нужно было нам для счастья! За эти годы мы научились радоваться даже таким простым, обыденным вещам, как мытье в сельской бане или возможность хорошо выспаться под кровом, на сухом сене.
Но вы ведь знаете, радость наша была недолгой. Те, кто вчера служил Гитлеру и гонялся за нами с собаками по горным ущельям, кто отрубил голову моему мужу, нашли покровительство и службу у новых оккупантов. А те, кто боролся с фашистами, вскоре снова принуждены были скрываться. Соседи, друзья предупреждали, что и нам угрожает опасность. Мы не хотели верить: кто посмеет тронуть семью человека, погибшего за свободу родины! Но когда сын рассказал, что наш национальный герой, сорвавший с Акрополя в дни гитлеровской оккупации фашистский флаг, — человек, имя которого с уважением произносит в Греции даже неграмотный крестьянин, — схвачен и брошен в тюрьму, мы поняли: враги похитили у нас свободу. Сын выкопал свое оружие, которое хранил в укромном месте. Мы снова очутились в горах. И все пошло, как прежде. Только борьба стала еще более жестокой…
Товарищ! Вы не хуже нас знаете ужас гитлеровского фашизма. Но ужаса, который несет с собой американская военщина, вы не видели, нет. Вы знаете его только по газетам. А вот послушайте, что вам расскажет о нем греческая женщина, греческая мать.
Гитлеровцы были страшны, вероломны, жестоки. Они не щадили ни женщин, ни детей. Но даже то, что творили гитлеровцы, бледнеет перед злодеяниями американских оккупантов. Любя войну, они сами не любят воевать. Они предпочитают проводить время где-нибудь в кабачках, торговать сигаретами, скупать за гроши у голодных жителей старинные вещи. За них воюют деньги. Они нанимают все подлое, что есть на земле, — от жуликов, выпущенных из тюрьмы, до хитосов, этих отвратительных профессиональных убийц. Они дают им свое оружие, яд, инструменты для взлома, фальшивые бумаги и эти свои проклятые деньги. Проливая кровь детей, женщин и стариков, они лицемерно улыбаются, говорят о свободе, демократии, совести и боге, они лгут, клевещут — такова их война. Она страшнее гитлеровской. Это война трусливых подлецов — война, которую они стремятся вести чужими руками. Можете мне верить, товарищ…
Так вот, под натиском монархо-фашистов наши отряды, воевавшие в горах, были вынуждены медленно отходить. Страшно вспоминать эти дни! Чужие самолеты не слезали с неба. Даже ночью они бомбили и обстреливали наши колонны, а у нас был на счету каждый патрон. Госпиталь, которым я тогда руководила, был полон раненых. Нам не удавалось простоять более двух-трех дней без того, чтобы вражеские самолеты, обнаружив нас, не начинали его бомбить.
Вот тут я, товарищ, и узнала, что такое любовь народа.
Иногда путь наш лежал по таким дорогам, где не могли пройти даже ослы. Крестьяне несли раненых на руках, а жены их тащили за ними наше жалкое больничное имущество и скудные продукты, которые они же и приносили для госпиталя из деревень.
Изредка удавалось остановиться где-нибудь в ущелье, скрытом лесом от американских коршунов. Тогда моя дочь и другие медицинские сестры читали раненым вслух ваши советские книги, выпущенные подпольным издательством «Элефтерия Эллада». Это были стихи о девочке Зое, именем которой у нас назывался отряд молодых партизан, рассказ о солдате, который грудью своей прикрыл пулемет, и еще большая книга о юношах и девушках из шахтерского городка, пример которых всех нас учил стойкости. И много, много других чудесных книг.
Я знаю, товарищ, это — художественные произведения. Для нас же, кто боролся в горах Греции, эти книги были и боевым уставом, и учебником воинской доблести, и лекарством, успокаивающим и поднимающим дух у раненых. Я сама испытала на себе действие этого могучего, всеисцеляющего лекарства…
На несколько мгновений рассказчица замолчала. Закрыв глаза, она как бы собиралась с силами. Затем упрямо встряхнула головой и продолжала:
— Это был страшный день, когда раненый командир, которого крестьяне принесли в наш госпиталь, сказал мне, что мой сын, мой славный Никос, убит на югославской границе…
Нет-нет, ничего… Все это уже пережито. Я спокойна. Сын мой погиб, как герой, — так сказал его командир мне, матери. Слушайте, как это произошло.
Мы уже знали о злодеяниях югославских фашистов, но мы и предположить не могли, на что они способны. У нас в горах говорят так: «Утопающий хватается и за змею». И это, к сожалению, верно. Вооруженные до зубов фашисты, силы которых во много раз превосходили наши, теснили нас к югославской границе. Партизаны сражались, а их жены, дети и старики, которые в этом походе отступали вместе с нами и которых было довольно много, были отведены в тыл, к границе Югославии. Нам казалось, что здесь, у рубежа иностранного государства, они будут защищены от пуль. Нужно было продержаться только до вечера, чтобы под покровом темноты и тумана незаметно выскользнуть из вражеского кольца. Это мы проделывали уже не раз.
И тут произошло страшное. По безоружному табору наших семей с югославской территории был открыт огонь. Отряд оказался зажатым с двух сторон. Самые опытные из партизан сделали попытку спасти наш безоружный табор. Под командой моего сына они залегли с пулеметом и начали отстреливаться. Но силы были слишком неравные: несколько человек сражались против целой части. Один за другим падали в бою товарищи Никоса, но он сам, раненный, продолжал стрелять, давая возможность женщинам, детям, всему обозу выходить из-под губительного огня. Он стрелял до тех пор, пока югославские пограничные жандармы, перейдя границу, не подползли к нему сзади и не навалились на него. Тогда последней гранатой он взорвал пулемет, себя и врагов.
