— Привет, Честик, — сказал он сочувственно.
— Привет, — сказал я.
Многое изменилось в «Ротонде» за те девять лет, что Вацлав здесь проработал. Бубеничек ненавидел понедельники.
— Я прочел утром в газете.
— Жуткое дело, — отозвался я.
«I found my freedom…»[1] Зал за стеной сотрясался от равномерного топота, и картины в каморке вышибалы, которые держались только на тоненьких деревянных планках, угрожающе дрожали.
— Ясное дело, жуткое, — сказал он рассудительно. — Бедная девочка.
И перевел взгляд на стену с картинами. Я знал, что вышибала находит их отменными и даже прекрасными. Ибо писал их он сам. Серые и желтые полотна. На первом изображено бурное море, а на втором — волнующаяся хлебная нива.
Бубеничек в прошлом боксер, но не без образования — добывал он его собственным упорством, сидя по утрам в городской библиотеке. Он не пил и к работе, которую при своей корпуленции считал естественной и предопределенной, относился с любовью и в высшей степени ответственно. Он был вышибалой и нисколько не стыдился этого, хотя официально числился швейцаром. Его отец и дед тоже служили швейцарами и тоже без стеснения выполняли обязанности вышибал. Впрочем, между швейцаром и вышибалой есть разница. Какой швейцар имел собственный дом на Виноградах, как дед Бубеничека, и какой швейцар мог бы приобрести первый в Праге «мерседес», как это сделал отец Бубеничека? Вышибала — это своего рода церемониймейстер, говаривал Вацлав Бубеничек, размышляя о своем общественном положении.
— Но ведь вы уже с нею разошлись, — скорее констатировал, чем спросил Бубеничек.
— Разошлись, — кивнул я.
— Но как же тогда…
Сообщение, появившееся в понедельник, было лаконичным. В субботу трагически погибла Зузана Черная. Вот и все. Но пол-Праги наверняка узнало об этом еще в воскресенье. Не от меня. Только далеко за полночь ребята из угрозыска отпустили меня спать, да еще были столь любезны, что отвезли прямо домой. Домой, в мою однокомнатную квартиру на Петршинах. Я проглотил таблетку и проспал все воскресенье. На всякий случай даже телефон отключил.
— Я еще не успел вернуть ей ключи.
— Ага, — понимающе протянул Бубеничек. — Да, не повезло тебе. То есть не везет, — поправился он.
— В каком смысле?
— Но ведь это ты нашел, — невинно сказал Бубеничек. — Зрелище не из приятных.
— Что верно, то верно, — согласился я.
Сколь часто подобное зрелище приходилось видывать самому Бубеничеку, я на всякий случай уточнять не стал.
— Хорошая была певица, — сказал Бубеничек и с отвращением скривился, когда очередная волна децибелов сотрясла стену, — и могла стать отличной. Еще когда только начинала, так, бывало, заходила сюда на джаз-вечера.
Бубеничек прикрыл глаза и меланхолично вздохнул:
— Слышал бы ты ее тогда! Это было… — он начал загибать пальцы, а потом махнул рукой. — В общем, давно… Как-то она тут пела со стариком Фирмановым… Да, было дело… Но только ты тогда нечасто сюда заглядывал.
Тогда, пять лет назад, я и впрямь нечасто заглядывал в «Ротонду». В те годы образовалась элита чешской поп-музыки, в которую я не попал. Она-то и ходила в тогдашнюю «Ротонду».
— А ты играешь у Камила? — спросил Бубеничек, и его тон не оставлял никаких сомнений в том, что он невысокого мнения обо мне. Равно как и о Камиле. Ибо этот доморощенный художник был душою и телом предан джазу, и среди легенд пражского музыкального полусвета достойное место занимала история о встрече Бубеничека с Армстронгом. Когда старик Луи приехал в Прагу и стало известно, что на другой же день вечером он посетит «Ротонду», Бубеничек явился на службу уже с утра в невероятно торжественном черном костюме и с чемоданом, полным боксерских трофеев, которые он якобы развесил, отдраив до блеска, не только в своей каморке, но и по всей «Ротонде». Не знаю, оценил ли их Армстронг по достоинству, но известно, что Бубеничеку доверили держать приветственную речь, и потом, когда веселье было уже в разгаре, он угощал всех знакомых шампанским, да и сам изрядно напился. Говорят, в первый и последний раз в жизни.
— Каждый зарабатывает, как может, — сказал я неохотно. Как раз сегодня у меня не было особого желания пускаться в рассуждения о своей судьбе.
— Это верно, — примирительно подхватил вышибала, заметив мое раздражение. — Ибо сказано, — добавил этот образованный самоучка, — что только тем псы живы, что едят. Только тем они и живы, — повторил он многозначительно.
— Премного благодарен.
— Да я не тебя имел в виду, Честик, — заулыбался Бубеничек. — Слышишь?
Он показал на сотрясающуюся стену, и я кивнул.
— Слышу.
Не слышать было нельзя.
— Эти детки действуют мне на нервы.
Я кивнул. Просто еще раз кивнул, хотя в другое время охотно бы потрепался об этом с Бубеничеком. Но я пришел не за тем.
— Да, так чего ты пришел-то? — спросил Бубеничек, словно читая мои мысли.
Я неопределенно пожал плечами:
— А что мне оставалось, сидеть дома, уставясь в стенку?
