Современная история, рассказанная Женей Камчадаловой — страница 9 из 33

Рукою, полною перстней,

И кудри дев ласкать и гривы

Своих коней…

— Ну, дает! — Оханов задом стал прокручивать ямку в песке. Брюк ему, видимо, не было жалко: сам шил. И я поняла: наш Андрюша слышит это стихотворение в первый раз и не знает, чье оно. Может, даже думает: Денисенко сама сочинила.

В одной невероятной скачке

Вы прожили свой краткий век,

И ваши кудри, ваши бачки

Засыпал снег…

Я поняла: с самого начала, читая, она имела в виду не цветаевских молодых генералов двенадцатого года, а тех, кто лежал в братской могиле, и это передалось нам.

Она читала о русской храбрости вообще. И еще она сказала: «В одной невероятной качке». Или я это выдумала? Потому что качка была весь путь моего деда с Кавказа к Косе. В шторм, в непроглядную, но разрезанную на куски прожекторами ночь они шли на рыбацких байдах, на «тюлькином флоте», а море было густо заминировано, и с берега вели непрерывный прицельный огонь. А что это значит, мы не умеем понять…

Даже наши мальчики этого не понимают, а только представляют по фильмам. Но не понимали этого как следует уже и наши отцы. Все, кроме отца Громова, который когда-то был лейтенант Громов, правда в десантных операциях не участвовавший.

Я считаю, все свои семнадцать лет каждый день подряд нельзя думать о том, что твой предок (слово «дед» тут не годится: моему и тридцати не было) погиб на этом берегу, освобождая Родину от немецко-фашистских захватчиков. Я считаю также, что об этом даже один день с утра до вечера думать не будешь. Нужна Минута. «Почтим минутой молчания» — так ведь говорят. Особая минута нужна.

И вот кто бы мог подумать, что именно Шунечка подарит нам эту минуту, длинную, как день или год. Она уже кончила читать, она уже нос морщила от недоумения, оглядывала нас, а мы все сидели — представляли…

У моего деда не было ни кудрей, ни бачек. У него было обыкновенное лицо хорошего человека, как у моего отца. Такие же ямочки на щеках и глаза, умные, открытые. Но те двое, что стояли на старой фотографии за плечами лейтенанта Камчадалова, те двое — действительно были в кудрях и бачках. Длинные чубы свисали у них на левую бровь, а бачки вились низко и франтовато.

У моего деда были усы. И вот в ясный майский день, на песке у моря, сидя в компании своих одноклассников, я представила себе тот снег. Выпавший не в тысяча восемьсот двенадцатом, а в тысяча девятьсот сорок третьем, но тоже на молодые мертвые лица.

Горячее солнце над морем, Шуня, все еще стоявшая на песке, напротив нас Генкин транзистор не имели к этому снегу никакого отношения: день померк, листья словно облетали с веток и трава пожухла.

…Я забыла передать Громову, что с ним срочно хочет увидеться отец. И Шуня Денисенко, наверное, тоже. Я сидела у бабушки на веранде, ждала к обеду отца и повторяла про себя: «И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег…»

Наконец отец явился, оглядел веранду, как будто еще кого-то надеялся увидеть, и сел за стол напротив меня, как раз под фотографию. Так что я еще раз могла убедиться, насколько мой дед и отец похожи.

— Женя? — спросила бабушка, перехватывая мой взгляд. — Женя, ты что, детка?

В прежние годы мы обязательно собирались вчетвером, кроме того, я еще прихватывала Вику, приходила Марточка — она дружила с бабушкой и могла привести с собой Андрюшку Охана, и это никого не удивляло…

Обедали на белой скатерти, бабушка выкладывала тяжелейшие вилки и ложки. За обедом никогда не говорили о грустном, и сегодня тоже. Бабушка рассказывала, как двадцать пять лет назад пятиклассники из поселковой школы нашли старый склад боеприпасов и притащили одну круглую плоскую коробку классному руководителю: что бы это могло быть такое? «В самом деле — что?» — подумала краснощекая, совсем молодая тогда Марточка и повезла коробку в город. И только к середине дороги, когда после Марточкиных объяснений всех вымело из автобуса, как сквозняком, Марточка обратилась к шоферу: «Может, пешком доставлю?» — «Сиди, а то полгорода на воздух пустишь», — и в военкомат ее…

Бабушка была очень довольна тем, что я смеюсь, отец улыбается: обед удался.

Между тем я смеялась, потому что мы всем классом уже слышали от нашего Мустафы Алиевича, как шваркнула Марточка на стол военкома свою коробку, как военком ринулся из кабинета, прихватив за локоток Марту Ильиничну, а всех сотрудников поманив пальцем. А еще через полчаса саперы не дыша отнесли круглую плоскую мину за город и помчались оцеплять холмы…

Я смеялась — чему? Не тому ли, что в любой момент могла тоже взять и рассказать кое-что о Марте Ильиничне, гораздо более современное. Например, как дорогая, пожизненная бабушкина подруга поменяла меня на Шунечку…

Лицо у меня от этих мыслей, надо думать, было не самое приветливое, и я ждала: вот-вот уйдет отец и бабушка кинется расспрашивать меня о школе. Но ничуть не бывало! Отец действительно ушел, однако бабушка расспрашивать о школе не стала, а сказала:

— У твоего отца неприятные новости. Ходят слухи: лагерь ваш в этом году может не состояться.

