Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу…
— Это "Всеобщий календарь"! — поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.
— А… да? а я, признаться, книгу было заподозрел.
— Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно… Давно уж у нас насчет этого…
— И прекрасно делаете. Книги — что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие — чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
— Да еще как живут-то! — подтвердил Глумов. — А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!
— Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! — благосклонно допустил Иван Тимофеич.
— И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?
— Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь… ахти-хти! грехи наши, грехи!
Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:
— Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!
Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.
— Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! — продолжал он.
— Ну-тко, скажите мне — вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде… всем мало, всем хочется… Ну, чего? скажите на милость: чего?
Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве… Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.
— Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь — все у нас есть! Ну, вы — умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово — мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, — спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?
— Как перед богом, так и…
— Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда — везде мерзость. Даже тайные советники — и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка — пожары! да и те как-нибудь… А нынче!
— Да, трудновато-таки вам!
— Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!
— Тсс…
— На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) — "вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!" Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился… Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? — а он — как бы вы думали, что он, шельма, ответил? — "Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье… Рыбинско-Бологовской железной дороги!"
— Однако ж! насмешка какая!
— Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил
— оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.
— И это прошло ему… безнаказанно?
— А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!
— Тсс…
— Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?
— Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.
— Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, — вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить — ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами — вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
— Иван Тимофеич! неужто же мы могли…
— И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое — вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! — а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!
Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.
— Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают — и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!
И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем… поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.
— А я все-таки вас перехитрил! — похвалился Иван Тимофеич, — и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль — все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко… еще бы вот чуточку… Шабаш!
Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал — а чему подвергался! Немножко, чуточку — и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
— Да неужели мы… — воскликнул я с тоской.
— Было, было — нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.
— Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? — вступился, с своей стороны, Глумов.
— Теперь — о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон — общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в «Ernani» Грациани, произнося знаменитое "perdono tutti!"[5])! Теперь вы все равно что вновь родились — вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!
— Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?
— Винца — это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту
— не откажусь!
Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.
— Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, — сказал он после минутного колебания, — интересное дельце, а для меня так и очень даже важное… да нет, лучше уж в другой раз!
— Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!
— Вот видите ли, есть у меня тут…
Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.
— Нет, нет, нет, — заторопился он, — лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, — ну, тогда…
Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.
Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое «удовольствие» от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны — и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою…
III
— А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! — первый опомнился Глумов.
Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется "сие новое доказательство нашей благонадежности", что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.
— А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, — сказал я.
— Гм… да… А ты этому будешь рад?
— Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин — кузен, Прудентов — дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!
— Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.
— А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!
Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.
— Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? — возвратился он к своей первоначальной идее.
— Но почему же ты это думаешь?
— Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался: непрочен, говорит, я!
— Воля твоя, а я в таком случае притворюсь больным! — сказал я довольно решительно.
— И это — не резон, потому что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют — хуже будет. Нет, я вот что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у тебя еще есть?
— Да как тебе сказать? — на донышке!
— И у меня дно видно. Плохо, брат. Всю жизнь эстетиками занимались да цветы удовольствия срывали, а теперь, как стряслось черт знает что, — и нет ничего!