Анфал и рассоха
Эльдэнэ в драной меховой одежде, пыльный и грязный, заросший по уши, объявился возле Хлынова. Сколько раз он погибал в таких попытках – Бог весть. Но Московии нужно было знать, какие дела творятся на Вятке, жизненно необходимо было знать! И изветчик оживал и вновь шел.
Хлынов с умом поставлен был: с одной стороны река, с другой – глубокий овраг.
Возле городских ворот сторожка, в ней два парня. Охрана. Будка с собакой, у охраны еще одна избенка с огородом, где виднеются сараюшка с банькой. Эльдэнэ не приметили, поскольку на человека он уже не походил и одежа его схожа была по виду с дорожной грязью в канаве, куда он закатился. Почему Эльдэнэ поступил так, как он поступил в дальнейшем, понять трудно. Такие люди, как он, и тогда, и сейчас умеют предугадывать.
Один из охранников вынес в миске еду для собаки и, поставив миску возле канавы над самой головой Эльдэнэ, пошел к будке. Собаку, видно, хотел на время отвязать. Эльдэнэ метнулся к миске и начал с жадностью поедать кашу с мясом. Сторож хотел было спустить собаку на него, но второй схватил его за руку. Могли бы разорвать собакой, но не разорвали!
Эльдэнэ дали доесть, попытались заговорить. Немой он, Эльдэнэ, вот что! Мычит, башкой мотает. Немой, а вроде не бестолочь, может, сбежал от кого. Велели раздеться. Мужичок крепкий, нестарый. Ну, живи пока.
Стражники коротко переговорили, один ушел в огородец, а второй сходил в избу, принес нож. Быстро развел костерок возле канавы, одежду велел бросить в костер. Посадил Эльдэнэ на чурбак, закатав рукава, ловко обстриг волосы ножом наголо. Достал из костра обгоревшую головню, показал жестом: уши загни! И головней-то по башке проехался. Вши, принесенные Эльдэнэ из лесных землянок, с треском полопались, уши вздулись. Тем временем пришел второй, они опять переговорили. Через короткое время мотнули головами: пошли, мол!
Эльдэнэ не мог поверить своим глазам: в баню вели, в баню! Пришлось поупираться, но блаженный миг все же настал. Его кинули на полок, отходили как следует веником, ошпарили щелоком, чуть не крутым кипятком. Один из охранников, здоровенный парень с пудовыми кулаками, напоследок лишил Эльдэнэ жизни. Совсем. Эльдэнэ казалось, что мясо у него отделяется от костей. Что-то внутри трещало, и он орал не человеческим голосом. Не обращая на вопли истязуемого ни какого внимания, парень измял Эльдэнэ своими могучими ручищами с головы до ног. Из бани Эльдэнэ, засунутого в залатанные, но чистые порты и рубаху, тот же истязатель унес на одной руке и бросил в чулан на груду половиков. Поживи-ка годик в землянке, кормя вшей, изваляйся-ка в грязи, проползая грязными канавами – тогда ты будешь спать так, как спал наш герой!
Наутро давешний истязатель, Василей Тур, спал после бессонной ночи, а второй, пониже и побойчее, звавшийся Ряпой, повел Эльдэнэ в город. Город, он и есть город, огороженный то есть. С большим интересом разглядывал Эльдэнэ гнездо знаменитых на Руси речных разбойников – вятских ушкуйников.
Городище, как видел Эльдэнэ, было небольшое, обнесенное двумя рядами врытых в землю и стоящих торчком бревен. В этот тихий летний день являло собой разбойничье гнездо вполне мирную картину, на траве между бревенчатыми стенами паслись козы и овцы. Внутри бревенчатые избы да площадь небольшая, вот и весь Хлынов. На площади людская толкотня, все мужики молодые, вида весьма примечательного. У кого глаза нет, кто без уха. Парчовый кафтан на ином, а снизу пестряденные порты. В одном месте бой кулачный, в другом народ сгрудился возле играющих в зернь. Сидят прямо на земле, на кону кучи барахла – награбленного, видно. И те кучи, не трогаясь с места, переходят из рук в руки. Только что ходивший в парчовом кафтане уже до портов разделся, а кафтан натянул рябой мужик, и кафтан треснул.
Ряпа спрашивал, не видел ли кто Дробилу одноглазого. Видели, – отвечают и показывают один направо, другой налево. Дробила, однако ж, нашелся и оказался действительно одноглазым и без двух передних зубов. Купить Эльдэнэ отказался:
– На сто он мне? Была бы девка, взял бы. Слусай, надоело телку драть. Тутока собираются на серемисов, посли на серемисов? Сказывают, разведали у хана ихнего богатое становиссё. Девок привезем, серемисок. Посли?
– Я туда с Анфалом одинова только и хаживал. А потом на Нижний Город Анфал сбегать хотел, под зиму. Потом, говорит, опять на Булгар двинем. И где теперя Анфал? Как в воду канул с запрошлого лета…
– Сказывают, его по баске стукнули и в полон к хану взяли.
– Бздят! Он сам хоть кого по башке-то!
– Слусай, на сто тебе Анфал? Сё ты все: Анфал-Анфал?! Это рассохинские ребята его по баске стукнули и ханским отдали. Сумел много. Сумный был парень.
– Я бы этому Рассохе самому башку снес бы за Анфала! Да, поди, и снесу еще…
– Не суми, а про Анфала забудь, пока своя баска целая. Переветник он, Анфал, на Московию переметнулся, сказывали так. Посли на серемисов-то?
Ряпа на черемисов идти согласился и тут же уселся на землю играть в зернь, забыв про Эльдэнэ. Разговор про Анфала на этом закончился. А жаль, думает Эльдэнэ, очень примечательный разговор. Тогда шумел Анфал и впрямь сильно, это и в Московии было хорошо известно. Имя коновода вятских ушкуйников наводило страх и на Нижний, и на Кострому, и на Булгар, и на Сарай. А тут, оказывается, смена власти, нет Анфала! А где он?
Эльдэнэ потихоньку отодвинулся от играющих и обошел городок. Лавки, кухня летняя дымит прямо на улице, видны большие котлы. Избы стоят, склады. Баб мало. Девок вовсе нет. Мальчишки уже режутся в карты и кости или сходятся на кулачки. Как-то все тут у них интересно устроено: купцы рядом с разбойниками, ездят к ним. Не боятся. А те их, тутошних, не трогают, бегают грабить низовых татар или вовсе далеко на реку Сухону, там тоже не дети сидят, Гляден – городок укрепленный. Подумалось Эльдэнэ: вообще не слышно, чтобы ушкуйники обижали собственных новгородских купцов.
Не видать, однако, нигде места, где мог бы гнездиться дух воздуха, зажигающий воду. Да и не слыхать как-то, чтобы речь шла про земли пермские. Вятка, да Итиль, да Устюг. Где ушкуи стоят, не видать, самих разбойничков тоже не видать. Ничего не видно. Тут только крепость с небольшой охраной.
Обратно к городским воротам Ряпа и Эльдэнэ пришли уже под вечер. Никто у Ряпы невольника не купил, зато сам он крепко проигрался, причем, похоже, продул общее с напарником добро, отчего вздыхал и чесал затылок.
Тур сидел возле костра, глядя на изгиб реки. Ряпа, опасаясь могучих кулаков товарища, сел поодаль и сразу завел разговоры про черемисов с богатым становищем и осенний поход на Устюг. Но Тур, не глядя на него, сказал медленно и твердо:
– Ухожу я, Ряпа. Не глянется мне с Рассохой дела иметь. Ничё ни к чему, одне в лес, други по дрова. Даве от татаровей еле ушли. Как без Анфала осталися, никакого прибытка, а сколь народу полегло.
– Сказывают, это рассохинские тада Анфала ханским сдали…
– Рассоха-то, как калега: охота калеге башкой быть, да уши не выросли. Приходили тутока ко мне от Рассохи. Айда, мол, Анфала из перми выманивать, ты, мол, с им ходил, знает он тебя. Будто живой Анфал, убежал из Сарая на Каму, где-то в перми городок поставил. Купцов перехватыват. Вовсе переветник стал, против своих пошел.
– Может, и брешут?
– Может, и не брешут. Озлился мужик, да и переметнулся. Он мне не одинова сказывал, что со слободской головкой не в ладах. Ну как, он поболе нас с тобой во всем толковал. Много тайного знал, чего нам и знать ни к чему. Шибко у него ругань в Слободском бывала. Мол, надо какот серебряный след из перми на Вятку заворачивать. Хватит, мол, богачество мимо рта в Новой Город возить, кто, мол, оне нам? Устюг перекрыть грозился. Ну, те, видно, Рассоху и натравили. Кому охота богачество-то упускать?! Рассоху, гниду, раздавил бы!
Тур замолчал, все так же глядя на темнеющий речной поворот. Язык Ряпы продолжал чесаться:
– С Анфалом-то ты на Сарай ходил?
– Но-о, запрошлым летом.
– Хорошо сбегали, говорят.
– Дак если все по уму, вот оно и хорошо. Весело сбегали. По уму-то. Струги с зимы еще были наделаны, да стояли потаенно. Плоты, припасы на дорогу. Дружина знала: как Анфал объявится, даст сигнал – так и идем. А где Анфал – и не ведал никто. Тысяцкой я у его был… эх, да чё говорить!
