питании, забрала Алешу домой.
Алеша верил, что поправится. Нашлась же вот мама, значит, может быть и все остальное. Верить он перестанет только тогда, когда все испытает сам и убедится, что... бесполезно. Сколько на это нужно лет? Хоть и всю жизнь. Вот только одному тяжело. В этом городе — ни родных, ни знакомых. Он и мама.
Алеше дали пенсию. Какого еще ждать сочувствия и помощи, многим труднее, тяжелее. Мама много работала, старалась лучше его питать, а сама высохла, будто из коричневой проволоки скручена. Он сердился, она говорила:
— Ничего, сынок, жилистые — самые сильные.
И действительно была сильной.
Каждое утро начиналось одинаково. Алеша садился в кровати, делал зарядку — до пота, до хрипа в груди. Сжимал холодную спинку и подтягивался, подтягивался. Нет ног — должны быть сильными руки, плечи, легкие.
Мама начинала массировать ноги. Она теперь все делала неистово, будто хотела перелить в Алешу свою жизненную силу. Натягивалась над кроватью веревка, и мама поочередно закидывала на нее Алешины ноги. Они вяло, бесчувственно ударялись о веревку, шмякались на кровать. Алеша мысленно считал: раз, два... десять... пятьдесят...
— Хватит, — говорил маме, которая наклонялась над ним ритмично, будто качала воду из колонки. Она уже так натренировалась, что дыхание у нее было равномерное, будто она совсем не устает. Мама снимала веревку, но Алешу не оставляла. Поднимала ноги, сгибала в коленках, а он старался не смотреть на них, они были такими же, как вчера и позавчера. Прислушивался, ожидая, что вот-вот появятся хотя бы маленькие терпкие мурашки, мышцы отзовутся на то упорство, с каким их разминала, звала жить мама. Но они молчали, ниже пояса была все та же безнадежная немота.
Пока мама отдыхала, Алеша, не давая покоя ногам, начинал массировать сам. Потом мама так же ритмично нагибалась над его спиной, и ее пальцы, как железные горячие шурупы, ввинчивались в позвоночник. Казалось, там и кожи уже никакой не осталось, но в этой боли была надежда, боль радовала — значит, живой! Если бы вдруг так же горячо и оголенно откликнулись ноги!.. Счастливые люди — они чувствуют боль!..
Мама уходила, Алеша оставался один. Читал и думал. Читал без разбора все, что мама приносила из библиотеки. Думал о прочитанном, о себе, вспоминал. И еще слушал радио. Радио — как окошко в тот мир, от которого болезнь спрятала его в этой комнате. Даже в думах Алеша не позволял себе расслабляться. Стоит немного себя пожалеть, чуточку отпустить пружинку — и станет так грустно, одиноко и безнадежно, что вернуться потом в прежнее бодрое, целеустремленное состояние почти невозможно. Каждая такая слабинка — как случайное отступление, когда не уверен, что снова отвоюешь оставленные позиции. Раз или два это было, больше Алеша не позволял. Не имел права ни перед верой и неистовостью мамы, ни перед памятью о той разъяренной силе, которая превращала людей в ничто, ни перед друзьями-однополчанами, которые были ему и братьями и отцами и почти все погибли за долгие годы войны. Он жив — значит, обязан бороться!
Думать о Тане он тоже себе не позволял. Мама права, что отвадила ее: Таня — та брешь, через которую в его душу пролезала слабость, неуверенность, чувство неполноценности.
Когда в госпиталь приходили шефы из школ, институтов, училищ, он воспринимал их так же, как книгу, как радио, как кино, — это отвлекает, помогает жить. А потом пришла Таня со своей скрипкой. Маленькая худенькая девочка. Сколько Алеша ни вспоминал, ему казалось, что с тех пор никаких шефов больше не было — одна Таня.
Таня не только играла, она рассказывала о театрах, об артистах, о Ленинграде; говорила об этом так страстно, красочно, что Алеша стал постепенно хорошо представлять и город, в котором, конечно, не был, и его театры, и артистов с их переживаниями, удачами и неудачами. Новый мир вместе с Таней проник в его душу. А главное — скрипка. Теперь, слушая по радио симфонический оркестр, он отделял особый голос скрипки, который неразрывно был связан с Таней.
Раненых в палате было много, Таня играла и рассказывала для всех; но уже с самого первого раза Алеша знал, что, даже поворачиваясь к нему спиной, Таня вся направлена к нему, только к нему, а когда она, играя, глядела на него, прямо в глаза, неотрывно, то в палате они оставались втроем: он, Таня, скрипка.
