ми противоречиями и конфликтом современного, бурно развивающегося мира.
В романе «Ничто или ничего» Конвицкий опять возвращается к своей излюбленной проблеме: последствия войны и современный человек. Но здесь его увлекает не исследование сознания, общественного и индивидуального, а скорее подсознания. Появляется другой герой, не такой, как в «Соннике»: он не способен войти в современную жизнь, не способен понять ее, и проблема выбора места в жизни его не волнует. Этот человек, прошедший войну, воевавший в партизанском отряде, совершил проступок, который нельзя вытравить из памяти, нельзя забыть и оправдать, — перешел границу дозволенного, застрелил безоружного человека.
И поэтому найти себя он, по мысли автора, не может, ему не дано спокойно жить, разум не контролирует его поступков, не гарантирует возможность утвердить себя как человека. Конвицкий с большим мастерством, стилистической изобретательностью и выразительностью, блеском юмора преподнес читателю интересный вариант темы, поднятой им ранее, облек ее в необычайно прихотливую форму. Богатство интонаций и приемов, различных возможностей художественного изображения демонстрируется Конвицким в последних книгах весьма щедро. Они показывают новые грани дарования писателя.
Взятый же в целом творческий путь Конвицкого свидетельствует о проникновении писателя в современность, об умении ставить проблемы современности с остротой и взволнованностью, об умении отделить в ней изжившее себя, нелепое, незначительное от важного, перспективного, общественно значимого. Все это позволяет отнести Тадеуша Конвицкого к числу тех писателей, на чьи яркие книги вправе надеяться современная литература социалистической Польши.
Б. Стахеев
СОВРЕМЕННЫЙ СОННИКРоман
Глаз я не открывал и, еще не стряхнув с себя сонного оцепенения, не понимал, где я нахожусь и кто я такой. Ядовитый вкус желчи обжигал рот, кровь лихорадочно пульсировала, по вискам, щекоча их, пробегали тысячи сороконожек. Истекая потом, я лежал, погруженный в боль, как в шершавый мешок.
— Гляньте-ка, шевелится! — крикнул женский голос.
— Ой, тошно ему, тошно, — заметил мужчина. — Сморщился, как боров под обухом.
— Его всего наружу вывернуло, пан Корсак, — прозвучал знакомый баритон. — Поскольку правой руки не хватило, я пустил в ход протез. По локоть всадил ему в глотку. Только никель о зубы позванивал. Я запросто мог погладить его поджелудочную железу.
— Ах, у нас на востоке, вот где люди были нервные, — вздохнула женщина. — Помню я, жил в Снипишках один государственный служащий — спаси, господи, душу его, — очень был деликатного нрава. Рассердился он однажды, знаете ли, у себя на работе, а может и дома жена ему не угодила, и мало того, что выпил чистого денатурату, он потом еще в голову себе выстрелил из казенного револьвера. И вы думаете, на том конец? Он так разнервничался, что побежал на станцию, а до нее было добрых четыре километра, и бросился под поезд. В те времена, знаете ли, у нас на востоке люди жили спокойно и поезда ходили два-три раза в день, ему еще повезло, что он так подгадал.
— Мы тут треплемся… — снова заговорил баритон, но его перебил другой мужской голос:
— Тсс, тише, просыпается.
Я медленно приоткрыл веки. Возле кровати стояла заплаканная пани Мальвина, рядом — ее брат Ильдефонс Корсак, как всегда, без пиджака, в старомодной рубахе с расстегнутым воротом, а чуть сбоку — партизан, вытирающий полотенцем протез.
— Где я?
— Вернулся из служебной командировки, — сказал партизан и швырнул полотенце на мою кровать.
— Разве это хорошо? — прошептала пани Мальвина. — Человек немолодой, седина в волосах и божьи законы нарушает…
— Что случилось? — неуверенно, спросил я.
— Ой, не прикидывайтесь, не прикидывайтесь, — строго сказал Корсак и дунул в свои зеленоватые усы. — Люди, может, и забудут, но господь бог — никогда.
Позади них на стене висела картина, писанная маслом, — из тех, что висят в каждом старом доме: снег, санная колея, голые березы и красное солнце заката.
Я повернулся лицом к стене.
— Должно быть, я что-то съел.
— Уж я-то знаю, что тебе повредило, — сказал партизан. — Твое счастье, что Корсаки услышали.
— Ах, как он храпел! Совсем не по-человечески, — вздрогнула пани Мальвина. — Я сразу поняла, что это не простой сон.
— У нас, на фронте, в семнадцатом году я нагляделся на таких, как он, — добавил Корсак. — Только тогда пускали газы, иприты. Вы по молодости лет, может, и не помните.
— Всякое видели, дедушка, — сказал партизан.
Я приподнялся на локтях, затем опустил ноги на пол. Разогретый солнцем прямоугольник окна резко закачался перед моими глазами. Я попытался встать. Внезапно осклизлый холод сдавил мой череп. Я неуверенно сделал несколько шагов по направлению к двери, и тогда земля вдруг ушла из-под моих ног, меня качнуло назад, и я тяжело грохнулся головой о вишневые половицы.
Когда я снова открыл глаза, Корсак и партизан волокли меня назад в кровать. Слева, под мышкой, я чувствовал холодок протеза.