Тур опять замолчал. Потрескивал в тишине костер, и искры улетали к звездам.
– Много чё привезли из Сарая-то, говорят?
– Чтобы много привезти, на плечах-то башка доложна быть, как у Анфала, а не калега, как у Рассохи! Анфал реку всю знал, каждый поворот и перекат. И про Сарай все было известно: где лавки богатые, где казна. Сколь охраны – все выведал! Только и осталось весело сбегать! Э-эх, как мы из воды-то выскочили, да засвистали!
– Откудова?!
– Да из воды, говорю, из реки! Мы ночью подошли прямехонько напротив города и стали. И сколь времени под водой сидели, через камышины дышали. А как ободняло, мы как выскочим, да засвищем! Анфал придумал из бересты рожи всякие понаделать, да рога, да хвосты привязали. Хоть кого страх возьмет! Татарове все побросали, убежали. Оне воды боятся, оне только в степи хозяева, а на реке никто. Тут еще наши подошли на ушкуях, плоты подогнали. Палево подняли высокое, чтобы далеко видно было… Весь день плоты нагружали, их мужики волоком увели до Хлынова. А мы к ночи – во голова-то у Анфала! – не вверх пошли, а вниз, в протоке засели. Татарове побежали было плоты догонять, а мы имя опять в городе палево подняли. И опять в протоку. А потом ушли в Хлынов. Весело сбегали, да…
Тур снова замолчал. Потрескивал костерок, тишину безлунной ночи нарушал только еле слышный плеск прибрежной речной волны. Тяжкая виноватая досада прерывала молчание:
– Пошто я с имя тогда не пошел? Анфал ведь спрашивал меня, пойду, нет. Он тамока протоку одну хотел посмотреть: протока али глухая старица. Ушли-то всего на двух стругах. Ну, дак и чё, ждали их, видно, тамока. И ведь как-то Рассоха вывернулся? Анфала взяли, а этот домой пришел! Гнида!
…В этот предутренний час совсем неподалеку, в Раздерихинском овраге, заканчивался земной путь легендарного Анфала. Тускло чадил смоляной факел, прикрываемый полой кафтана, плохо поддавалась земля, сплошь продернутая корнями ивняка. Яму велели вырыть глубокую, чтобы не раскопали бродячие псы и не размыли весенние паводки. Рогожа, в которую было обернуто тело, из-за неловкости дрожавших рук развернулась. Громадный костистый Анфал лег на сырую землю, блаженно вытянулся и прильнул к ней. Выкаченные в смертной муке глаза подернулись тенью и тихо закрылись. Казалось, только сейчас Анфал облегченно испустил последнее дыхание, и душа, как легкий туман, покинула его… Не стало на земле Анфала, и след его последнего пристанища был старательно затоптан и завален подрытой старой ветлой.
…Небо на востоке начинало светлеть. Давно ушел спать Ряпа, а Тур все сидел возле костерка, пошевеливал угли, подкладывал невеликие палочки. Как ждал кого-то. Как чувствовал… Какой-то небольшой мужичок выскочил из темной тени кустов:
– Тур, слышь-ко, Тур, нету Анфала, нету Анфала боле!
– Как знашь? Видал чё?
– Чё тебе, как знашь! Уж знаю. Нету делов без следов…
– Кто наследил-то? Рассоха?!
– Сам думай. А я и не сказывал тебе ничё, это тебе ветром надуло.
Мужичок исчез в кустах, как не был. Как будто и впрямь пролетавший временами северный ветерок, предвестник осени, нашептал в уши то, что не могло, ни за что не могло быть реальностью. Эльдэнэ старательно «спал». Тур тяжело поднялся, медленно зашагал вдоль крепостной стены, уже освещенной первыми лучами еще не видного глазам солнца.
…Рассоха принял смерть без страха и протеста. Орлиный взгляд Анфала, которому он привык мгновенно подчиняться, взгляд уже совсем потухших синих глаз, уже с той стороны, из смерти, вдруг налился ненавидящей силой и расколол голову-калегу. Слепыми безумными глазами, не моргая, убивец Анфала глядел на восходящее солнце. Ни крика не было, ни шума никакого, только первый солнечный отблеск на востром разбойничьем ноже…
И снова тихий костерок на речном берегу возле крепостной стены. Уже и Ряпа проснулся:
– Слышь-ко, Тур, а чё мужики сказывают, Анфала вчерась зарезали?! Ето чё? Брешут али чё?!
– Кто сказывал, с тех и спроси. А Рассоху точно зарезали.
Костерок догорел, угольки подернулись легким серым пеплом.
– Уйду я, Ряпа. Не глянется мне все это. Давеча мужик проезжал, мельник из-под Слободы. К себе зовет, девку свою, сказывал, за меня отдаст. Справный мужик. У его в дому девок много народилося, кому мельницу держать? Иди, говорит, ко мне. Уйду я. Сказывал, брашно он мелет, да брагу ставит, вотякам возит. Ему купцы слободские шибко выгодно расчет дают. И товаром, и деньгой-новгородкой. А уж скоро жито начнут сжинать, да брашно делать. Робить, мол, некому. Вот я к ему и пойду. Жениться охота да и жить, как люди. Набегался. Немца нашего с собой возьму в работники. А ежели про меня кто спросит, сказывай, мол, и не знал такого никогда. На вот печатку мою, в Котельниче мой струг возьмешь.
В Котельниче, в Котельниче… Вот где струги-то ладят да прячут до поры. А и то: Котельнич много ниже по реке, течение там крутое, быстрое, торопится Вятка к сестрице Каме.
Судя по разговору, в хлыновской шайке произошли бурные события. Легендарный Анфал то ли впрямь переметнулся, то ли пал жертвой оговора. И что с Рассохой? Это важно. Прикинуть бы, каковы сейчас у них силы-то, у свирепых вятских защитничков. В Котельнич бы, на ушкуи глянуть – вон они где запрятаны! Время ли в глушь деревенскую забираться? Уйти от своих владельцев Эльдэнэ мог в любой момент, они про него на другой же момент забыли бы. Но хороший соглядатай не должен в глаза бросаться, он должен быть частью той жизни, которую наблюдает. Как бы вот сейчас не сбегать до Котельнича! Но только сунься в Котельнич – точно пришибут. А чтобы не пришибли, надо быть частью незаметной, неброской. И такой частью в вятских землях он уже стал. Пока все складывается неплохо. Купцы, значит, к мельнику захаживают? Или он к купцам? А на какой ляд вотякам столько браги? И почему за вотяков расчет дают купцы?
Ладно, для начала идем к мельнику.
Жёнки устюжанские
Но быстро уйти не удалось. Мельник приехал на ярмарку. Три дни кипела и бурлила ярмарка на широком лугу возле крепостных стен. Эльдэнэ знал: для того чтобы про страну что-то понять и выведать, не надо околачиваться в господских покоях. Люди в таких покоях одеты в заморское, еда у них своя-особая, и правды никто не молвит. Иди на рынок, к простонародью. Увидишь, чем народец занят, что сеет, что ест. А при желании все узнаешь и про господ. На каждого господина – сотня-две прислуги. У прислуги родня, у родни еще тоже родственники. Вся подноготная господ была простонародью прекрасно известна. Может, только насчет внешней политики мало что говорили, да и то потому, что не шибко интересовались. Много где бывал Эльдэнэ – это правило его никогда не подводило.
Богатая ярмарка в Хлынове! Привезены и хлеб-соль, и мясо, и сало, и мед, и воск на свещи, шерсть овечья всякая – чесаная, пряденая и в носки-варежки связанная, овчины и тулупы овчинные, щетина, дичь, рыба, лен пряденый и в холсты тканый, сукно, обувка всякая – и кожаная, и лапти, топоры и иной плотницкий припас, косы, цепы, сохи, корчаги большие и малые, хомуты-уздечки, ложки деревянные и черпаки, сундуки расписные, сундучки малые искусной резьбой изукрашенные, прялки большие и малые тоже все в росписи и резьбе, сани-телеги и всяческий скот. Мычали коровы, у коновязей помахивали хвостами вятские кобылки. Против скакунов арабских неказиста вятская кобылка: и собой невеличка, и лохматенька. А резва в тройке, сильна и к морозам привычна. И норов у нее спокойный и добрый. С хорошим хозяином в работе старательна. А умна! Куда бы хозяин ни заехал, она помнит дорогу к своей конюшне и домой придет всегда.
Некогда было нашему мужику все время на рынке торговать, придумали по большим праздникам съезжаться и расторговываться. Поэтому русская ярмарка – веселое дело, шумное, голосистое.
А тут еще и подарок к ярмарке, дорогой и долгожданный: жёнки устюжанские! Приметно было, что в Хлынове баб да девок маловато. В дружины-то собирались одни мужики. Вот устюжанки-хитрованки и удумали тоже собираться дружинами, да и наезжать в Хлынов – в жены к тамошним молодцам. Разбойный Хлынов сдавался такой дружине безо всякого сопротивления, даже, наоборот, с огромным удовольствием! Да и свои вятские мужики тоже на ярмарку невест везли – телегами!