Вот о чем рассказал мне командир, бывший свидетелем славной гибели моего Никоса… Какой удар! Но я пережила его на ногах. На моем попечении было около ста раненых, и все они были мои дети. Некогда было предаваться горю, со всех сторон слышались стоны. Меня звали: «Мать, мать, мать!» Мои раненые звали меня матерью.
Теперь слушайте о последнем событии, после которого моя голова стала белой, как мрамор наших древних статуй. Это произошло вскоре после того, как югославские фашисты убили моего сына. Ну да, то случилось в понедельник, а это — в пятницу на той же неделе…
Удача ненадолго улыбнулась нам. Мы прорвали фашистское кольцо, перевалили за хребет и, сделав километров пятьдесят по горным дорогам, уже считали себя вне опасности, по крайней мере на несколько дней. Мой госпиталь расположился в нескольких пастушеских хижинах. Воздух был душистым и прозрачным, каким он бывает только в наших горах осенью. Пастухи не жалели для раненых овечьего молока…
Я и сейчас не знаю, как это случилось, но только однажды под вечер мы вдруг услышали стрельбу у самой околицы. Выбежав с дочерью на крыльцо домика, где у нас лежали тяжело раненные, мы увидели, как к госпиталю, отстреливаясь, торопливо отступают несколько партизан. Вслед за ними, стреляя и бросая гранаты, шли фашисты. Их было много. Я поняла: это всё. Можно было, конечно, попытаться бежать или спрятаться — но раненые! Они лежали в домах. Большинство из них не могли даже двигаться. Над нашим домом висел большой белый флаг с красным крестом. Я взяла дочь за руку, и мы с ней загородили собой дверь, втайне надеясь, что, может быть, в этих заокеанских наймитах сохранилось что-нибудь человеческое. Что мы могли сделать еще! Я помню, как один из хитосов, маленький, весь заросший, в грязных обносках американской формы, остановился перед нами, вытер со лба пот и, что-то нечленораздельно выкрикнув, вдруг вскинул пистолет… Больше я ничего не видела.
Когда я очнулась, первое, что я ощутила, была сырость. Высоко сиял небольшой четырехугольник темносинего неба, и в нем застыл, распластав крылья, какой-то хищник, точно прибитый к небесной голубизне гвоздями. Все вокруг было мокро. Оглянувшись, я увидела морщинистое лицо крестьянки, склонившейся надо мной. Я узнала ее: в последние дни она добровольно выполняла в моем госпитале обязанности сиделки.
«А раненые? А дочь?» — спросила я ее. Старуха ничего не ответила. Ее морщины точно окаменели. Две тяжелые слезы тихо вылились из ее выпуклых мутных глаз, сверкнули у переносицы. Уже потом пастухи, отыскавшие меня — живую среди трупов моих питомцев, которых фашисты прикончили, — рассказали мне, что моя дочь, моя чистая Рулла… Нет, это слишком тяжело, об этом даже вам, советскому человеку, мне трудно рассказать…
О чем же я говорила? Да, о том, как я очнулась… Оказалось, крестьяне спрятали меня на дне старого, высохшего колодца, находившегося в церковном садике. Вся округа была занята фашистами. Одна из их частей встала гарнизоном в этой деревеньке. Хитосы шныряли всюду. Мои новые друзья убедили меня переждать в этом заброшенном колодце, пока хитосы уйдут. Выбора не было.
Хорошие люди были эти мои новые друзья — пастухи, землепашцы и местный священник, которого до той поры я даже и не встречала. Они трогательно заботились обо мне. Колодец, помещавшийся в зарослях запущенного садика, был неглубок, давно заброшен. Мои друзья разобрали одну из стенок сруба, сделали в ней довольно большую нишу, укрепили ее плетнем я застелили соломой. Я могла сидеть, лежать, но встать или вытянуться на моем ложе было невозможно. Впрочем, до удобств ли было!
Моя рана, оказавшаяся не очень тяжелой, заживала быстро. Но была другая рана, душевная, и она все время кровоточила… И тут мне помогла одна хорошая ваша книга, которую моя Рулла читала когда-то раненым и которую я, лежа в своем колодце, страницу за страницей восстанавливала в памяти. Я вспоминала те места, где рассказывалось о переживаниях матери Олега Кошевого. Я знала — все, что написано, правда. Я знала — такая мать есть, живет. И тут, в колодце, я не чувствовала себя одинокой. Я мысленно говорила с матерью Олега, рассказывала ей о своем горе, советовалась, спорила с ней. В этих мысленных беседах я черпала силы…
Так, сами того не зная, вы, советские люди, помогали мне в самые тяжелые часы моей жизни.
Священник, скрывший меня в церковном садике, не участвовал в нашем движении, но он был честный грек и ненавидел фашистов. Это он иногда всовывал в свертки с пищей, которую мне опускали в ведре, записку; из нее я узнавала о том, что делалось на земле. Однажды он сделал мне подарок. Он спустил мне самоучитель русского языка и греко-русский словарь. Могло ли быть для меня что-нибудь дороже! Я начинала свои уроки, когда первые розовые лучи загорались вверху, на стенке моего колодца, и занималась до тех пор, пока все не погружалось во мрак. Понемногу я свыклась с такой жизнью. Если бы только не эта ужасная, всепроникающая сырость, насквозь пропитавшая зеленый, покрытый грибами сруб!