Союз еврейских полисменов — страница 6 из 77

В дыхании Нецки чувствуется запах кофе, а правый обшлаг синего кителя присыпан сахарной пудрой.

— И где у нас труп?

— В двести восьмом, — отвечает Ландсман, открывая дверь для латке, потом оборачивается к старику. — Зайдешь, дед?

— Нет, — отказывается Элияху с каким-то кротким умилением в голосе, непостижимым для Ландсмана. Может, это сожаление, или облегчение, или мрачное удовлетворение человека, вкушающего разочарования. Мерцающий спичечный огонь, застрявший в глазах старика, заволакивает пелена слез. — Я всего лишь полюбопытствовал, господин полицейский Ландсман.

— Уже детектив, — сообщает Ландсман, удивленный, что старик помнит его имя, — ты меня помнишь, дед?

— Я помню все, дорогуша.

Элияху лезет в карман поблекшего желтого пальто и вытаскивает пушке, деревянный ларец размером приблизительно с ящик для учетных карточек. На лицевой части ящичка выведены слова на иврите: «ЭРЕЦ-ИСРАЭЛЬ». В крышке ларца прорезь для монет или сложенной в несколько раз долларовой купюры.

— Не пожертвуете немножко? — осведомляется Элияху.

Никому и никогда Святая земля не казалась более далекой и недостижимой, чем еврею из Ситки. Где-то на другом краю земли, про́клятое место под властью людей, собравшихся там только для того, чтобы сохранить чудом уцелевшую горстку евреев, которым грош цена. И вот уже полвека, как мусульманские фанатики и арабские вожди, египтяне и персы, социалисты и националисты, монархисты и шииты, панарабисты и панисламисты дружно вцепились зубами в Эрец-Исраэль и обглодали ее до костей и хрящиков.

Иерусалим — это город крови и лозунгов на стенах, отрезанных голов на телеграфных столбах. Соблюдающие закон евреи во всем мире еще не оставили надежду поселиться на земле Сиона. Но евреи были рассеяны уже трижды: в пятьсот восемьдесят шестом году до нашей эры, в семидесятом — уже нашей и в довершение — варварски — в сорок восьмом году двадцатого века. Даже верующим трудно поверить, что есть еще шансы снова начать все с нуля.

Ландсман достает кошелек и просовывает сложенную двадцатку в пушке Элияху.

— Удачи, — говорит он.

Коротышка подхватывает тяжелый саквояж и ковыляет прочь. Ландсман протягивает руку и хватает Элияху за рукав, вопрос зреет у него в душе — детский вопрос о желании его народа обрести дом. Элияху оборачивается с заученной опасливой гримасой. А вдруг Ландсман из тех, кто может навредить? Ландсман чувствует, что вопрос растворяется, как никотин в его крови.

— Что у тебя в сумке, дед? — спрашивает Ландсман. — На вид тяжелая.

— Это книга.

— Одна книга?

— Она очень толстая.

— Долгая история?

— Очень долгая.

— О чем она?

— Это про Мошиаха, — говорит Элияху. — А теперь, пожалуйста, уберите руку.

Ландсман отпускает его. Старик выпрямляется и вскидывает голову. Облаков, заслонявших его глаза, как не бывало. Он кажется рассерженным, надменным и не таким уж старым.

— Мошиах грядет, — говорит он.

Это не совсем угроза, скорее обещание искупления, но все-таки лишенное теплоты.

— И очень вовремя, — говорит Ландсман, дернув пальцем по направлению гостиничного вестибюля. — Сегодня у нас как раз местечко освободилось.

Выражение лица Элияху становится то ли обиженным, то ли просто гадливым. Он открывает черный ящичек и заглядывает внутрь. Извлекает двадцатидолларовую купюру, которую дал ему Ландсман, и возвращает ее владельцу. Потом подхватывает саквояж, натягивает на голову белую шляпу с обвисшими полями и уходит в дождь. Ландсман сминает двадцатку и сует ее в карман брюк. Он давит папиросу ботинком и идет в гостиницу.

— Что за чудик? — спрашивает Нецки.

— Его называют Элияху. Он безобидный, — вмешивается Тененбойм из-за стальной решетки конторки. — Частенько здесь бывает. Все пытается свести с Мошиахом. — Тененбойм с треском проводит золотой зубочисткой по коренным зубам. — Послушайте, детектив, мне, конечно, следует помалкивать. Но должен вам сказать. Управление завтра пошлет письмо.

— Жду не дождусь, — откликается Ландсман.

— Владельцы продают нас концерну из Канзас-Сити.

— Вышвырнут?

— Может быть, — говорит Тененбойм, — а может, и нет. Тут все неясно. Но не исключено, что вам придется съехать.

— Это будет написано в письме?

Тененбойм пожимает плечами:

— Письмо составлено юристом.

Ландсман ставит латке Нецки у входной двери.

— Никому не рассказывай, кто что видел или слышал, — напоминает он ему. — И никого не прессуй, даже если он того заслуживает.

Менаше Шпрингер, криминалист, работающий в ночную смену, влетает в фойе со стуком дождя, на нем черное пальто и меховая шапка. В одной руке у него зонтик, с которого стекает вода. Другой он толкает хромированную тележку, к тележке веревкой прикреплены обтянутый виниловой кожей ящик для инструментов и пластиковый контейнер с отверстиями вместо ручек. Шпрингер — плотный кривоногий крепыш, его обезьяньи руки приделаны прямо к шее, без всякого намека на плечи. Лицо криминалиста в основном состоит из зобатого подбородка, а выпуклый лоб похож на один из увенчанных куполом ульев на средневековых гравюрах — аллегорию Трудолюбия.