Девки и хороводы водят, и песни поют, парни силой меряются – гуляет народ, аж и про торговлю иной забудет. К вечеру третьева дни венчанья начались. Видно стало, что не с пустыми руками устюжанки приехали: шали богатые, сарафаны каёмчаты, каждая икону несет в богатом окладе. Пригляделся изветчик: оклады-то серебряны! Да так мастеровито изукрашены, все-то мастер ладил, нигде рука промашки не дала. Сканью тонкой узоры выложены, цветы райские и травы. Вот куда серебряный следок уходит! Вот сюда он и уходит: к устюжским мастерам. Из блюд басурманских ладят оклады икон, да церковную утварь! Товар – дороже дорогого, таково мастерство. А монастыри-то да храмы строят по всем княжествам русским: и в Твери, и в Рязани, и во Владимире, тут, пожалуй, и повыгоднее дело, чем монету чеканить!
Вот так-то, князюшка. Где-то писано, что принадлежит Устюг князьям владимиро-суздальским и даже уж сыновьям не раз завещан! Писать можно, пергамент терпелив, что ни напишешь – все снесет. Только вот эта девка устюжанская, несущая венчальную икону в серебряном окладе, она все это написанное перечеркивает, не ведая того. Не было на Устюге власти ни московской, ни владимирской. Никто тут до серебряных тайн никого лишнего не допускал.
Мастерство устюжских ювелиров прославится на всю Россию: скань серебряная, чернение, тончайшие эмали. А узоры все те же: травы да цветы райские, такие же, как на расписных прялках, печках и сундуках. Не потеряется следок серебряный, не исчезнет! А устюжанки не забудут свой славный промысел, несколько веков такими же дружинами будут уезжать в жены покорителям Сибири и Дальнего Востока.
Поет-гуляет ярмарка…
Мельник обошел чуть не все ряды, все поглядел, попробовал мед в каждой бочке, перебрал и в руках помял каждую уздечку. И девкам в хороводе подпевал, и на службах-венчаниях подтягивал. Но Тур, по-прежнему мрачный и сосредоточенный, заторопился уезжать. Эльдэнэ, не мысля ничего для себя интересного увидеть в поселении смердов, потянулся за ним.
Выпугали соловья из куста…
Поселение вятских мужиков, небольшая деревня на пяток дворов. Поставлено одной улицей на южном склоне пологого угора по-над прудом. На угоре, видная издаля, небольшая церковь поставлена, ровно свечечка затеплена. Избы вольно стоят, друг от друга подале.
Образец вятского жилища. А – изба, Б – клеть, В и Г – жилая связка «изба – сени – клеть»
Изба сама по себе огромная для мужицкого жилища, на две половины – зимнюю и летнюю, на высоком подклете. Возле избы сараи да конюшни рубленые под тесом топорным. Все хозяйство – как буквица П, и огорожено, ровно крепость. На плотине мельница, на угоре позади деревни еще одна – ветрянка, крыльями крутит. Богато смерд живет, однако. А где хозяева у смерда? Кто им володеет, вот этим мельником, и женой его, и детьми, и прудом, и мельницами? Где он? Вблизи не видать. В Хлынове вообще ни одного княжеского или боярского дома нет, нет и самого князя или боярина. Как-то народ живет сам собой, да и все.
Этому народу, который впоследствии назовут кержаками, история отвела лет 600–700, от зарождения на Вятке в XII или XIII веке до гибели в сталинскую коллективизацию в 1920–1930-х годах. Этот народ никогда не признавал господина над своей головой. «Народная держава», новгородская Америка.
Семья у мельника: сам, сама, сын Денис женатый да две девки, старшая Оня и младшая Сина. Еще один сын отселен в починок, да две девки выданы замуж в деревню Кленовку. Где-то на дальней пасеке живет мельников тятя, старый уже. А хозяйства-то, хозяйства!
Позже узнал Эльдэнэ еще одного мельникова сына. Про него сказывали так: Федул где-то мельнично колесо катит. Тутока за деревней Сосновой горушка есть, Гляделка называется, далеко с ее видать. Тамока камень жерновой, в горушке-то. Мужики даве сбегали, жернов вырубили, а Федул катит его сюда. Чё, мол, ему, Федулу! Федул через несколько дней объявился вместе с мельничным жерновом. Стоял на угоре возле ветрянки, сам рос том чуть не с мельницу и гулко хохотал. Федул был дурак. И так он был доволен, что прикатил колесо, пришел домой! От этой самой радости турнул колесо с угора на деревню. Бог миловал, – крестился потом мельник. Громадное каменное колесо со свистом пронеслось по улице, вдребезги расшибло баньку, только бревна во все стороны взлетели, и шлепнулось в пруд у берега. Федул зрелищем был очень доволен, гулкий хохот его разносился далеко окрест.
Как ни зол был мельник, а дураку сказал: «Молодец, Федул, волоки теперя колесо обратно в гору. Мельницу тамока ставить будем, ветрянку. Как мельнице без жернова?»
Федула-дурака обязательно надо было хвалить, и он ворочал за пятерых. Иной раз и пахали, и сено возили на ём. Не обижали насмешкой, как всех прочих. Тут ведь разговора нет без подковырки. Бабам поминают: «У нашей Фроси опеть не блины, а табаны!» То есть вотяцкие толстые блины. А уж ежели когда мужик банный угол кривовато выведет, так до седьмого колена память пойдет, будут подковыривать и внука, что дед его оплошал. Хвалили только дурака Федула, и тот был уверен, что он всегда лучше всех, и ворочал изо всей своей мочи неописуемой.
Недалеко под горкой увидел другую деревню. Так говорили: «Вотяки тамока, под горкой. Не проста гора-то у их. Молельна гора у вотяков. Чё с их возьмешь, люди лесные. Пню молятся. На горе ихние-те пни стоят. Никакого лесу нет на горе, только пенья ете. А внизу, под горой, молельна поляна. Оне тамока скотину по своим праздникам режут. Такой порядок. Как овечку зарежут, мясо сварят, съедят, а колдун-от ихний на кишки глядит, вызнает, чё у кого будет вскорости. Вот еть грех какой! Сказано в Писании: «Не должен находиться у тебя… вопрошающий мертвых, ибо мерзок перед Господом всякий, делающий это». Мерзок, во как! Поглядят на ете кишки и вверх волокут, к пеньям. Кто волокет, просит, чтобы от беды его ослобонило. А остатне в кружок станут, песню свою затянут и пляшут. Такой у их праздник. Чё имя, вотякам!»
А деревня вотяцкая, ну, обычная для лесных людей первая еще деревня: домишки маленькие, косые. Лесные люди по первости больших домов боятся. В тесноте они обыкли жить, в землянке. Да и не под силу им такие хоромы городить, кои новгородцы воздвигают. И обычай стирать одёжу – тоже удивителен людям леса. И мыться они по первости не толкуют. Но, что удивительно, дорога к той вотяцкой деревне проложена и даже мостик через речку кинут.
– На дороги ете шибко много ране-то робили. Лес вырубить, пенья выворотить, землю где насыпать, дресву. Наших по деревням наймовали, не одинова. Тятя-то мой с братовьями ездил. С лошадями, с телегами – выгодно было.
Тот мостик Тур был послан проверить и поправить. Мельник ругал вотяков:
– Был уговор, вместе дорогу подсыпать и мостик ладить, а оне не делают ничё! Как брагу к имя везти? Горшки-те поломам! Вот нажалуюсь купцу али ватаману, чтобы у их ссяку не брали!
Что-что не брали? И переспросить нельзя. Он же тут немец, немко, немой, вроде дурачка. Зачем все же вотякам брага? А кому и зачем нужна вотяцкая ссяка?! Не удивительно только, что вотяки не толкуют поправлять дорогу и мостики. Вот это совсем не удивительно, нисколько. Самим лесным людям пока что это в большую диковинку – и дороги, и мостики. Все получается так себе, неважно, а никто не любит делать то, что выходит плохо.
Мельник – мужик могучий, уже в годах. Девок наплодил – не сосчитать. Троих уж замуж выдал, старшая, Оня, теперь за Тура пойдет. А чего не пойти, Тур парень хоть куда. Тятя дом сулится возле ветрянки-мельницы поставить, да и мельницу хочет отдать, смотря как справляться будут. Здоровенная грудастая Оня уже доняла отца просьбами выдать ее замуж, а тот все отговаривался: «Как мешок станешь подымать, выдам». Мешок Оня еще прошлым летом вздымала – легко. Но мельник, отвергая сватов, все мечтал привести в дом зятя работника. И теперь все до единого были довольны. Оня с Васильем, столкнувшись где случайно иль нарочно, стояли, как громом пораженные, не в силах сдвинуться с места, пожирая друг друга глазами. И, стоило мельнику отвернуться, мчались на сеновал.
Тем не менее, с самого с утра Оня принялась истошно голосить, умоляя тятеньку и мамоньку не отдавать ее во чужой дом, во чужие люди.
Ой-да с кем вы, кормилец батюшка
И родимая матушка,
Думали думу крепкую —
Что отдать меня во чужи люди.
Наслывуся я, молодешенька,
И ленивая, и сомливая,
Незаботлива, неработлива![4]
Вопль стоял на всю деревню, потому что голосила Оня во дворе – специально, чтобы люди слышали. И бабы деревенские находили заделье, чтобы мимо мельниковой избы пройти и послушать Онькино горестное голошение. Мало девка будет голосить, мало реветь – народ осудит. Отцу, наконец-то разрешившему замужество, Оня вопила:
Неужли я тебе, кормилец-батюшка,
Не работница была, не заботница,
Твоему дому не рачительница?
После обеда к Онькиному горькому плачу присоединилась мать и залилась горючими слезами пуще дочери. Обе истошно выли и колотились головой об лавки дома и во дворе. Если бы кто проезжал тогда мимо деревни, подумал бы, что случилось в доме необычайное горе. Не переставая голосить, мать вытопила баню. К вечеру пришли онькины подружки, косу расплели, в баню мыть повели. Онька вопила, не переставая.
Вам спасибо, мои голубушки,
Навестили меня, горемычную,
Что при этом при злодей-горе, при великием.
Вы красуйтесь, мои подруженьки,
Вы красуйтесь, мои голубушки,
В красе-то вы в девичьей,
А я-то, молодешенька,
Открасовалась в красных девушках,
Относила алые ленточки.
Объявилась старшая Онькина сестра Сина (Ксенья), давно и вовсе небедно жившая своим домом за громадным спокойным мужиком и уже наплодившая кучу ребят. Завыла с порога:
Ой-да сестра моя милая,
Ты не спрашивай, я сама скажу,
Каково жить во чужих людях,
Как упакивать, уноравливать
На злодейских-то на чужих людей!
Поутру ты вставай ранехонько,
Ввечеру ложись позднехонько;
Наслывешься ты, моя милая сестра,
И сонливая, и лживая,
Незаботлива, неработлива.
Ты натерпишься, моя милая сестра,
И холоду, и голоду.
Какой холод-голод, какие чужие люди, если жить Оня оставалась все у того же тяти? Так лесные люди злых духов заговаривают, думалось иной раз Эльдэнэ. У всякого народа свои обычаи, и многие кажутся странными, на чужой глаз.
Эти парни и девки, родившиеся здесь, каждый в свой срок положенный, здесь же и упокоятся, и будут в колоде унесены на кладбище за гребнем угора. Они ничего не видели и не увидят, кроме своей деревни. А песни про батюшку Новгород…
Три кораблика плавали,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Все с купцами да боярами,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Да с богатыми товарами.
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ходит молодой купец по городу,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ходит молодец по Новгороду.
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ты пойди ли за меня, красна девица,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
И молодой купец новгородский – не сиделец в лавке! Это воин-купец. С лихими дружинами ходит он в далекие края, на пермь и югру, жизнь его – игра молодецкая!
Конца у песен не было, про «ой да ты, цветочек» можно было петь целый вечер, тут тоже кто-то только повторял, а кто-то и придумывал. Родни у Тура не было, поэтому продолжалась свадьба не неделю, а всего дня три.
Деревенские девки и парни целые игрища устроили, прятали невесту и заставляли тысяцкого ее выкупать:
Тысяцкой, ты честной человек,
Ой, тысяцкой, ой, выздымайся, ой, выздымайся,
Ты за свой-от карман ухватайся, ой, ухватайся.
Во кармане казна шевелица, ой, шевелица,
На рёбрушки становица, ой, становица,
На подарочки норовица, ой, норовица,
А что нас-то певиц подарити, ой, подарити,
И шо нас-то певиц да немножко, ой, да немножко,
И шо сорок певиц со певицей, ой, со певицей.
Тысяцкой тут есть, примечает Эльдэнэ, вот этот тысяцкой и собирает мужиков и струги ладить, и в поход. И расчет через него, казна у него.
Опевала сестрину свадьбу младшая сестра Оньки, Милитина[5]. Голосочком чистым и ясным выводила Милитина:
Не было ветров – вдруг навинуло,
Не было гостей – вдруг наехало,
Полный двор вороных коней,
Полный дом молодых гостей…
Выпугали соловья из куста…
Когда молодая деревенская поросль собралась вместе, особенно заметно было, какие они рослые. И парни, и девки – кровь с молоком, сила и молодая радость жизни бурлила в них. Венчал молодых на вольной воле выборный священник, молодые крест поцеловали, деревне да родителям поклонились. Теперь перед Богом и людьми будут друг для друга муж да жена. И закончилось все свадебными пирогами и брагой.
Аньтя
Хуже собаки хозяйской жил Эльдэнэ, да и такая жизнь грозила оборваться в любое мгновение.
– На чё он нам? Ватаман придет, и нас выгонит вместе с им. Али бабы соседские нашепчут, мо, он с бесами, нечунай ентот. Да и спалят избу-то вместе с нами со всемя.
Выручала Эльдэнэ материна заветная котомочка из заношенной и вытершейся кожи. Давным-давно привезенная ей кем-то из далеких степей. Растертые в пыль степные травки и мошки пахли неведомыми полынными краями, забытыми уже руками матери. Эльдэнэ натирал этой невесомой пылью раны и ссадины, все затягивалось… целительной ли степной силой или неисчезающей материнской любовью – кто знает? У хозяйской лошадки загноился и разболелся укус слепня на лопатке. Недоглядели, растерли шлеей. Эльдэнэ сыпнул щепоточку своей заветной пыли, попросил мысленно: подсоби, матушка… Гной на лошадке исчез, болячка в один день стала подергиваться розовой голой кожицей. Ну, насупился мельник, живи тогда… покуда… Но дальше крыльца и ступить не моги.
Деревня меж тем гудела, как пчелиный рой.
– Онфимовы-те, девку видала нонеча, чирьями все изошли. На вечерки Марья чё, думаю, не ходит, а ей и показаться нельзя теперя, нос-от провалится, гляди-ко чё!
– Ето имя Аньтя-вотянка беса притащила. С Онфимом самим путалася, так сказывают. Кода ноне вотку оне варили. Он как корчаги привез, дак она его в сараё затащила. Бес-от помогал. У их чё, у вотяков-то, креста на их нету, грязи полно, тамока бесам роздольё. Оне, бесы грязные, тамока и на лавках, и под лавками, один на однём. И под титьками, и под подолом у етой Аньтивотянки бес-от и сидел. Вокурат тамока, в самой ейной дырке. А мужику уж никакого спасенья тада и нет. Бес-от и в глазах у ей, только глянула – и мужик пропал. И всё. Сгниет. Бес-от всю семью и сгубит.
– У их теперя одно бесовье в доме-то. Я даве иду – так прямо видно, из окошок скалятся. Кишмя, как блохи на псу шелудивом.
Аньтя-вотянка, рыжая и патлатая баба из вотяцкой деревни, и впрямь часто шаталась у околицы, бесстыже задирая подол. На нее спускали собак, она, сверкая пятками, убегала. Бабы вслед ей грозили кулаками, мужики отводили взгляд… Кто-то из них и впрямь имал Аньтю тайком, кто-то слыхал, что шибко сладка грязнопузая вотянка, дак может, это бес гнойный тебе гойло-то лижёт, а ты и не знашь.
Шумели-гудели бабы, избы чистили, до дюжины раз перемывали порты и рубахи. Уже ни единой глазом видной сориночки не было во дворах, ни пятнышка крошечного во всей громадной избе ни у кого. Видно, очень голодными и злыми стали гнойные бесы, поскольку еще в одном доме за одну ночь глаза у мужика загноились, а на щеке вздулась синюшная язва. Взвыли бабы, царапая лица, кинулись к иконам.
Соседи разговаривали друг с другом не иначе, как через забор. Трижды осеняся крестом.
– Аньтя-вотянка ему в гоины-те беса подсадила, ейные дела опеть! Мужик как телок идет, бес его за гойло-то схватит, лижет да ведет, бес-от, которой у Аньки под титьками сидит. И все, нету мужика. Сам сгниет, и семья вся сгниет, всех бесовье изведет. Ничё мужик против Аньти не может, ничё.
Уже две избы стояли с запертыми изнутри и подпертыми снаружи воротами. Ребятам наказали стеречь, не вышел бы кто оттуда. Вышедшего, жердями толкая в спину, загоняли за ограду. Бабы выли.
Аньтя баб деревенских боялась смертельно. Ее не раз пытались изловить, но она, завидев бабий подол, скрывалась в лесу. И бес из-под ее подола заманивал все новые жертвы.
– Ну, давай, натягивай порты-те, ете вот возьми. Подвяжи, вот лямка… нет, порвалася, вот поясок витой. Вожжи, погодика, достану, крепкие для стерьвы, чтоб не вырвалась. Шапку суконную на, да косу-то прячь, заталкивай. Да тихонько идите, не борязя… Господи, прости и оборони.
Оня с соседской девкой, здоровенной Настасьей, переоделись в мужицкое, благословились у бабушки и вывели за ворота лошадку, запряженную в волокушу. В лес, мо, по веники. В лесу пришлось и веников нарубить, и ягод насобирать, чё, не даром же в небо глядеть. Уже под вечер стороживший возле деревни Иванов мальчонка прибежал и сказал, что идите, мол. Тамока она, опеть заголяется.
Аньтю подманили, сбили с ног, оглушили поленом. Голые грязные ноги привязали к двум гибким сильным березам. Отвернулись, пали на колени и отпустили вожжи, пригибавшие вершины берез. Со свистом-шелестом взвились березы… Не успели Аньтю в жены вогулу сосватать, а то и жизнь бы прожила в уважении, почете, разодетая в рысиные шкуры и увешанная серебряными монетами. Девки, не оглядываясь на разорванную надвое Аньтю и беспрерывно крестясь, побрели в деревню.