— Осторожнее, его сейчас вырвет, — предупредила пани Мальвина.
— Чем, благородная самаритянка? Лучше подайте-ка нам простокваши.
Потом они вливали мне в рот что-то кислое и одновременно соленое. Корсак приминал на мне одеяло — оно было горячее и казалось наполнено болезнью. Партизан энергично размахивал своим протезом.
Тут пришел Ромусь. Собственно говоря, он не пришел, а постепенно и довольно долго возникал в комнате. Движения у него были такие ленивые и замедленные, что их легко можно было расчленить на отдельные фазы. Каждый его шаг, необычайно вялый и неуверенный, подчеркивался плавным вращением бедер. Закончив свой невидимый для других процесс преодоления пространства и остановившись в дверях, Ромусь нерешительно поднял руку, а потом растерянно потрогал свою пышную нечесаную шевелюру.
— Идут, — сообщил он.
— Тебя только за смертью посылать, — сказала пани Мальвина и тут же шлепнула себя по губам всей пятерней. — Боже, что я говорю…
— А может, врача позовем? — сказал партизан.
— Для чего, кому это нужно? — возразила пани Мальвина. — Я, слава богу, шестьдесят пять лет прожила, а доктора в глаза не видела. Коли ему суждено выжить, так выживет. Нынешние врачи только то и знают, как побыстрей человека в гроб загнать. У нас на востоке не таковская медицина была.
— Я слышал, что у вас чаще всего к больному месту горячие портянки прикладывают, — сказал партизан.
Пани Мальвина слегка растерялась — ей не вполне было ясно, куда метит партизан.
— Конечно, при болезни первейшее дело тепло, — уклончиво ответила она.
Ромусь потерся спиной о дверной косяк и, подобно призраку, постепенно исчез. Потом я увидел в окно, как он сгребает на дворе в кучу посеревшие листья лопуха и, сомлев от жары, ничего вокруг не замечая, укладывается на свое мягкое ложе, повернув лицо к солнцу, источающему густой осенний зной. Слепень, заинтересовавшись безвольно лежащим телом, стал кружить над головой Ромуся, а тот, не открывая глаз, отгонял его, пофыркивая сквозь одеревеневшие губы.
— Ну и как, сын партии, лучше ты себя чувствуешь? — спросил партизан.
— Не знаю. Пожалуй, лучше.
— С виду ты крепкий, здоровый, настоящий молодец. И что это тебя вдруг так скрутило?
Я промолчал.
— Наружность ни о чем еще не говорит, — вмешалась пани Мальвина. — У нас, на востоке, я помню…
Я глотнул липкую слюну.
— Оставьте меня одного.
— Капризничает, — с догадливой улыбкой заметил Корсак.
В этот момент вошел путевой мастер Дембицкий, поставил в угол палку и снял форменную фуражку железнодорожника, пыль с которой так и метнулась в косой луч солнца.
— Что хорошего?
— Отходили, пан Добас, — сказала Мальвина.
Путевой мастер мрачно взглянул на нее.
— Моя фамилия Дембицкий.
— Да, да, мы знаем. Но все-таки по-старому удобнее. Привычка — вторая натура, — смущенно оправдывалась она.
— А милиция была?
— Причем тут милиция? — удивился Корсак.
— Пан Дембицкий любит лечить другими средствами, — двусмысленно сказал партизан.
— Это что за намеки?
— Какие намеки? Я просто так сказал. Жарко, душно, того и гляди что-нибудь ляпнешь без всякого умысла, а вы сразу — намеки…
— Ладно, ладно, я-то знаю, о чем вы думаете.
В комнату тихо постучали.
— Можно?
В приоткрытую дверь просунулось непомерно длинное, покрытое редкой желтой растительностью лицо графа Паца.
С подчеркнутой галантностью он поцеловал руку пани Мальвины, потом вежливо поздоровался с остальными, после чего подошел к кровати.
— О, пардон, то есть я хотел сказать извините, — запинаясь произнес он, взглянув на меня.
— Уходите, пожалуйста. Я хочу остаться один, — тихо попросил я.
— Ого, снова капризничает, — сказал Корсак.
— Ладно, допустим, но ведь намеренно, по собственной воле он этого не сделал, — рассуждал железнодорожник.
— Может, из каких-то классовых побуждений? — услужливо подсказал партизан.
— Вы меня тут не провоцируйте, — сердито сверкнул глазами железнодорожник. — Я вас не спрашиваю.
— Ничего со мной не случилось, — с трудом проговорил я. — Ступайте, ступайте к чертовой матери! Не видите разве, что я болен.
— Болен, — многозначительно повторил партизан. — Разговорчики.
— Кто дольше всего с ним знаком? — спросил путевой мастер.
Он пристально вглядывался в лица присутствующих. Все молчали. Первой дрогнула пани Мальвина.
— Пан Добас…
— Дембицкий.
— Дембицкий… Пришел он однажды и спросил, не сдается ли комната. Вид у него был как полагается, при галстуке и с портфелем, мы с братом — люди простые, ну и впустили его. Кто ж мог знать?
— Ведь нет такого закона, чтобы не сдавать комнат, — добавил Корсак.
— Может, все-таки выйдем, — вмешался граф.
— Чего это вы такой деликатный? — посмотрел на него тяжелым взглядом путевой мастер.