Ящик украшен единственным словом «УЛИКИ», выписанным синими буквами.

— Уезжаете? — спрашивает Шпрингер.

Это не самое обычное приветствие в наши дни. Многие уехали из города за последние несколько лет, сбежали из округа ради скудного реестра мест, где их привечают, или туда, где устали слышать о погромах из третьих уст и питают надежды устроить погром своими собственными руками. Ландсман отвечает, что, насколько ему известно, он никуда не собирается. В большинстве мест, принимающих евреев, требуется наличие близкой родни, там живущей. Все близкие родственники Ландсмана или мертвы, или сами ожидают Возвращения.

— Тогда позвольте распрощаться с вами сейчас, навсегда, — говорит Шпрингер. — Завтра в это время я буду греться под теплым солнцем Саскачевана.

— Саскатун-колотун?[9] — догадывается Ландсман.

— Минус тридцать у них сегодня, — говорит Шпрингер. — Выше не было.

— Как посмотреть, — отвечает Ландсман, — вы могли бы жить на этой помойке.

— «Заменгоф». — Шпрингер достает из ящиков памяти дело Ландсмана и хмурится, пробегая его содержимое. — Ну да, и дым отечества… а?

— Он вполне подходит к моему нынешнему стилю жизни.

Шпрингер улыбается тонкой улыбкой, с которой стерты почти все следы сожаления.

— Где тут у вас труп? — спрашивает он.

4

Перво-наперво Шпрингер вкручивает все лампочки, которые выкрутил Ласкер. Потом опускает со лба защитные очки и приступает к работе. Он делает покойнику маникюр и педикюр и заглядывает ему в рот в поисках откушенного пальца или бронзового дублона. Он фиксирует отпечатки с помощью порошка и кисти. Он делает триста семнадцать снимков «поляроидом». Снимки трупа, комнаты, продырявленной подушки, найденных им отпечатков. Он фотографирует шахматную доску.

— И для меня, — просит Ландсман.

Шпрингер снимает еще раз шахматную партию, которую Ласкеру пришлось оставить по милости убийцы. Потом протягивает снимок Ландсману, вопросительно приподняв бровь.

— Ценная улика, — поясняет Ландсман.

Фигуру за фигурой Шпрингер разрушает защиту Нимцовича, или что там играл покойный, и упаковывает каждую фигурку в отдельный пакетик.

— Где это вы так вымазались? — спрашивает он, не глядя на Ландсмана.

Ландсман замечает густую коричневую пыль на носках ботинок, на рукавах и на коленях.

— Я обследовал подвал. Там огромная… я не знаю… что-то вроде технической трубы. — Он чувствует, как кровь приливает к щекам. — Пришлось ее проверить.

— Варшавский туннель, — говорит Шпрингер. — Они проходят через всю здешнюю часть Унтерштата.

— Неужели вы этому верите?

— Когда иммигранты приехали сюда после войны. Те, кто был в гетто в Варшаве. В Белостоке. Бывшие партизаны. Я полагаю, что некоторые из них не слишком доверяли американцам. И они рыли туннели. На случай, если опять придется воевать. Потому и район назвали Унтерштат.

— Слухи, Шпрингер. Городская легенда. Это просто коммунальная труба.

Шпрингер хмыкает. Он прячет в пакет банное полотенце, полотенце для рук и обмылок. Он пересчитывает рыжие лобковые волосы, прилипшие к сиденью унитаза, и пакует каждый в отдельности.

— Кстати, о слухах, — говорит он. — Что слышно от Фельзенфельда?

Фельзенфельд — это инспектор Фельзенфельд, начальник подразделения.

— Что значит «слышно»? Это вы о чем? Я видел его сегодня пополудни, — говорит Ландсман, — но я не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, он за три года и слова не вымолвил. Что за вопрос? Какие слухи?

— Просто интересуюсь.

Шпрингер бегает пальцами в резиновых перчатках по веснушчатой коже левой руки Ласкера. На ней заметны следы уколов и слабые отпечатки там, где покойный затягивал жгут.

— Фельзенфельд все за живот держался, — говорит Ландсман, вспоминая. — Кажется, он сказал «рефлюкс». Так что вы обнаружили?

Шпрингер хмуро смотрит на плоть над локтем Ласкера, где следы жгута переплетаются.

— Судя по всему, он пользовался ремнем, — говорит он. — Но ремень слишком широк для таких отметин.

Он уже упаковал ремень с двумя парами серых брюк и два синих пиджака в желтый бумажный мешок.

— Его хозяйство в ящике тумбочки, в черной косметичке на молнии, — говорит Ландсман. — Я только мельком глянул.

Шпрингер открывает ящик тумбочки у кровати и вынимает черную сумочку для туалетных принадлежностей. Он расстегивает змейку и издает смешной горловой звук. Косметичка открыта, так что Ландсману видно содержимое. Поначалу он не понимает, что там привлекло внимание Шпрингера.

— Что вы знаете об этом Ласкере? — спрашивает Шпрингер.

— Рискну предположить, что время от времени он играл в шахматы, — отвечает Ландсман.

Одна из трех книг в комнате, грязная и зачитанная, в оборванной мягкой обложке, — «Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша