Современный сонник — страница 6 из 62

— Да, я это знаю, — тихо сказал я. — Знаю это и многое другое.

— Извините, я по-простому говорю, где уж мне до вас разумом дотянуться. Но я в жизни всего нагляделась. Может, поэтому и счастья не нашла… Вот зашли бы вы как-нибудь к Юзефу Ца́рю, это умный, святой человек, он и совет может людям дать, и святостью наделить.

— Баптист этот?

— Ах боже, что вы говорите, какой он баптист! Он настоящий ангел и понимает простого человека. Он и денег ни от кого не берет, и ничего не требует, и пыль в глаза не пускает.

— Он у реки живет?

— Да. Приехал сюда года три назад. И должно быть, неспроста, потому что очень в нем люди нуждались. У нас, знаете, разный народ, местных осталось по пальцам пересчитать. Сюда многих жизнь закинула с дальней сторонушки.

— Он знахарь?

— Да полноте. Неужели я такая дура, чтобы в знахарей и шептунов верить? Поговорите с ним — и сами увидите.

В небе, пересеченном белой дорожкой, метались черные точечки — ласточки. Над подсолнечниками плыли длинные нити бабьего лета. Тоненькая размохнатившаяся паутинка обвила мою руку, лежащую на пеньке, кровоточащем смолой.

— Вы должны к нему пойти. Видать, суждено было вам сюда приехать.

Я молчал.

— Люди говорят, он даже с Гунядым встречался в лесу.

Я быстро взглянул на нее. Она подняла руку, словно собираясь осенить себя крестом.

— А кто это такой?

— Несчастный человек, разбойник, святая земля такого на себе еще не носила. Он со времен войны людей убивал, по большей части коммунистов, но и обыкновенных людей тоже на тот свет отправлял. Он столько народу поубивал, что даже под амнистию не подошел. Его соучастники повыходили из лесу, отбыли свое и живут на свободе, а он по сей день скрывается в Солецком бору. В последнее время о нем ничего не слыхать, может, где и сложил голову.

— Гунядый? Какая странная кличка.

— Так его цыгане прозвали. Когда-то он иначе себя величал, как-то по-партизански.

Из-за дворовых строений вышел Ильдефонс Корсак. Он печально поглядел на нас, покачал головой и застыл в неподвижности.

— Он вас стесняется, — сказала пани Мальвина. — Вчера ему было не по себе. Ведь он, знаете, в Сибири…

— Знаю, я слышал.

— В каких он только армиях, бедный, не служил, какие только мундиры не носил!.. И у царя, спаси господи его душу, и у германцев, и у большевиков, и у своих, поляков.

Старый Корсак принес топор, поплевал на ладони и принялся рубить ветвистую елочку.

— Да, да, — вздохнула пани Мальвина, — мы до тех пор живем, пока работаем.

— Спать хочется, — сказал я.

— Ну и спите. На здоровье.

Она отошла к крылечку. Постояла там немного, поглядывая на брата, с глухим присвистом рубившего дерево. Потом скрылась в холодной темноте дома.

Дом наш стоял на едва заметной возвышенности — старом берегу Солы, которая когда-то была могучей рекой и выдолбила себе широкое русло — нынешнюю долину — до того, как природа превратила ее в скромную речушку, обозначаемую теперь не на каждой карте. Лежа в саду, расположенном на пологом откосе, я видел поля, убегавшие круто вверх, к солнцу, которое катилось совсем низко над черными елями. Среди этих полей, плотно прилепившись к склону, лежал старый монастырь, окруженный золотыми кленами. Он был тихий, запущенный, с бесчисленными прогнившими деревянными пристройками, с осыпающейся штукатуркой, из-под которой вылезали на дневной свет красные кирпичи, такие яркие, словно их только сегодня уложили, и огромные бесформенные камни со дна старой реки. Но я знал, что в этих развалинах живут четыре престарелых монаха, что самый младший из них, калека, с лицом болезненного ребенка, иногда спускается в городок, через него монахи поддерживают связь с давно забытым миром. Я знал также, что одна из монастырских келий превращена в музей, нелепое собрание экспонатов, которые попали сюда по странной случайности; в застекленных шкафчиках хранятся минералы, которых никогда не рождала здешняя земля, на столах покоятся морские звезды и засушенные рыбы из далеких южных морей. Почему обитатели монастыря отказались собирать памятки истории здешнего края и местной веры, почему они копят у себя диковинки из далеких стран — этого никто не знал, хотя все принимали как должное такую аномалию, вероятно видя в ней некое выражение монашеской тоски по утраченной суете мира.

На противоположной стороне, за полотном железной дороги, за лугами и за Солой, был другой склон, похожий, только более крутой; летом над ним нависало солнце — багряное солнце заката. Там, с буйной дубравы, начинался Солецкий бор, который некогда был дремучим лесом. Посреди долины, вдоль железной дороги, лежал наш городок, иссеченный песчаными уличками без названий. В нем не было ни рынка, ни определенного архитектурного строя, что вовсе не значит, будто он лишен был традиций и истории; общеизвестно, что его заселяли люди, исповедовавшие разные религии и говорившие на разных языках, что его много раз грабили и жгли, что ему так и не удалось окрепнуть и превратиться в осмысленный урбанистический комплекс.