— Да, — согласился Бубеничек, — понимаю. Минут через пятнадцать они кончат. Потом мы сможем посидеть. Может, кто-нибудь зайдет.
— Хорошо, — сказал я, — это то, что надо. — И как бы между прочим спросил: — А Колда тоже зайдет?
Богоушек Колда был тромбонистом из Зузаниного ансамбля.
— Может быть, — сказал Бубеничек, не моргнув и глазом, — может быть. Он каждый день здесь. И Бонди с Добешем.
Добеш, шеф Зузаниного ансамбля, самый удачливый из нас, врбовских сироток.
— Это то, что надо, — повторил я.
Мы помолчали. При этом Бубеничек поглядывал на меня с нескрываемым интересом. Наконец не выдержал и спросил:
— А зачем они тебе?
Я притворился, что не слышал:
— Вот что, не надо меня уверять, что ты узнал о Зузаниной смерти только сегодня. Вся Прага говорила об этом уже в воскресенье.
— Разве? — заинтересовался Бубеничек.
— Да как будто так, — сказал я.
— Ну, наверное, так оно и есть, — согласился Бубеничек.
— Скажи, а что именно говорят?
Бубеничек задумчиво потянулся и устремил восторженный взгляд на ржаное поле прямо перед собой. В своей страстной любви к изобразительному искусству он зашел так далеко, что разработал собственную теорию «посткинетизма», или же, в его изящном переводе, «живописи на ходу». Отнюдь не подражая абстракционистам, но стоя на совершенно реалистических позициях, он стремился запечатлеть в движении две, как он выражался, прастихии: море и нивы. Он называл их также источниками жизни, ибо море дает рыбу, а нивы — хлеб. Эффект подвижности должен был сообщить этим жанровым картинкам особый творческий метод Бубеничека — он сначала запечатлевал в памяти свои излюбленные объекты, сидя за рулем «фиата» с откинутым верхом. Не знаю, как другим, а мне эти картинки, как ни странно, в общем-то нравились.
— Что говорят? — задумчиво повторил Бубеничек. — Ну, говорят, что Зузанка не сама это сделала. Что ее кто-то… того, убил.
— Это правда, — подтвердил я. — Здесь они не врут.
— Да? — сказал Бубеничек. — Но это же ужасно, Честик! Бедная девочка…
— Бедная, — повторил я, — а что еще говорят?
— Что тебя замели, — вздохнул Бубеничек, — дескать, убил ее ты. Но это вряд ли. Так мне кажется.
— Вряд ли, — ответил я. — Это вряд ли.
3
— Да мы вам верим, — вежливо сказал капитан, — пойдемте лучше в кухню. Здесь вам, пан Бичовский, не стоит оставаться, — добавил он добродушно.
Я весь вспотел, и перед глазами у меня, как в тумане, плыли тени, шумно двигающиеся по комнате. Должно быть, я разочаровал медвежонка — не закричал, не потерял сознание, не расплакался. Это была совершенно особенная минута: мне казалось, что я робот, запрограммированный каким-то циником. Хотя во мне самом в тот миг ничего циничного не было. Только странная, парализующая тупость, исключающая любые сложные рассуждения и тем более — действия. Не прошло и тридцати секунд, как я уже набирал номер. Я знал, что она наверняка мертва, но вызвал «скорую». Врач с санитаром приехали через пятнадцать, нет, через тринадцать с половиной минут — я знаю это точно, потому что сидел в передней в кресле и, не отрываясь, смотрел на часы.
— Давайте все запишем, — предложил капитан. — Только спокойно. Выпьете кофе?
— Да, — ответил я.
— Сигарету?
Я послушно закурил. Пока мы еще не вышли из комнаты, я всякий раз вздрагивал, когда фотограф щелкал затвором, и окружающие меня предметы и люди начинали тонуть в еще более густом тумане.
— Я понимаю, для вас это был шок, — сказал капитан. — Так что ограничимся самым необходимым.
Сидя в передней и глядя на часы, я думал только о том, когда же появится «скорая».
— Итак, Честмир Бичовский, тридцати лет, профессия — музыкант.
Когда «скорая» приехала, врач вызвал милицию, а санитар остался стоять у двери. Он смотрел на меня как на сумасшедшего и, видимо, считал, что я попытаюсь сбежать. От кого? Впрочем, меня не интересовали мысли санитара.
— Я пришел около половины десятого, — произнес я, и капитан придвинул ко мне пепельницу. — Мы договорились на восемь.
— Почему вы опоздали?
Я усмехнулся:
— Надо было ее знать, — и махнул головой в сторону комнаты.
— Ну, я-то ее только по телевизору видел, — светски сказал капитан.
— Извините, — я глотнул кофе. — Если она сказала — в восемь, то прийти в полдесятого значило в самый раз… К тому же у нее была запись в «Беседе» — я с ней говорил после обеда.
— В «Беседе»?
— Нет, она приехала ко мне… Мы играли в Доме трудящихся.
— Но вы договорились на восемь.
— На восемь. На всякий случай я ей еще позвонил.
— Когда?
— Сразу после восьми.
— Сюда?
— Сюда.
— И ее не было дома?
— Нет, — покачал я головой. — Никто не взял трубку.
— А когда вы кончили выступать?
— В шесть, как обычно. Мы всегда по субботам кончаем в шесть, а потом с семи до девяти репетируем в малом зале. Новую программу…