Солнце уходило за темные елки, падало за белые березы. И тихо-то так было в лесу, ни шумочка, ни ветерочка… Только лошадка всхрапнет иной раз.
– Оня, чё за дым-от над деревнёй?
Полетели без ума, глаз не сводя с дымового столба, вздымавшегося над логом, в котором пряталась-укрывалась деревня.
Давно сюда русские люди пришли из Новгорода. Чтобы землю пахать, хлеб ростить для мужичков, которые лиственницу рубили по Вишере-реке, в дальних землях на восходе. Которые плоты гоняли вниз по Каме и которые обороняли плотогонов. Которые шли торговыми обозами. Исть-то всем надо. Пришли и крещеные, и те, на ком креста не было. И болели, и поумирали многие.
Народ свежий пришел, нахватался вотяцких болячек. Вотяки-то с ними сжились, с болячками своими, эти застарелые яды были давно уже уравновешены и обезврежены разными вотяцкими снадобьями. Были у местного народа старинные моленные болота, на которые они ходили, в грязи купались, молились, очищаясь от корост. Лишенные противовесов, рассчитанных именно на них, болезни на пришельцах вдруг получили свою первоначальную вредность и молниеносно уничтожали людей. До костей иные прогнивали, мясо у их с рук свешивалося, и дух исходил смрадный.
– А-а-а! У-у-у! – треск пожарища. Дым, взметнувшийся к небу. Одна изба уже занялась костром, из-под крыши другой валил дым белесый, с черными и огненными струями.
– Гнойных палят, палят! О-ё-ё! От бесов спасают!
Спасенье огненное
В вере токо и спаслися, – так старики потом долго сказывали. Пришел старец, странник, которому дано было бесов видеть. Как ровно свечку в темноте зажег, таково мудро сказывал. Про Бога истинного и Сатану. Про Антихриста, который в миру между людей живет. Про бесов, слуг его. «Отриньте антихристов мир, огородитеся от бесов мирских, так спасётеся».
Народ с иконами высыпал на улицу. Единая многоголосая молитва, моление о спасеньи, возносилась к небу.
И таково грозно старец глядел на иных в язвах, грозные речи держал. Блудом, мо, ты наказан. За игрища бесовския. Во как. Не носи мира в дом свой, бо грязен мир, опоганен бесовской породой. Очищай, мо, и тело, и душу, и одежду, и посуду твою очищай от скверны. Молись! И беса ни в чем не допущай. С язычником есть рядом не садися, за руку не держися, ни в чем его не касайся, бо попран бесами всякий язычник. А кто не станёт себя от бесов ограждать, тот страшной смертью умрет. Ад ему бесы на земле сделают. И бесы от их на других напрыгают, язвой люди покроются, вонью изойдут. Вот какие смрадные зловредные бесы. И того, кто с язычником хоть бы рукой касается, ни раз говора, ни дружбы не веди, ни родства.
И уверовали все, спасаться стали. Взятых бесом велел странник огненным спасеньем спасать, очищать, давать жизнь небесную вместо вечных мук. Горели избы, иной и сам в срубе сжигался, завидя язвы на теле своем и страшась заживо гнить. Учил странник плоть унимать, блуда бояться.
И про жизнь много сказывал, котора после нас на земле станёт. Мо, Антихрист шибко много силы заберет. Вовсе людям на шею сядёт. И ради антихристовых утех всё-то всё люди отдадут, нажитое и накопленное. И детей продавать станут, таково сладок станёт имя антихрист. А тот, изверг рода человеческого, на всю-то землю сеть накинёт. И под сетью люди жить станут. И тада настанёт конец дней и Божий Суд.
Суров был, суров, царствие ему небесное. Изгнал вотянок, взятых в жены, как нехристи оне и все бесом попранные. Из конца в конец деревню обошел не одинова. Все бесовье видел, и на теле, и в душе. Кто веру праведную принял, стал хрестьянин, тот спасся. Остальные поумирали – все. Все как есть на грязь изошли.
– Сказывал, страшитеся злобы в сердце своем. По злому-то языку бес, как ровно по дорожке, прямо в сердце уходит и тамока и живет. Изгоняйте тово беса, молитеся, розно и купно.
Громадными свечами, молением о спасеньи полыхали избы с гнойными, бесом попранными. Все стройнее, мощнее звучала возносимая к Спасителю молитва.
Наказывал старец, чтобы каждый бесов на другом выглядывал. Сам-от человек, мо, не видит. Дак многие видеть наловчилися. Спастись захочешь – наловчишься. И на онфимовых девках бесов разглядели все до единого.
Оня с Настасьей без сил повалились на землю. Просили у Бога спасения и очищения и для упокоенных, и для себя, и для детей своих, и еще за семь колен тех, кто вслед идет.
Прожив долгую жизнь, Оня сказывала внучкам: «Тятя наш с соседом Иваном из-за земли возле Березовки-речки не поладили. Один говорит: ты на мое заступил, другой говорит: ты. Дак на Николу майского така гроза пришла, така гроза, матушка моя, царица небесная! Такова гроза ночью была, таково ливень лил, мы такова ливеня не видали. И всю ихну землю, об которой был промеж их такой лай, всю-то всю смыло! Как ровно ножом вырезало. Мы к им подступили, мол, из-за лаю вашего всю деревню смоёт. Оне часовню построили и тамока три дни пели согласно и молилися. И мама сказывала, на утро третьёва дня ихные бесы из их выскочили, упали возле часовни, да и издохли, да и усохли, вовсё в пыль. Во как!».
Минует ли их самих, их детей такое спасенье – а огненный ужас из глаз в глаза перейдет далеким потомкам, незнамо чем передадут, незнамо как… И ужас перед мирской грязью, и надежность веры, только их веры, единственно спасительной, от которой нельзя ни на шаг отступить, ни на миг отказаться. Тут же бес схватит и погрузит в ад земной. Это все из глаз в глаза, в глубину душ, на многие-многие века…
Вот так в каждой маленькой деревне история творила величайший и жесточайший отбор – шаг второй. Смертельная опасность общения с язычниками. Мужики вятские-новгородские, прекрасные вояки, не пошли путем уничтожения язычников. Выбор людей – коллективный разум, самосовершенствование и огненное самоочищение. Принятие православия как спасения. Создание нового образа жизни. Спасенье огненное – тот плавильный котел, в котором выплавлялся новый народ.
Жатва
…Дымком тянуло вдоль улиц, смертной пахло тоской… Вотяки попрятались, иные и вовсе съехали в дальние деревни. Гарей в деревне было несколько. Иные свежи, а иные уже затянулись травой козелком да воздушными венчиками пиканов.
Но довлеет дневи злоба его… В семье мельника между тем опять случился прибыток. Привел глава семейства еще одного зятя. Младшей дочери было лет с десяток, не боле. Но мужик-работник нужен был отцу ее, хоть тресни. Еще одного парня из ушкуйников сманил. Ну и чё, мол, что девка малолетка. Еще через лета три уже баба. А покуда телку попользуешь, чё тебе, али привыкать? Но, видно, телка меньше привлекала нового зятя, чем свояченица, жена Тура. И одинова попытался он зажать в темном углу свою новую родственницу. Онька и сама не слаба, и орать мастерица. Ну, что, прибежал Василей, звезданул свояку в ухо, а жену потаскал за косу. Мельник в молодые дела не лез. Баба поорала, ну дак муж жену учит, так и положено, что тут особенного? Новому зятю изладили домовину, отпели и зарыли. Делов-то. Тут рожь подошла!
– Рожь? – удивляется Эльдэнэ. Сходил на поле. Картина поспевающей ржи покорила его сердце, так же точно ржаное поле сотни лет будет пленять поэтов и художников. От легкого теплого ветерка шли по полю золотисто-зеленые с сизым отливом волны, лениво плыла легкая облачная тень.
Поспела в лесах малина, значит, пора рожь жать. Пошла жатва. К жатве тут подготовились, как хорошее войско к битве. В работе все до единого. Погода стояла добрая, жара, но с ветерочком. Как стебель пожелтел, иссоломился, тут рожь в снопы, да свозят на ригу, сушат в продувном сарае и молотят. Первый же умолот хозяин пустил на брашно. Мужики ушли пахать, после ржи они еще репу сеяли. А бабы забегали вовсю. Поскольку от Эльдэнэ прока на пашне не было никакого, отправили к бабам.
В громадном сарае стопой до потолка стояли неглубокие дощаные лотки. На дне лотков доски положены неплотно, с широкими щелями. Рожь на ночь водой замочили, в лотках постелили чистое полотно. Ссыпали на него рожь слоем в ладонь, сверху еще полотно мокрое застелили, половиками закрыли. Лотками весь сарай заставили и закрыли дверь. Сарай без окон, отметил Эльдэнэ. Его приставили ночью сарай отворять и сидеть караулить. Хозяйка приходила, тряпки собирала, носила на ключик мочить. Застилала снова. Поутру сарай запирали.
Через недельку вся рожь проросла белесыми нитками побегов и корней. Хозяин с хозяйкой попробовали эту дернину, одобрили. Куснул и Эльдэнэ. Сладко. Эльдэнэ приставили к бабам дернину растеребливать и в корчаги складывать. Корчаги волокли и уставляли в вытопленной печи. Ночь так простояло, на горячую печку вывалили сушить. Опять пробуем. Еще слаще стало. Коричневое стало.