Таня стала приходить каждый день. Его жизнь делилась на три этапа. Сначала — процедуры, разговоры с врачами. Но, что бы ни делал, он делал машинально, а в душе радостно и тревожно ждал Таню. Когда она приходила, глядел на нее, слушал, и было ему так бесконечно хорошо, что ни о чем думать просто не мог. Таня ни разу к нему не прикоснулась, не спросила о болезни, будто он совсем здоров, будто для нее это все не имеет значения, ни госпиталь, ни ранение, — только он сам. Слова и прикосновения были просто не нужны. А потом начинался третий, мучительный этап. Таня уходила, и он начинал думать о себе и о ней. Открывалась та самая предательская брешь: у него нет будущего, он не нужен Тане, безногий, ни с чем — ни здоровья, ни образования. У Тани ведь тоже нет родителей, ей нужна опора, а она такая слабая. А он — калека, и, может быть, на всю жизнь. Таня впервые заставила его так подумать о себе — калека...
Мама, которая как раз в это время нашла его, уловила только этот, третий этап. Она стала приходить к Алеше как раз тогда, когда после лекций приходила Таня. Таня, конечно, чувствовала недоброжелательность матери, но была с ней упорно вежлива, приветлива и к Алеше отношения не меняла.
Раненые полюбили Таню и за скрипку, и за то, что она осиротела на войне, что она ленинградка. К тем, кто пережил блокаду, относились особо, как и к тем, кто прошел через фашистские концлагеря. На тяжелой войне это было самым тяжелым. Поэтому Алешина мать ничего не решалась сказать Тане. Но потом, когда Алешу выписали из госпиталя, не пустила Таню к ним домой. Наверное, из-за Тани она и из госпиталя забрала его так поспешно.
Из своей комнаты Алеша слышал, как мама говорила Тане, которая очень быстро разыскала их:
— Девочка, не ходи к нам, не обнадеживай Алешу понапрасну.
— Вы не понимаете! — пылко воскликнула Таня. — Вы...
Но мама перебила ее, стараясь говорить шепотом:
— Я все понимаю, я ведь тоже была молодой. И все же прошу тебя: к Алеше не ходи.
— А Алеша, он сам...
— Он тоже не хочет, чтоб ты приходила.
— Это неправда! Алеша! — крикнула, позвала Таня.
Но мама, видно, просто выставила ее за дверь. Разве Таня могла справиться с нею, с ее жилистыми, натренированными руками.
Если бы он мог встать! Он накрыл голову подушкой, чтоб мама не увидела его лица, но мама в комнату не заходила, тихо копошилась на кухне, пока сумерки не запеленали все предметы, не повисли над кроватью надежным заслоном от маминых глаз... Она права, она трижды права: он должен один пробиваться через свою беду, ну, разве что с мамой, потому что она мать и это ее право. Он не должен никого больше впутывать; пусть не будет никакой отдушины, через которую просочатся боль и сомнения.
И вдруг сердце стукнуло: «Таня!» Он услышал ее скрипку. А может, радио? Нет, радио выключено, там передают что-то спортивное. А скрипка билась в стекло. Таня играла где-то недалеко. Неужели прямо на улице? Зовущее, обнадеживающее и требовательное рвалось в комнату. Проехала машина — заглушила; кто-то звонко пробежал по плитам — увлек музыку за собой; продребезжал смех, которому тоже никакого дела ни до него, ни до Тани. А может быть, это ему чудится? Алеша подтянулся на руках, взял костыль, стоящий у изголовья, поднял им шпингалет, сильно нажал на раму. Окно растворилось.
Закрыл глаза и не видел, как на пороге застыла мама и тихо отступила в кухню. Потом уже музыки не было, а Таня все равно была. Остыла комната, холодные мурашки побежали по телу... Он как-то даже успокоился: эта музыка — как уверение и требование не отступать, ждать, надеяться. Значит, Таня понимает, Таня подождет, пока он справится с бедой. Больше мысли о Тане не были тоской, он часто видел ее во сне, так же счастливо и радостно, как сегодня.
Еще недавно он мечтал о том времени, когда сможет бросить костыли, а теперь мечтает ходить хотя бы на костылях, пусть бы ватные ноги стали третьей точкой опоры, тумбой, на которую могло бы опереться тело.
3
Таня присматривалась к Лене Мартыненко. Внешность — самая обычная: круглолиц, курнос, короткая стрижка ершиком, уши торчат, но во всем облике какое-то особое упрямство, в широких плечах — сила, а тонкая талия перетянута солдатским ремнем. Голова немного набыченная, взгляд из-под бровей, глаза совсем не детские, не мальчишечьи, умные и тоже очень упрямые. Во всяком случае, не с такой внешностью петь Ленского, мечтателя-поэта.