Я, конечно, знала склонность взрослых преувеличивать всякие там опасности, неприятности, вдаваться в тревоги, но тут меня зацепило:

— Почему? Кому помешал наш лагерь? Не хотят под него деньги давать, что ли, потому что отец ищет не золото, а города?

Я вдруг почти закричала все это бабушке в лицо, как будто именно она голосовала на каком-то стыдном заседании, чтоб закрыть смету или как там оформляются подобные злодеяния. Бабушка слушала меня молча, откинувшись на стуле, почти надменно.

— Неужели и в школе, — вопила я, — работу отца ценят по этим проклятым грифончикам?!

— Почему — проклятым? — Бабушка тревожно приблизила ко мне лицо.

— Почему?.. — Споткнувшись о ее вопрос, я замолчала. В самом деле, стоило ли рассказывать о шутках дяди Вити и Шполянской-старшей у нас дома…

— Потому проклятых, что все их ждут, — съехала я с крика почти на шепот.

— Успокойся. В школе от твоего отца ждут большой воспитательной работы, — сказала бабушка, усмехаясь и немного странным голосом. — А кстати, ты Громову передавала, что отец его хотел видеть?

Я, конечно, забыла. И теперь сидела, тараща на бабушку глупые глаза и краснея… Краснела я потому, что вспомнила, как вчера, вернувшись от Шполянских, мама сказала: «Хотела бы я знать, что на самом деле представляет собой этот мальчик?» А потом прибавила, что готова во всем помочь отцу. Почему — помочь?

Глава VII

Я всегда готовила уроки, особенно решала задачи, довольно охотно. В задачах заключалось какое-то единоборство с самой собой: смогу? Не смогу? Сумею? Но после того, как я нечаянно подслушала разговор в учительской, уже не простое детское прилежание вело меня по тернистой дороге к ответу на вопрос: «Чему равна площадь треугольника?» Совсем нет. Мной владели задор и азарт.

Азарт, надо сказать, был могучий. Он распирал меня, как иных (мою маму, например) распирает плодотворная энергия. Мне с ним стало необыкновенно легко садиться за уроки в предвкушении того, как завтра утру нос красотке нашей Классной Даме. И как она, близко подойдя к доске или наклоняясь к моему плечу, будет спрашивать: «Камчадалова, как всегда, справится с возложенной на нее задачей или подключить класс?» — «Зачем подключать? — оглянусь я, как отмахнусь. — Не убивайте инициативу».

Я, очевидно, честолюбива. Могу признаться: я б училась хорошо ради одной возможности улыбаться от доски так, что Пельмень начинает ерзать на парте, а сестры Чижовы осуждающе прислоняются друг к другу скромно причесанными головками хорошисток. Я бы училась на пятерки, даже если бы было не интересно… Но мне к тому же интересно — просто повезло в жизни.

Итак, я сидела над задачами, отвлекаясь от них и представляя в деталях завтрашний поединок с Ларисой-Борисой и голос, которым она скажет: «Ну, что ж, на этот раз пятерка бесспорная. Да!» И собственную пробежку от доски к парте, бочком-бочком между рядами, я представляла, и Генкины глаза, и невозмутимое, но и одобряющее лицо Громова…

Вся эта завтрашняя картина прямо стояла передо мною, когда я неосторожно взглянула в окно. Приближался самый прекрасный предвечерний розовый час. Море было спокойным и очень большим, кое-где оно уже отсвечивало золотом. За нашим домом, у меня за спиной, опускалось солнце и устраивало фокусы: горели стекла домов, пыль над дорогой клубилась нарядно и высоко, пронизанная лучами. А кроме того, в городе цвели каштаны…

Я уже хотела отойти от окна, как вдруг подумала: весна-то ведь кончается, между тем ничего хорошего со мною так и не случилось. С Викой мы почти не разговаривали, Поливанова я видела раза два у ворот нашей школы, где он поджидал Вику или Громова, или обоих сразу.

Как далеко все это было от того дня, когда в прохладной темноте сарая мы разбирали факелы, а потом я вышла на свет и увидела пустырь за школой, превратившийся в луг с влажной кустистой травой, по которому шел Макс Поливанов. Шел, высоко неся кудрявую голову и слегка оттопыривая пальцами карманы очень узких брюк. Почему он выбрал Вику, а не меня?

Надо же! Минуту назад меня совершенно всерьез интересовали задачки по стереометрии. Теперь же мучил один-единственный вопрос: почему не меня? Почему не меня выбрал Поливанов?

Ведь увидел тогда, в дверях сарая, и даже назвал герцогиней, почему же не попросил Грома познакомить именно со мной? А может, как раз попросил, да Гром сморозил что-нибудь насчет моей гордости? Насчет моей легендарной колючести? А Вика, известно, любую компанию украсит… И что-то вроде досады, даже вражды к Грому, охватило меня.

Я отошла от окна и, даже не оглянувшись на стол, на разложенные по-серьезному учебники, направилась к тахте. Я лежала, закинув руки за голову, и смотрела вверх, в угол. И передо мной буквально из ничего, из темнеющего предвечернего воздуха стала рисоваться такая заманчивая картинка: уже не Вика (вспомнившая о Генке), а я иду по городу с совершенно взрослым моряком, радистом — или кем он там работает? — с Атлантического рефрижератора «Лайна». И уже никому не важно, что я дочь человека, ушедшего из семьи, даже что я дочь хирурга Камчадаловой и внучка того самого Камчадалова на памятнике.