Я смотрел на Ильдефонса Корсака, обрубавшего сухие ветки елей. Он работал ритмично, как автомат, внешне без всякого напряжения, однако я чувствовал, что его старческое тело действует по инерции и что в любой момент его силы могут иссякнуть. Под дряблой коричневой кожей на широких костях кое-где на мгновение вырисовывался узловатый мускул, а ребра выпирали, как судорожно оттопыренные жабры миноги. Глядя, как он работает, я невольно поддался впечатлению, будто наблюдаю агонию незаведенных часов, маятник которых неуловимо для глаза замирает, исчерпав накопленную энергию.

Зрелище это нестерпимо угнетало меня. Я перевернулся на другой бок. Теперь я видел сухие стебли высокой травы, мертвые и лишенные соков. Зацепившиеся за них нити бабьего лета покачивались от незаметного дуновения ветерка, как микроскопические бумажные змеи. И все-таки я непрерывно слышал стук топора Ильдефонса Корсака, навязчивый, как укоры совести.

В конце концов я не выдержал, встал со своего ложа, отыскал можжевеловую палочку, служившую подпорой калитки, вышел на заросшую сорняком песчаную уличку и двинулся по главной магистрали городка, тянувшейся параллельно железнодорожным путям. Мне казалось, что в окнах, отливавших синевой неба, я различаю очертания лиц, что любопытные глаза провожают меня по раскаленной от зноя дороге. Незнакомая женщина, согнувшаяся под тяжестью коромысла с полными ведрами, оглянулась и испуганно сплюнула через плечо.

Я пошел быстрее, но вскоре почувствовал невероятную усталость и остановился под каштаном. Здесь, в его густой тени, валялись на земле игольчатые плоды, потрескавшиеся и бесстыдно обнажившие свое необычайно материальное, соблазнительное нежно-коричневое нутро. Я уже собирался идти дальше, как вдруг мое внимание привлек шум голосов, а вслед за тем из темного помещения магазина, пропахшего мылом и мукой, выбежал партизан Ясь Крупа. Он постоял на дороге, поправил задравшийся рукав на потертом протезе, пригладил волосы и после недолгого колебания вернулся в магазин.

— Нет, — услышал я голос Регины.

Партизан назойливо что-то ей объяснял.

— Нет, — повторила Регина.

Звякнула какая-то банка, зашелестела юбка.

— Да уходи-ка, ну, слышишь?

— Я раздумал и не уйду.

— Захотелось ему, ишь ты… И не таковские сюда приходили.

— Если пожелаешь, можем уехать.

— И куда же?

— У меня друзья в Варшаве. На высоких постах. В правительстве.

— Я, слава богу, еще молодая и собой вроде бы недурна, с кем попало связываться мне не к чему.

В темном помещении раздался такой громкий стук, что стекла задрожали.

— А ты мне тут не размахивай своей колотушкой. Кавалер нашелся.

С минуту было тихо, потом партизан сказал ей что-то шепотом.

— Подумаешь, напугал. Я говорю нет, и кончено. Убирайся, а то покупатель войдет, а я по твоей милости стыда не оберусь.

Зазвонил маленький монастырский колокол. Его дробные, округлые звуки скатывались вниз, в городок, как бусинки.

— Нет? — спросил партизан.

— Нет.

— Смотри, пожалеешь, да поздно будет.

— О чем мне жалеть — что не пошла в кусты с пьяницей?

— А ты знаешь, почему я пью?

— Не знаю и знать не желаю.

Снова напряженное молчание.

— Ну? — настаивал партизан. — Ты мне ответишь?

— Восемьдесят три плюс сорок шесть будет сто двадцать девять, к этому добавить двадцать семь…

— Захолустная принцесса из потребительской кооперации.

Я услышал грохот, приглушенный крик и что-то вроде быстрого пошлепывания по тесту. На пороге магазина появился партизан, весь обсыпанный мукой. Отряхнувшись, как собака после купания, он долго стоял в задумчивости, беспомощно вперив взгляд куда-то вдаль. Потом рубанул протезом по ставням магазина и вышел на середину улицы.

Я был уверен, что он пойдет своей дорогой, но он, видимо, меня заметил, так как внезапно свернул в густую тень дерева.

— Вы слышали? — многозначительно спросил он.

Я промолчал.

— Вы должны были слышать.

— Все у меня болит, я едва ноги волочу, — тихо сказал я.

— Вы думаете, она зачем сюда приехала? Подцепить карася. Муж ее бросил, с гимназисточкой удрал, по сей день развода еще нет. А вы поглядите, какая фанаберия. Что ни вечер — по всем соседним поселкам и усадьбам носится, ищет случая. Сидит всегда одна, да еще с таким видом, что простой поляк к ней не подступись. Дежурит. Счастья ждет.

— Мне уже пора идти. Извините.

— Куда вас снова несет, уважаемый? Вы только что, да еще с посторонней помощью, вернулись из далекого путешествия.

Я смотрел на свои босые студни, погруженные в песок, горячий, как неостывший пепел. Неподалеку, на середке зыбкой колеи металась стайка воробьев. Монастырский колокол умолк, но эхо его ударов все еще блуждало в дубраве на той стороне реки.

Партизан поднял кверху обсыпанный мукой протез.

— Поглядите. Пятнадцать лет назад мне за это водку ставили, в каждом доме угощали, девки ножками дрыгали, лишь бы я снизошел и бросил на них взгляд. Тогда это было неоценимое сокровище. Волшебная палочка. Можно сказать, реликвия.