Елена Константиновна принесла из театра несколько старых фраков, манишек, париков. Лене достался парик с замызганными рыжеватыми космами; он растерянно вертел его в руках, не решаясь надеть на голову. Сима взяла парик домой, вымыла, подкрасила, завила. Пришпилили Лене к рубашке кружевное жабо, надели парик — лицо смягчилось, упрямство утонуло в кудрях. Глянул Леня в зеркало и только головой неопределенно покачал, даже не рассмеялся. Его спортсменские широкие плечи невольно расслабились, в лице промелькнула нежность, сквозь упрямую жестковатую внешность пробивался поэт. Может быть, в каждом живет нежность, присущее поэтам беззащитное неумение прятать свое сердце? И как мало иной раз нужно, чтоб оно проглянуло и сделало знакомого человека таким вдруг новым, необычным... Перемены, произошедшие в Лене на глазах у всех благодаря таким незначительным деталям, как парик и манишка, в каждого вселяли уверенность, что и он сможет приблизиться к своему герою благодаря преобразующей силе костюмов, париков, грима.
Но подводила Леню не так внешность, как голос. Он часто срывался, сипел, хрипел именно в тех местах, где ария Ленского была особенно трогательной. А иногда — раз! — и все получалось отлично, Леня справлялся даже с самыми высокими нотами. Елена Константиновна просила Леню — ругать она не умела,— чтоб он бросил курить, чтоб не пел, громко не разговаривал и не кричал на улице, полоскал горло: ведь другого Ленского взять негде. Леня вспыхивал, обижался, уходил, хлопнув дверью. Это должно было означать, что больше сюда он не вернется, но, покрутившись на улице, приходил снова и снова начинал: «Ах, Ольга, я тебя люби-ил...» А Елена Константиновна пыталась растормошить Нику, говорила, что такая сдержанная, замкнутая Ольга не может вдохновить Ленского на пылкое признание в любви.
— Довольно решать мировые проблемы. Неужели нельзя представить, что ты — Ольга и больше никто? Есть небо, есть солнце, есть васильки во ржи, и глаза у тебя тоже как васильки. Ты всегда нарядна, тебя все балуют, в тебя влюблен поэт!..
Ника всеми силами заставляла себя перевоплощаться в беззаботную и шаловливую Ольгу. Если бы ей быть Татьяной, совсем бы другое дело, но — не тот голос. С Иванной ей не тягаться.
Таня не принимала этих репетиций всерьез, вернее, того результата, который за ними ожидался. Елена Константиновна, как смогла, упростила исполнение. Разве эти сцены, которые перемежаются чтением поэмы Пушкина, могут воспроизвести прекрасную оперу Чайковского? Но главное, что все в этой самодеятельной оперной группе искренне увлечены, стали серьезно относиться к музыке, сами как-то переменились. И Таня была такой же ярой энтузиасткой, как и Елена Константиновна, которая часто советовалась с ней.
Таня жила обычной жизнью: домашние дела, тетя, занятия в училище, репетиции, какие-то общественные нагрузки, которых у нее была масса, редкие вечера у Ники. Вторая ее жизнь, не известная никому, кроме Ники, — это Алеша, думы о нем: как убедить Алешу и его маму, что она ему нужна, что он ей нужен, что никакие трудности и болезни ее не испугают? Она прекрасно понимала, почему ее выставили за дверь, понимала, что Алеша заодно с мамой, но не обижалась на них. И все же его мама не права, самое страшное для Алеши сейчас — одиночество. Ну, пусть не Таня, пусть кто-то другой, у Алеши должны быть друзья...
Совершенно случайно Таня узнала, что Леня — Ленский — тоже сын полка. Другой рекомендации ей было не нужно — вот кому она расскажет об Алеше.
Таня не привыкла лукавить. Чувство ложной девичьей стеснительности было ей совсем не присуще. Зачем ломаться, когда обо всем можно поговорить так, что тебя поймут правильно. Когда они после репетиции шумной гурьбой вывалились на улицу, сказала Лене, совсем не заботясь, слышат ее другие или нет:
— Проводи меня, пожалуйста.
Что-то пытался сострить Рябов, таких моментов он не пропускал, вопросительно глянула Ника, но промолчала, а в общем-то, никто не придал этому значения: за время репетиций успели друг к другу привыкнуть, даже сдружиться.
— Ты должен помочь одному человеку, которому плохо, — сказала Таня, когда они остались одни.
...Леня начистил, нагладил свою солдатскую форму, натер до блеска зубным порошком бляху на ремне, «наблистил», как говорили солдаты, сапоги. Форму он уже не носил, форма стала ему тесноватой, берег ее как память. По-новому вгляделся в звездочку на пилотке: кусочек эмали отбит, раньше этого не замечал. Что-то стало забываться о войне, и к костюму, который ему сшили родители, привык, и медаль свою в класс больше не носит, лежит она в аптечной коробочке. Думал, что никогда не избавится от тоски по армии, не станет домашним Леней, каким его хотят видеть мама и папа; ведь вот курить не сумел бросить, как его ни просили родители, но прошлое незаметно отходит. О небе, о летном училище мечтал по-прежнему, но уже по-другому: летать, чтоб летать, быть летчиком, а не таранить, не атаковать ненавистных «мессеров» и прочих фашистских гадов. Как быстро и незаметно забывается война и даже то, что он был на этой войне солдатом!.. Потому что жив и цел...