Поехали на пасеку за медом. Время у мельника выдалось, надо Туню пасеку показать. Зачем взяли и Эльдэнэ, он вначале не понял. Поехали в телеге. Пока дорога шла маленько под горку, хозяин-мельник неторопливо, как все, что он делал, вел с новым зятем разговор. Надо ж как-то человека жить учить в семье. То делай, этого не делай, обыкновенная такая речь. А отец-то у него, у мельника, старый уже совсем, оказалось. Нет, с пчелами управляется, но умом, видно, того, тронулся от старости.
– Говорит даве: «Чудь ко мне ходит». – «Кака така чудь?» – «А вот ведется, говорят, тутока в лесах мелкой такой народец, нам дак по колено. Чудные таке, смешные, ну дак и зовут их – чуды». – «Да это все вотяцкие россказни. Их только слушай, оне наговорят!» А тятя далее сказыват так: «Сел, мо, я на пенек на краю пасеки, на другой пенек кусок хлеба с медом положил. Вдруг у меня за спиной медведь как заревет! Я вскинулся – а тамока никого. И, слушай, хлеба не стало. И не одинова так-то». И он теперя етем чудам по краю-то пасеки куски хлеба с медом раскладыват, оне берут.
– Да, может, медведь берет!
– Медведь, коли придет, он всю пасеку возьмет, с тобой вместе. Дак от его самого, от медведя-то, сказыват, тятю теперя чуды обороняют. Медведище, мол, попер одинова, вовсе уж на пасеку пришел. А у его за спиной раненый заяц будто заплакал. И тот убрел. А заяц все дальше ревет да стонет. Медведь за им, за зайцем-то – и убрел от пасеки. Вот чё сказыват. Не знаю, правда, не знаю, нет. Может, уж от старости тронулся, кто вот знат. Немца оставим, пусть приглядит. Прибежит, если чё.
Дорога вышла на длинный тягун. Жалея лошадку, мельник с телеги слез, остальные за ним. Разговор на том закончился. Нисколько не мечтал Эльдэнэ оставаться на глухой лесной пасеке. Его из деревни-то тянуло в Котельнич сбегать, но вот чего не случилось – того не случилось. А насчет пасеки – поглядим, он ведь тут человек свободный.
Старик, седой, громадный, встретил приветливо. Эльдэнэ уже перестал удивляться старикам. В те времена век человеческий заканчивался годам к сорока. Старцы только по монастырям были известны. Жившие дольше других, они помнили то, чего не помнил никто, и почитаемы были уже за одно за это. В деревнях Вятской общины старики были в каждой избе. Они, что удивительно, не робили, как все, на пахоте или косьбе – нет! Они учили грамоте малолеток. Они нагружали телеги громадными книгами и ехали в соседнюю деревню, где их встречали такими же объемами книжной премудрости. «Пря о вере» – вот что это было. В начале лета, в теплые, долгие дни раннего лета. А в короткие летние ночи – ну, что сказать, иной раз и грех творили долгобородые. Радость желания не покидала их до конца дней, на ее огонек, как на свет свечи, слетались вдовые бабоньки, зачиная и рожая. Святых в той земле не было, а и не может быть ничего безгрешного на грешной земле…
Благодаря Богу, уже свежий мед нагнал нынче, взяток хороший. Пошли грузить липовые бочки с медом. Эльдэнэ помахал рукавами перед одним ульем. Пчелы свое дело сделали, морда опухла, Эльдэнэ завопил. Ну, как его оставишь? Пришлось обратно взять. Он плелся позади груженой телеги, скулил. Мель ник шел, держа лошадь под уздцы, крепко недовольный. Не нужен был ему Эльдэнэ. Ничё ни к чему. Неработь какая-то. Тут ведь робят все, в полную силу, от темна до темна. «Чертоломят оне», – так говорят про это вотяки. У Эльдэнэ уже язык на плече, а толку от него – нисколь.
У мельника уж и брашно готово: и высушили, и смололи. Успели допреж всех. Потянулись возы с соложёным зерном на мельницу. Мешками народ волокет. Да всё мужики громадные, двужильные. И Василей привез свои мешки, бегом таскал по два.
После тяжкой работы на мельнице Тур сказал, что надо «надсаду сымать». Баню вытопили, сам хозяин пошел первый. Под кулаками зятя он орал так, что прибежали из вотяцкой деревни, спросить, что такое, своих духов злых, «чомор», вы гоняете, что ли. Так и повелось это название: «чомор драть». На другое утро мельник зятя хвалил, другие мужики напрашиваться начали.
Хозяйка в том же сарае в корчагах брагу медовую завела-заквасила. Весь сарай горшками уставила. И вотяки в соседней деревне забегали, дрова таскают, праздник у их готовится. Неужто всю брагу им? За просто так, что ли?
Недели за две брага поспела. Ее и впрямь повезли к вотякам. Хозяин вел под уздцы смиренную кобылку, а Эльдэнэ было велено идти сзади и глядеть.
– Небольша у их деревня. Сёпож, так называется. Все вотяки. А спросишь: ты, мол, вотяк али нет, дак говорят – нет, мол, русский. А мы дак знам, что оне вотяки. Оне, слышко, одёжу стирать не толкуют, нашто, мол? Вотяк Кузяка Мышин сын Ветышева с сыном Кузянком, Кузянко женат. Русску девку взял, из погорелых. Имя молоньёй дом-от чисто весь розбило, мужики ушли в слободы скорняжить, бабка умерла, а девок в вотяцки деревни замуж с ревом да роздали. Им, вотякам-то, наших девок шибко надо. Чем девка ростом больше, тем имя краше. И наша девка не гулят, робит. Ихные вотянки шибко гулящи. Вон там подале вотяк Занбека с братом с Келдычком. Истобна деревня, так оне сказывают. Оне в шалашах жили ране-то, под корой да дерниной. Избам-то удивляются ишо. Сам-от Кузин слепородый, а брат – тот однем глазом видит. И сестра ишо есть. Робят у ей четвёро, незнамо от кого. Кто придет, тот ей и муж. Оне все так ране-то жили, сказывают. Только на вотке разжилися, изоб настроили. Рядом вотяк Еречива Гандов с детьми с Тутайтом да Тутайком, молодые ишо парни, неженатыё.
Привезли в деревню, подъехали к избе особенной – на отшибе изба. Печь в той избе – в пол-избы. Брагу отдали просто так. Горшки с брагой поставили и ушли. Ничего не взяли с вотяков. Принимала горшки баба-вотянка, сказывала своим мужикам, как в печь ставить. Потом полезла в печь сама, давай тамока возиться, что-то закрывая.
– У ей всегда вотка хорошая выходит. Пьяная, зельё бесовскоё. Ейные братовья сразу как хлебнут, так свалятся. И потом спят на завалинке. А она песни поет и пляшет, бес в ей гуляёт, радуётся. Чё имя, вотякам. Нехристи. Оне беса своёго етой воткой тешат. Напьются, дак у беса настоящее игрищё. Пляшет, хохочёт, это ему глянется, бесу-то. Кому ведь чё. Ее, вотку, сказывали нам, куда-то шибко далеко увозят, к таким жё, как вотяки, к нехристям, оне тоже всяки бесовски игрища творят. А наше дело како? Кому чё.
Через пару дней вотяцкая деревня праздновала. Вотка удалась на славу, мужики, хлебнув глоток-другой, принимались плясать и петь песни. Пели и слепые, и зрячие, плясали и на двух ногах, и на одной, махая порой короткими огузками вместо пальцев.
Но самое удивительное, что на вотяцкий праздник приехали купцы. По виду – новгородцы. Ходили от избы к избе, глядели внимательно. Подлетели телеги, глянь, на них грузят узкогорлые кувшины, крышкой накрытые, край воском залеплен, да – не шуточное дело – печатью каждый кувшин запечатали. Вотякам ничего не дали. А им и не надо: вся деревня поет и пляшет. Мельник снял шапку и перекрестился. Слава тебе, господи, сработали вотку, теперя можно и дух перевести.
Эльдэнэ, наклоняясь, понюхал лежавшего уже в сонном забытьи вотяцкого мужика. Тот же резкий, ни на что другое не походивший запах, что и у шамана! Нашел же он, нашел место, где рождается дух ветра, зажигающий воду. То, за что шаманы отдают серебро, – вотка. Здесь это зовется так. Новгородцы называют это воткой, то есть вотяцким напитком. А вотяки не любили само слово «вотяк», обижались, когда их так называли. То ли это как-то по-ихнему обидно звучало, то ли что. И вотку они называли по-своему. Осенний праздник у них именовался коомыщь. Они и вотку называли так – коомыщь (кумышка). Лихо устроено! Наши мужики вотку ладить не толкуют. А вотяков обучили вотку гнать, пробовать ее для проверки, получилось ли то, что надо. Но вотяки не умеют делать брашно и не умеют брагу ставить. Брагу получили, вотку изладили, попробовали – и все.
– А к нам хлыновцы сюда и не пущают никого, – пояснял мельник. По Вятке-реке охрана. А на чё нам чужие-те? Ни татьбы у нас нету, ни воровства никакого, никакого лихого человека не хаживало. Все друг друга знам. И раз не велено про вотку сказывать, дак мы и не сказывам.