Надел форму, приколол медаль и почувствовал, что ему немного неловко, что он даже стыдится своего бравого вида, которым еще так недавно гордился. Раньше ему мальчишки завидовали, тот же Рябов, а теперь бы и Рябов сказал: «И чего вырядился?» — и еще что-нибудь в том же духе...
Таня ждала его на углу, проводила до подъезда, предупредила
— Смотри же, обо мне ни слова! Узнал — и все, в военкомате сказали.
Дверь открыла высокая худая женщина с черным лицом и недоверчивыми глазами. Она молча ждала, в квартиру не пускала.
— Я к вашему сыну, — стараясь не замечать этого взгляда, сказал Леня, вошел в дверь, не дождавшись приглашения, тем боком, где на груди висела медаль, пилотки не снял, чтоб не нарушать формы. — Сюда? — спросил он официально и прошел в комнату, дверь которой была открыта. Остановился у порога и сразу встретился с глазами юноши. Эти глаза смотрели так, будто ждали Леню.
А Леню поразило лицо Алеши: все в нем неправильно — и длинноват нос, и глаза узковаты, и выпирают скулы, и слишком острый подбородок, но от всего вместе какая-то особая чистая теплота. Такому человеку сразу веришь, тянешься к нему.
Алеша тоже разглядывал Леню. Улыбнулся, и улыбнулось все его лицо. Машинально провел рукой по волнистому светлому чубчику — все в его внешности светлое — и протянул руку Лене:
— Садись, солдат!
Леня сел, заметил на стуле возле окна наброшенный на спинку темно-синий военный китель с привинченным к нему орденом Красной Звезды.
Алеша не расспрашивал, почему вдруг пришел Леня, откуда узнал. Медаль на груди Лени и его форма говорили сами за себя. Они дружелюбно присматривались друг к другу, перебрасывались незначительными словами.
Алешина мама несколько раз подходила к двери, прислушивалась, но никакого разговора не уловила. Видела спину в солдатской гимнастерке, голову с таким же ершиком, как у Алеши, только потемнее, пожестче. Пилотка солдата лежала на столе, ремень висел на стуле. Видела улыбку на лице Алеши. А они молча играли в шахматы. Предложил Алеша:
— Умеешь? Сразимся, добре? А то я сам себе маты ставлю...
Таня топталась у дерева на противоположной стороне. Промочила ноги, промерзла, пропустила занятия в училище, а уйти не могла. Кинулась к Лене через дорогу, не заботясь уже, что ее может увидеть Алешина мама.
— Ну что? Ну как?
— Молодец он, твой Алеша, отличный парень.
— О чем вы говорили?
— В шахматы играли. А о чем говорить? И так все ясно.
— Что же ясно? Как его ноги? Как настроение?
— Я же сказал: молодец Алеша, главное — не скис!
Леня забегал к Алеше чуть не каждый день. Теперь они говорили обо всем: где воевали, где жили до войны, Леня подробно рассказывал о школе, о занятиях во дворце. А однажды, когда у Елены Константиновны был в музучилище отчетный концерт и репетиция не состоялась, «артисты» всей гурьбой завалились к Алеше — рассказывали, показывали, пели. Не было Тани. Она сослалась на то, что в училище собрание, ходила вокруг дома и плакала. Не было Володи Сопенко — из-за репетиций он запустил английский и решил подогнать.
— Жаль, что Таня не пришла, не смогла, — сказал вдруг Витя Хомяков. — А то бы она нам на скрипке подыграла.
Подвижное лицо Алеши вдруг застыло.
— А что, Таня тоже ходит во дворец?
— Да, она играет на скрипке. В настоящей опере целый симфонический оркестр, а у нас только рояль да скрипка, — простодушно объяснял Витя. — В следующий раз Таня обязательно придет; послушаешь, как она на скрипке здорово играет.
— А мне и без скрипки все понятно, — сказал Алеша, удивляя Витю и остальных неприязнью к неизвестной ему скрипачке Тане.
Только Нике была понятна эта перемена в настроении Алеши. Она присматривалась к нему украдкой и понимала Таню: какое хорошее лицо, светлое и теплое, с таким лицом нельзя быть плохим человеком. А губы совсем детские: припухшие, яркие, почти бантиком. Алеша извинился, закурил; держал папиросу этим бантиком за самый кончик, выпячивая губы, как младенец, когда тянется к соске.
Об Алеше говорили много, постоянно, старались решить его судьбу — как да что с ним будет, сможет ли он ходить.
4
Володя Сопенко решил пойти к Алеше один.