Одинова, мол, приходили люди от самого князя московского. Слух, мол, прошел, здеся люди делают каку-то вотку. Мол, воняет шибко отвратно, а пьянит – сильно. Князь московский знать желает, что за вотка и как ее ладят. Ну, посол, ну, и хитрован нашелся! Шатер богатый раскинул, велел позвать мужиков почище и потолковее. Мельник пришел, крест на том целовал, что вотку сроду не делывал, а как она делается, не знает. А раз вотка – вотка, вотяцкая то есть, то и спрашивать надо у вотяков. Притащили мужика от вотяков. Слушай, вотяк, расскажи-ка-нам, как вы вотку делаете. Ну, тот себя и представил, ну и назагибал… Семь верст до небес, короче говоря, в самом ярком своем виде. И духи предков все как один, и щука рогатая, и дух ветра, зажигающий воду. Но никакую вотку он знать не знает. И вообще он – не вотяк!
Ну, ладно, спросим хитро: а за что купцы товару разного вам дают, а? Принеси это!
Вотяк притащил корчагу квашеной ссяки. Гости понюхали – действительно, воняет так, что с души воротит. С тем и уехали. Уж кто ее там пробовал и что сказал, осталось неизвестно…
Доложили, видно, так, что все про вотку – выдумки.
Приметил Эльдэнэ, однако, что при таком устройстве жизни мужики лесные, охотники, рыболовы, хитрецы и сочинители, как-то себя потеряли. Ну, что… Вотку-то делали бабы-вотянки. Обидно им, мужикам-то, может, было, что баба главнее мужика стала в доме. Она кумышку варит, она ссяку собирает и заквашивает. От нее достаток в доме. Кроме того, вотяцкие девки, рыжие и конопатые, почитались за первых красавиц в вогульских лесах. Чем черёмнее, тем краше. Так что вотянки были нужны и тут, и там. А мужик, получалось, ни тут, ни там. Конечно, теперь вотяки жили гораздо богаче, чем в лесу: избы есть, много красивой одежды. Но рядом стоят избы гораздо больше… Раньше он, мужик-то лесной, сколь ему надо для самоуважения, столь подвигов и насочиняет. А тут что насочиняешь, коли глазом все видать…
Кому из мужиков это казалось обидным, уходили в лес, и получились из них немирные вотяки, и даже, сказывали в деревне, были от них набеги. Набегов вотяцких не очень боялись, поскольку вояки из танцующих были – никакие. И крестителя-странника вовсе не они убили. Не все ведь так было-то, как людям в деревнях сказывали. Те, кто сказывал, тоже свой умысел имел.
– Чё отец Дементей творит?! Давай вотяков спасать! Две деревни покрестил. Те вотку варить не стали, мо, бесов тешить не станём. Нам на чё таки вотяки? Его сколь просили: к вотякам не лезь! Одно свое, идет спасать, и все. Мужики все хрестьяне теперя, дак это делу не во вред, оне как пахали, так и пашут. Живые зато. А вотяки нам надобны такие, как есть. Хоть бы и с бесами. Одне сгниют, други придут. Нам чё? Из Новгорода его изгнали, дак и тутока с им никакого сладу нету.
– Выгнали из Новгорода, да, может, и сана лишили, да и был ли сан? Мало ли чё сказыват! Он ишо сказыват, мол, Бог-от неведомо када на землю придет. А, мол, Анчихрист-от ране его пришел. Полную, мо, власть имат. Везде, мо, этот Анчихрист и слуги его, бесовья-те. И надо, мо, от мира огораживаться, от бесов обороняться. И сам бесов етех видел везде, и других учил.
– Из Хлынова-то он ведь как ушел? Грех, мо, бесовское зелье варить, язычникам возить, ихные блюда – басурманские, и все тако протчее. Все тутока бегал, кричал, мо, греховные у вас тутока прибыля. Бесом добытые. Ему и наказали: иди, мо, отче, и далеко иди. Пущай мужикам наказыват про то, что зельё бесовское. Дак он, вишь чё, за вотяков взялся.
Где сгинул странник и кто к этому причастен, неведомо. Может, даже и хлыновцы пришибли где, чтобы вотяков не крестил. Но за пролитую кровь христианскую на вотяков указали, и в веках еще неоднократно укажут.
Так, значит, размышляет Эльдэнэ, на все про все ушло сколько времени: недели две на уборку и проращивание. Месяц на брагу, дня три на изготовление вотки. Все. Конец лета, вода в реках мелкая, никто сюда не подойдет. Вотку собрали, сейчас до зимы Камой вполне успеют развезти. И знакомый Эльдэнэ шаман получит вот эту самую вотку. И отдаст серебро.
Тур пахал целыми днями, вздымал пашню могучей сохой. Лошадей менял: уставали лошадки. Поля небольшие, взяты под пашню южные склоны, но подобрано так, чтобы было некруто: вода скатится. После ржи на то же поле еще и репу посеяли! Эльдэнэ послали кидать семена, поскольку больше он ни на что не годился. Ни один мешок, легко вздымаемый Онькой, он не мог даже пошевелить. Мельник еле успевал поворачиваться на мельнице. Онька ворочала мешки наравне с мужиками. Народ тащил и тащил рожь на мельницу.
Дивился Эльдэнэ этому народу мужицкому. Много он где бывал, везде люди разные. Есть и крупный мужик, есть и мелкий, есть побогаче, есть и голытьба. А тут такие все, будто их сквозь сито сеяли и отобрали самый крупняк. Мужики здоровенные, как ровно столбы, бабы такие же. Не иначе как набрали их хитрованы новгородские, насулили жизни хорошей. Про то, откуда пришли, все помалкивали, а кто и забыл, а многие и не знали, как их земли назывались. Если князь какой сидит и называет земли своими, так это еще не значит, что простые смерды ведали, что их земля называется такое-то княжество. Как реки, речки, озера и деревни называются – это помнили, порой переносили с собой сюда. А так, чтобы князя своего помнить – да на что он им сдался, князь-то? Хоть что он себе думай.
Мельников тятя, сказывали, сюда уж вовсе под зиму пришел. А зима ранняя пала в тот год, да сразу с морозом. Так он медвежью берлогу нашел, заколол ли копьем медведя, руками ли придушил, токо в этой берлоге и зимовал, шкурой укрываясь. Сколь-то сухари были, да медвежье мясо. Вот такие мужички тут живали. Но что интересно, никуда тот мужик даже ночевать проситься не стал. Тут никто никого чужого Христа ради не пустит. Нищих да убогих не видать. Не жалостливый народец, нет. И его, Эльдэнэ, турнут по осени взашей. Ну, вроде как, иди, парень, нам тебя зиму не прокормить. Ты корму не оправдывашь! Так мельник и ворчал время от времени. Пора было уходить.
Чем дело кончится?
Вопрос: куда уходить? Тут, в деревне, он много понял, нашел самое главное: кто вотку делает, кто ее берет. Где-то должно быть такое поселение купеческое, где вся ихняя головка. Где все это собирают, отправляют и расчет ведут. Уж раз он тут оказался, надобно до самого основания все разузнать. До зимы далеко, кое-что успеем. А под зиму в Москву бы надо отправляться. Тоже еще вопрос: как? Ну, Бог даст день, даст и пищу. Уйти? В колебаниях Эльдэнэ провел несколько дней, но тут опять случай подвернулся прямо под ногу.
Рожь посеяли, Тур решил заглянуть в Слободской посад, чё тамока ноне деется, какой расклад. А заодно подороже продать хорошего жеребчика. В деревенском деле трудно с жеребчиком: норовист, горяч. Нужны смиренные кобылки да мерины. Жеребец нужен был только кобылу обгулять. За лето в ночных кобылки обгулялись, жеребчика лишнего можно и продать. В Слободах, мол, именно жеребчиков ценят. За резвость. В тройки запрягать. Так говорили промеж собой Тур и мельник. Эльдэнэ Тур забрал с собой. Проку от него в деревне все равно никакого, чем тут проедаться, пусть в слободах поробит. А и там толку не окажется – да и ну его! Пусть к Ряпе идет, если тот живой еще.
Уже совсем было и ехать собрались, да задержка вышла. Прибежала соседка Федосья с криками и плачем. Вотяк, мол, на ихных воротах повесился, мужики, помогите, ворота надо срубить и утащить. Тунь вылупился недоуменно, мельник сплюнул со злости, но пошел. Сено завозили, ворота стояли настежь, вотяк уловил момент, прибежал и на перекладине повесился. Чё повесился – кто его, вотяка, знат. Вотяк, если на наших обидится, придет и на воротах повесится, чтобы обидчику навредить. Он ведь как думает, вотяк-то? Раз меня обидели, повешуся, стану заложной покойник. Не живой, не мертвой. Буду возле вас бродить невидимо. Вот ужо тогда наплачетеся, ужо я вам покажу!
Никто из соседей не помнил, какое слово и кому из вотяков обидным показалось. У нас така речь, у их друга, иной раз вовсё ничё ни к чему пообидятся, озлятся. Может, кто чё и сказанул: Вотяш, чё хромаш – глаз болит? – дак мы и про себя чё только не сказывам, и чё, разе кто на воротах повесился, как етот вотяк? И кода успел, ворота сроду поло не дярживали… Ворота пришлось срубить, четвёро мужиков перкладину вместе с болтающимся на ней худеньким вотяцким мужичком уволокли к его деревне и поставили возле.
Тронулись в Слободу. Мельник поехал вместе с ними, говорит, зайдем тут по делам в Караулы. По дороге заехали в татарскую деревню Караулы. И хоть бы тебе чего, выбежали татарские мужики, одетые, как наши, только рожи татарские. Вытащили тюки чего-то, набросали на телегу, рядном закрыли. Мельник ушел в юрту, стоящую рядом с избой. Тунь не снисходил до разговоров со своим никудышным помощником.
Эльдэнэ недоумевал: что такое могли давать русским татары? Везде и всюду на русских землях они только брали. Уж он приглядывался-приглядывался – ничего понять невозможно. Похоже на сапоги из кошмы, татарские сапоги. Так стопой и сложены. Но где подошва видна – огромадная подошва-то, на кого та кие сапоги ладят? Накидали еще в рогожном куле солонины – ободранные туши бараньи. Мельник вышел из юрты, никто из татар его не схватил, никто кланяться не заставлял. Татарове ему до подмышки. Зашел поговорить, поговорил и вышел. Татарчонок привел за рога упирающегося барана. Накинул мельник барану веревку на рога и пошел себе обратно, наказав Туню на телегу не садиться, а идти рядом. Ноги-те не сомнешь!
Два дни так и шли. Дорога торная везде, мостки излажены крепкие. Деревни попадаются справные, нищих не видать. Все по-над прудом стоит деревня. Под северным угором. Дома большие, с хозяйством. Поля – где уж озими всходят, где репа зеленеет, после ржи посеяна. Два урожая, видно, снимут! И нигде никакого княжеского указчика, ни усадьбы господской. Невиданная удивительная земля…
А вот пошли посады Слободы. Татарскую кошму велено было Эльдэнэ оттащить в сарай, мужичок товар принял, сразу же развязал и крикнул помощника. Тунь коротко переговорил с мужичком, тот кивнул. Так Тунь отделался от Эльдэнэ и сделал это с видимым облегчением. Он и не подумал как-либо его известить о дальнейшей участи. Взял вожжи в руки и неторопливо пошел за телегой.
Легкого хлеба Эльдэнэ у нового хозяина не заработал. По целым дням пришлось одну за другой топить печи. В те громадные мягкие сапоги из кошмы, которые привезли от татарина, нужно было засунуть деревянные колодки, загнуть голенища, потом в горячей воде намочить да намять и поставить в жаркую печь. Как печь остынет, доставай, колодку вынимай, ставь рядком. Кошма сселась, стал сапог твердый, зовется – валенец! Самые мягкие, тонкие валенцы называются чесанцы. Их-то и предпочитали татары. Они сами делали войлочную основу из мягкой шерсти ягнят, а уж допаривали в печках – русские. Татары этому так и не научились. Эльдэнэ дивился вятской придумке, теплой, прочной и удобной. Но не для того он сюда пришел, чтобы по целым дням гнуть спину у проклятущих печей.
Через несколько дней мельник явился снова. Заглянул в сарай, спросил хозяина. Каталь ополоснул и вытер руки, подошел с вежливым поклоном. Тут вообще все делалось спокойно. Такой народ. И башку снесут – спокойно. Каталь отдал мельнику валенцы, тот примерил, ногой потопал, развязал кошель. Как в деревне пели:
Во кармане казна шевелица, ой, шевелица,
На рёбрушки становица, ой, становица…
Расчет велся, как издали приметил Эльдэнэ, чем-то вроде ордынской кожаной деньги, но больше величиною. Мелькнул рисунок. Лук натянутый со стрелой. Деньга не ордынская.
Потом мельник о чем-то спросил каталя, тот задрал бороденку и почесал под ней. У русских это обозначает крайнюю степень задумчивости, причем деловой задумчивости. Если случается неожиданная неприятность – русский чешет затылок. Если соображает, не дурят ли его, чешет висок. Если дурит сам, трет под носом. Если не знает ответа, теребит ухо. Глаз у Эльдэнэ был на это дело наметан. Каталь получил деловое предложение. Показал мельнику три пальца. Теперь уже тот начал чесать под бородой. Потом показал два. Значит, мельник что-то покупал.
Разговор выдался долгий. То один, то другой чесал висок, ухо теребил, а то и тер под носом. Наконец, ударили по рукам, мельник развязал кошель. Но все еще было непонятно, что он приобрел. Отсчитал несколько серебряных монеток. Каталь подошел к бойкому мужичку-помощнику, коротко переговорил с ним, и тот ушел с мельником. Ну, дело ясное. Мастера он взял. За науку нужно платить. Видно, станет этот мужичок приймаком у мельника. Нет, не рабом. Для догляда за рабами время нужно, некому тут за рабами доглядать. Выгода шибче кнута. Тут единственный кнут – выгода. Так себе объяснил Эльдэнэ все виденное.
Собственно говоря, все, зачем его посылали, Эльдэнэ узнал. Да-а, вот тебе и медвежий угол! Было зачем хитрованам новгородским ставить Котельнич и Хлынов. Было зачем страх наводить на соседей – и владимирцев, и устюжан, и ордынцев. Пуще зеницы ока берегли здесь житницу, вятское междуречье, где делали брашно, где ладили вотку. Здесь отсиживались, здесь отлеживались, отъедались и запасались в дорогу. Речная ли дорога али пешая, исть все хотят.
Головка этого дела – в вятских Слободах, но где и кто – не известно. Будешь узнавать – башку точно потеряешь. Жизнь в Слободах кипит бурная, народу бегает множество, шагом тут не ходят. Стоит громадный ям, с обширными конюшнями, избами ямщицкими окружен. И нет тем ямщикам простою. Телеги с поклажей тройками запрягают. Тракт на Кай-городок, дорога торная. Во-от, где вотку везут, на Кай. Ну, точно же! Кай стоит на Каме! И, делая огромную петлю, Кама обходит все вогульские земли.
Вот этим путем серебро собирается, а потом с воинскими отрядами через Искор уходит Колвой, потом через волок небольшой заворачивает на Устюг! И мастерами устюжанскими серебро в цене даже прибывает!
А возле Кая, кстати, издавна всем известные выходы соли, старинные солончаки. Не туда ли и зазывали Асыку? Кто зазывал и зачем теперь Эльдэнэ почти понятно. Поднять Асыку, оборужить – и будет собственная внутренняя охрана для пермских земель. Эльдэнэ не суждено было узнать, что косатый вогульский богатырь Асыка угодит в русскую историю и оставит в ней длинный кровавый след. При поддержке Вятки Асыка не один десяток лет будет воевать с отрядами московских князей. Его войско осадило Чердынь, сожгло Покчу и разорило окрестности. Летописи полны сообщениями о том, как «безвернии вогуличи и хищные вятичи» напали на Пермь Великую и убили пермского епископа Питирима, пришедшего «крестити ко святой вере чердынцев».
«Микаила» попытаются сделать московским противовесом Асыке, в историю он войдет под именем Михаила Великопермского. Ему случалось переметываться на сторону сородичей, путаным был его исторический путь, вогульский дух «Микаила» то и дело протестовал против его же деяний. В сражении у Покчи он погибнет. Уничтожив Асыку, Москва неоднократно пыталась найти надежного правителя Перми среди местного населения, но это были неудачные попытки.
В общем, не повезло вогулам, самым сильным, метким и богатым жителям Великого Леса. Так уж получилось, что никто не смог им сказать Слово. Их пытались насильственно крестить, их грабили, и они нападали дерзко и жестоко на городки русских первопоселенцев. С ними долго воевали, и к теперешнему времени вогулы в наших местах почти совсем перевелись.
В Раздерихинском овраге близ Вятки нашел свой конец лихой ушкуйник Анфал Никитин. Устюг, Вятка, Сарай, Пермь, опять Вятка – Раздерихинский овраг… Он остался в истории оболганным как многократный переветник. Свой внутренний сепаратизм новгородцы победили, но такие победы называют пирровыми. Ослабив Вятку, они впоследствии потеряли ее.
И земли Вятской общины Эльдэнэ прошел. Нужно возвращаться в Москву. Здесь он никому не нужен. Здесь все мастера – от каталя до разбойника. Он, мастер-соглядатай, тут никому не был нужен, даже неинтересен.
И так захотелось ему жить своим домом в деревне по-над прудом, землю вздымать сохою, рожь сеять, ставить избы, ладить пруды и мельницы, изробиться и умереть на широкой лавке. И никакого на тебя, ёшкин корень, хозяина нету, только Бог.
Или можно к вотякам податься, гнать кумышку, плясать и петь во всю пьяную мочь веселые песни. Хорошо пляшут вотяночки, и собой, черёмные, сладки.
А не то к купцам пойти. Зимой мчать на санях по заледенелой и заснеженной реке, выглядывая ворога за ближайшим поворотом. Проскочить-пролететь к Двине на шибких вятских тройках!
Скорее всего, изветчик пойдет в Москву. Дойдет ли? Не этот, так другой дойдет. Кое-что Москва явно будет знать, но многое, очень многое останется неведомым. Вятка во многом легла белым пятном в истории России. Главным богатством Вятки был ее удивительный народ. Вятка после московского нашествия взорвалась, как громадной мощи сверхновая звезда, о существовании которой судят по следам этого взрыва…