Обычный мальчик с хорошим открытым лицом, сильными мускулистыми руками, широкой развитой грудью. Книжки пестрой грудой на столе — случайный набор, лишь бы убить время. Хороших, стоящих — две-три...
Обычный мальчик, если бы не мертвые ноги под одеялом, рана на спине да орден на военном кителе. Младше Володи на год, был на фронте, воевал, видел, познал что-то такое, чего никогда не увидит и не познает он, Володя, сколько бы ни прочитал книг. Видел, как сражались и умирали за Родину солдаты. И теперь ему всю жизнь сражаться с непобедимым врагом — болезнью... Так кто же сильнее? Кто из них двоих — личность? Он, знающий в девятом классе три языка, систематически обогащающий себя лучшим из сокровищницы мировой культуры, или этот вот мальчик? Он, Володя, борется за высокое место сильной, необычной личности, Алеша — за право быть обычным человеком с живыми ногами...
Алеша чувствовал, что этот паренек с умным лицом и понимающими глазами высматривает в нем что-то особенное, ищет ответа на какие-то свои мысли.
Пересмотрев книги, даже не спрашивая, а утверждая, Володя сказал:
— Я сам буду подбирать для тебя книги. Нельзя тратить время зря.
— А я и не трачу. — Алеша невольно взглянул на неподвижные ноги под одеялом.
Володя понял его, но все же упрямо, жестко продолжал:
— Я знаю, что ты тренируешься, вижу по твоим плечам, рукам. Дай такую же нагрузку и голове, мозг тоже нужно тренировать, обогащать, ему тоже нельзя расслабляться. Мозг — вот что главное. Сколько ты закончил классов?
— Четыре... До войны...
— Видишь, четыре. Представляешь, какой тебе нужен темп, чтоб догнать. Хочешь, я помогу? Все равно буду к тебе приходить, а нерациональное расходование времени — преступление.
Алеша был немного обижен, он считал, что делает все возможное, что его можно похвалить, а его вдруг чуть не ругают. Но заниматься с Володей согласился.
Для занятий с Алешей Володя отвел те часы, в которые раньше занимался с Рябовым. Но иногда, принести или забрать книгу, учебник, он забегал по пути. Даже сам удивлялся появившейся в нем потребности не только самому накапливать знания, но и делиться с другими.
Теперь мама Алеши двери на ключ днем не запирала, и однажды, войдя в комнату, Володя застал Алешу за упражнениями. Алеша закидывал свои ноги руками на веревку
Делал это ритмично, с закрытыми глазами, дышал тяжело, пот капал с бровей, с носа, а Алеша хрипло считал:
— Сто пятьдесят... сто пятьдесят один...
Сначала Володя хотел отступить, потихоньку выскользнуть и зайти потом, когда Алеша закончит эту мучительную процедуру, но передумал: он должен знать, видеть, на что способен человек, его воля, сила.
Досчитав до двухсот, Алеша откинулся на подушки, на ощупь схватил со спинки кровати полотенце, вытер грудь, шею, лицо. Лежал, тяжело дыша.
— Здесь я! — сказал Володя громко и подошел к кровати.
Алеша открыл глаза, потянулся к одеялу — прикрыть ноги.
— Подожди, — остановил его Володя таким докторским голосом и так по-докторски стал прощупывать пальцами его ноги, что Алеша подчинился, как подчиняются люди врачу.
— Кое-что по этому поводу я прочел. Да, Алеша, человек должен и может во многом разбираться. Пример тому великий Леонардо да Винчи. Он, конечно, был гением, исключением, но ведь он не с другой планеты, свой, землянин, а его пример показывает, чего может достигнуть человеческая личность. Итак, медицина... Ты знаешь, что говорит о твоем будущем медицина?
— Надеется на чудо, как и я. — Алеша прикрыл ноги, подтянулся на руках, сел удобнее.
— А я не верю в чудо. Извини, может быть, это жестоко, но самое жестокое — необратимость времени. Его нельзя разбазаривать. Я за то, чтобы знать реальные возможности. Если есть хоть один процент надежды, надо тренироваться, сделать все, чтоб этот процент превратился в сто... А если его нет? Даже этого одного процента? Зачем же такие нечеловеческие усилия?
— Ты говоришь так, потому что это не с тобой.
— Нет, просто я верю, что можно полноценно жить и без ног.
— Жить, конечно, можно, да не хочу я ни жалости, ни сочувствия, а без них не обойтись, пока ноги такие. Все смотрят, будто меня нет, а только эти ноги...
— Преувеличиваешь.
— И потом... хочу двигаться, ходить!
— А разве все это недоступно? Мы с Леней были в военкомате. Инвалидам Отечественной войны помогают приобретать коляски. Значит, двигаться будешь. Руки у тебя мощные, справишься.
— Ну, двигаться, допустим… А любить? Разве я имею право кого-то привязать к себе, испортить жизнь, я, калека?
— Калека — низкое слово! Ты человек, и нечего себя унижать. Не знаешь просто, какие есть замечательные женщины. Плевать им на твои ноги — ты сам, вот что главное!
— А ты их знаешь, таких женщин?!
— Да, я читал о них, они были всегда, в самые отдаленные времена, они тем более есть сейчас.
— Так то в книгах!
— Но книги пишутся людьми, и все это не придумывается, все есть в жизни, так или иначе. Только самому не скисать, быть в высшей степени человеком! Ну, давай заниматься, времени мало, а тебе ведь нужно чуть не с таблицы умножения начинать...
Теперь к Алеше ходили когда кто мог. Старались принести что-нибудь вкусное, хотя Алеша сердился. А Рябов притащил кресло, в котором когда-то любил пофилософствовать Володя Сопенко. Узнав об Алеше, мама Алика предложила отнести ему кресло, ведь в кровати все время тяжело, в кресле удобнее заниматься. Алик и сам любил покачаться, но все же решил кресло отнести. Во-первых, не будет напоминать о Сопе, которого Алику очень не хватало. Конечно, Алика злило, что Симка так категорично отвернулась от него, но он сделал глупость, что свое раздражение вылил на Сопу. Сопа принципиальный, на все попытки помириться отвечает холодным презрением. И мама уже спрашивала, почему они перестали заниматься. Алик ответил, что справится сам, но у самого ничего не получается. Во-вторых, мама будет считать, что привила сыну добрую черточку, в-третьих, вся эта братва из дворца станет его уважать, ведь все равно косятся на него из-за дружбы с Игорем.
Кресло он понес вечером, задами, чтоб никто не увидел, но, как назло, выходя из переулка, наскочил на Гарри.
— Куда прешь? — удивился Игорь. — Барахолка закрыта.
— Да тут солдатик один, ранение в спину. Мамаша моя решила ему подарочек сделать.
— Тоже мне благодетели! А я в чем буду сидеть? — недовольно сказал Игорь. — Тащи обратно!
— Нет, не могу.
— Продаешь меня, Али-Баба? Бросаешь? — Игорь теперь часто заводил такие разговоры.
Как обычно, Алик стал уверять его:
— Что ты придумал? Я друзей не продаю! — И он сделал выразительный жест: зацепил ногтем большого пальца за зубы, потом провел по шее, как бы отсекая голову.
— Ну, так покажи мне этого уродика.
— Что ты, у него мать как тигрица, как-нибудь потом, — уклонился Алик.
Особенно часто приходил к Алеше Витя Хомяков. Сидел тихонько в углу, что-нибудь читал. Обязательно приносил цветы или яблоки, на Алешины упреки неизменно отвечал, что передала мама, она сама все это выращивает.
Однажды, когда они были вдвоем, Алеша спросил:
— Витя, ты говорил о девочке... скрипачке... Тане... Она ходит на репетиции?
— Конечно. А что?
— Пусть придет ко мне. Только чтоб никто не знал. Хорошо?
— Хочешь научиться на скрипке играть? — попробовал пошутить Витя, но замолчал, увидев Алешины глаза. Он почувствовал, что даже имя — Таня — Алеше не просто произносить. Витя был человеком деликатным, больше расспрашивать не стал...
Улучив минутку, когда в репетиции наступила передышка, Витя отозвал Таню в сторону:
— Тебя просил зайти Алеша. Знаешь, раненый солдат, сын полка?
— Что? Что ты сказал? — Таня наклонилась к самому его лицу.
Витя даже испугался: разве он обидел Таню?
— Тебя просил зайти Алеша! — повторил он громче.
Не ожидая больше никаких объяснений, Таня ринулась к сцене, схватила скрипку, на ходу нахлобучила свою шапчонку, которая не хотела садиться на место, ухо с завязочкой болталось у Тани перед глазами, так она и прокричала Елене Константиновне через это ухо:
— Извините, мне срочно, очень срочно нужно уйти! — Наконец сообразив, что так дольше, она положила скрипку, надела пальто, шапку и, не отвечая на недоуменные вопросы, помчалась к выходу, шепнув Нике, которая догнала ее уже на крыльце: — Меня позвал Алеша!
После разговора с Володей Алеша не бросил тренировок, так же занимался зарядкой для туловища и рук, так же подбрасывал ноги на веревку, так же мама каждое утро ввинчивала ему в спину свои железные пальцы, но думать, сосредоточивая на этом всю жизнь, будет он ходить или нет, оживут его ноги или нет, стал гораздо меньше. Прав Володя: нужно учиться, и так потеряна, уйма времени. Он штудировал учебники, читал по программе, составленной Володей, а тот требовал больше и больше, передышек не давал, только хвалил: «Молодец!»
И мама изменилась. На ее лице уже не было отчаяния, постоянной тревоги. Иногда она улыбалась. Как-то даже напоила всю ораву проголодавшихся «артистов» чаем и накормила свежими картофельными блинчиками — дерунами. Володю встречала с особым почтением. Она чутко уловила перемену в Алеше. Все чаще он казался ей не больным, обездоленным войной ребенком, которого нужно жалеть, опекать, оберегать, а мужчиной, который был солдатом на войне и твердо знает, чего хочет. Поэтому ее не удивило, когда Алеша вдруг сказал ей, глядя прямо в глаза:
— Мама, сядь, я хочу с тобой поговорить.
Она села, приготовилась к долгому разговору, но разговора не было, просто Алеша сказал категорическим тоном, не допускающим ни вопросов, ни возражений:
— Придет Таня. Я позвал ее.
Она ничего не сказала. Все ее сомнения и возражения против Тани были бы очень неубедительны и теперь, новому Алеше, не нужны. Она только вздохнула:
— Пусть приходит.
Таня прибежала в тот же вечер. Без стука — ведь ее позвали! — распахнула дверь, промелькнула мимо Алешиной матери, даже не взглянув, даже не бросив «Здравствуйте!», остановилась, прижимая скрипку, не нашла Алешу на кровати, испугалась — и увидела его в кресле.
Он был таким же светлым, лучистым, его широкие плечи и руки — он держал тетрадь, что-то писал до ее прихода — стали совсем мужскими, в лице пропала госпитальная бледность, исчезли трагические черточки. Она радовалась этим переменам и в то же время что-то кольнуло — он без нее смог стать таким! А он улыбнулся, сказал просто:
— Таня, как хорошо, что я снова вижу тебя!
И сразу стало не нужно никаких слов.
— Я тоже... Я тоже... Хорошо!
Оба рассмеялись, облегченно и счастливо.
— Сыграй, Таня, что тогда играла... я слышал.
— А-а-а... У Ники на балконе, она как раз напротив живет. Но у меня сейчас совсем другое настроение!
— Ничего, сыграй.
Таня вынула скрипку, начала настраивать. Вот такой Алеша мысленно видел Таню — тоненькую, в неизменном темном платье с воротничком, белой полоской окружающем смуглую шею, немного отчужденную — до того момента, пока заиграет, и тогда скрипка расскажет, что Таня вовсе не отчужденная, не холодная, что она стремится к нему, верит ему так же, как он ей.
5
Регина Чеславовна тихо шла по улице. Закончился педсовет. Последнее время они стали проходить более мирно, спокойно. Меньше разговоров о нарушителях дисциплины: они были, как в любой школе, не без этого, их просто стало меньше. Больше говорили об успеваемости, организации кружков, проведении вечеров, налаживании отношений с другими школами. Регину Чеславовну всегда немного пугали шумные мероприятия, само это слово она не любила, боялась, что за суетой, за броской удачей можно проглядеть человека, ученика.
Недавно в пятом классе, где она вела немецкий, произошел такой случай: славный парнишечка Митя, которого учителя любили за его спокойный, покладистый характер, в один день нахватал двоек. Первую двойку ему поставила математичка — Митя отказался идти к доске. На перемене Митя плакал. На следующем уроке — русского языка — его снова вызвали. Митя попросил, чтоб ему разрешили отвечать с места. Учительница восприняла это как каприз и тоже поставила двойку. На этот раз Митя не заплакал. Вид у него был унылый — будь что будет.
Урок Регины Чеславовны был последним. Перед этим на перемене учителя обсуждали в учительской Митины двойки и возмущались его непонятным упрямством. Регина Чеславовна сказала, что здесь что-то не то, не похоже на простое упрямство.
В пятом немецкий знали лучше, чем в восьмом. Регина Чеславовна спросила Митю по-немецки, может ли он отвечать, знает ли урок.
— Могу, — ответил Митя. Он бойко, не выходя из-за парты, проспрягал глагол, прочитал и перевел текст. Регина Чеславовна поставила ему пятерку.
Митя разрумянился, глаза у него сияли. Он даже повертелся немного и пустил бумажный самолетик. Регина Чеславовна сделала вид, что не заметила. Много ли нужно ребенку, чтобы забыть свои беды и быть счастливым?
После урока она попросила Митю остаться. Притянула к себе и заглянула в глаза. Он не оттолкнулся, ответил доверчивым взглядом.
— Скажи мне, кинд, почему не слушался сегодня учителей?
Он оглянулся на дверь, спросил:
— А смеяться не будете? — Повернулся к Регине Чеславовне спиной, задрал пальтишко и показал две круглые заплаты на штанах.
— Глупе дитысько! Эка невидаль — заплаты! Да если бы ты посмотрел мою юбку на свет, то увидел бы решето...
— Решето — это ничего, — убежденно сказал Митя. — У меня тоже было решето, ну пусть бы и было. Я просил маму не латать, а она говорит: разлезутся, тогда совсем нечего одеть будет. А в классе смеются.
— Кто смеется?
— Кто-то...
— И ты бы смеялся?
— Нет. Эх, если бы мне мама спортивный костюм купила, как у Борьки! Я ей сказал, что без хлеба посижу, пусть купит, а она говорит: у нас же еще Маришка — это сестра моя, — она не может без хлеба. Ну ладно, Регина Чеславовна, побежал. Только вы — никому!
На следующий день на переменке в дверь учительской просунулась голова Мити. Глаза его кого-то выискивали среди учителей. Увидев Регину Чеславовну, заморгали, заулыбались, просунулась и рука, энергично махнула: «Сюда!»
Митя молча, несколько раз повернулся перед Региной Чеславовной.
— Ну как?
— Здорово! Чудесно! А ты обижался на маму...
— Оказывается, мама понемногу откладывала деньги, а вчера пошла и купила тот самый спортивный костюм. Как у Борьки! — И Митя еще несколько раз повернулся, чтоб Регина Чеславовна могла полюбоваться.
Скорее бы кончились трудности, чтоб побольше радостей детям, конфет — и никаких заплаток!
Сегодня что-то нездоровилось. Был тихий влажный вечер, когда воздух не освежает, а тяжестью прилипает к человеку. Какое время года, не разберешь: то зима, то снова осень. Потеплело, все покрылось налетом влаги, туман холодными кусками оседал в груди, дышалось трудно. Тело всегда откликается на перемену погоды. Если дух храбрится, не сдается, то тело не такое упорное, покорно уступает времени и всем пережитым невзгодам.
Вдруг из окошка плеснуло на тротуар смехом, чей-то знакомый голос запел: «Ви — роза! Ви — роза, бель Татиана-а-а!» Снова смех. Да это Витя Хомяков. И девочки там. Дружно, слаженно запели офицерский вальс: «Ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука...»
Регина Чеславовна перешла на другую сторону. Окно на втором этаже не занавешено, над подоконником чуть-чуть торчат макушки сидящих, зато хорошо видна кружащаяся по комнате пара. Кажется, Ника и Леня Мартыненко. Что это за вечеринка? Ведь родителей предупредили, чтоб никаких вечеринок. Слух о вечеринках с танцами, вином и бог еще знает чем просочился не только в школу, об этом заговорили в гороно, в горкоме комсомола. Заведующий гороно поднял бучу: дескать, плохо смотрят учителя. Разве за всеми усмотришь? Пока что вот такая мера: просьба к родителям не разрешать безнадзорных вечеринок. Но ведь могут и без родительского разрешения: взрослые загружены на работе, трудный восстановительный период. Но почему обязательно думать плохое? Молодежь должна собираться, танцевать, петь... Молодежных клубов для старшеклассников нет. Дворец пионеров тоже приютить всех не может. Так пусть лучше на глазах, в школе, чем собираться вот такими безнадзорными компаниями.
А за окном уже другая песня — «Любимый город может спать спокойно». Ну что ж, иди и ты, Регина Чеславовна, спокойно спи, пусть молодые поют...
В это время она увидела Володю Сопенко, который тоже остановился под окном и стал слушать. Ей захотелось с ним поговорить.
Володя, как видно, колебался, пойти или не пойти к ребятам. Потом направился к подъезду. Кто же там собрался, почему и Сопенко туда?
— Володя! — позвала Регина Чеславовна.
— Регина Чеславовна, вот хорошо! — совсем по-детски обрадовался он, удивив Регину Чеславовну. — А я как раз хотел с вами поговорить. Нужна помощь, ваша и других учителей. Обязательно! Идемте, я познакомлю вас с Алешей...
У Регины Чеславовны появилась новая забота — Алеша. Она рассказала о нем в школе, в гороно. К Алеше прикрепили учителей. У него приняли экзамены за пятый класс, перевели в шестой.
Теперь у Алеши дома было что-то вроде клуба. Пришлось даже установить часы приема «вольных посетителей», чтоб не мешали ему заниматься.
Дня не хватало. Алеша был счастлив. Раньше он не знал, куда девать время, сутки казались огромными, как неделя, а теперь — раз! — и нет, и не все еще успеваешь сделать.
Володя составил ему железный график, сказал: «Если хочешь чего-то добиться, дисциплинируй себя, не отступай даже в малом».
По секрету от Алеши решили первое представление оперы сделать платное, билеты распространить по школам, а все деньги отдать Алеше для поездки в Москву к самым главным врачам. Теперь у репетиций, у всей подготовки — и костюмы шили, и билеты писали, и декорации рисовали — появился особый смысл.
Но произошли события, которые отодвинули на второй план и оперу, и даже Алешу.