Она всегда спрашивала «можно», даже если рану бойцу забинтовать. И ОСОВИАХИМ прилежно посещала. Вместе сидели.
Послушала: нет.
— Это ваше сердце стучит, Юрий Федорович. Я отсюда слышу, — сказала тихо, чтобы до других не долетело.
— Значит, м-механический.
Так Юрию Федоровичу стало стыдно, что успокоился вмиг. Стук перестал.
— Детонатор скорее снизу.
Впрямь: не в хвосте же. Вспомнил картинку с курсов: там у таких бомб взрыватель. На жопке как бы. То есть наоборот, на носу. Просто бомба летает носом вниз. Юрий Федорович лег на спину, пролез под бомбу, затылком прямо в чье-то липкое мясо. Хоть врач, а не по себе. Настя встала на колени, включила фонарик.
Настя в ОСАВИАХИМе лучше всех запоминала, какие отравляющие вещества пахнут гвоздикой, какие сеном, хотя будет ли при случае время и смысл принюхиваться…
И еще вещами такими хорошими пахнут: гвоздикой, сеном!
Красный кружок внизу бомбы. Как жопка у обезьяны в зоопарке. Что же в голову лезет. Сцены какие-то: зоопарк, маленький Ким, лето, мороженым вымазал Ким рубаху новую, павлин с хвостом орет как недорезанный. Белый медведь — ему жарко. Юрий Федорович плотноплотно закрыл глаза. На обратной стороне век мерцал красный кружок.
— Стрелка, — подсказала Настя.
Жена мелькнула в памяти, махнула юбкой, черный завиток волос намотала на палец.
Да, стрелка, упирающаяся в букву F, боевую. Буква N, мирная, против часовой. Углубление в стрелке, чтобы включать-выключать.
И нож перочинный у Насти, вот молодец! Уперевшись лезвием в паз, долго уговаривал себя не перепутать лево и право. А что? Ким маленький путал. Учили его определять, где сердце бьется. Сердце замерло как раз.
Но не перепутал.
15
Разместившись, Максим вышел на Литейный, сначала побрел налево, в сторону Невского. Витрины магазинов позаколочены наискось темно-зелеными досками. Окна позаклеены однообразными бумажными иксами, словно город хочет грозно выругаться, но в силу преувеличенной интеллигентности осекается на первой букве. Нимфа на крыше, одетая по-пляжному, если не сказать — для райского сада, съежилась на ветру. Симметричной нимфы не видать: или войной снесло, или, может, сама отлетела.
Максим помешкал, сменил направление, вышел к Неве. Мелкая морось вилась как мошкара. Гофрированная Нева текла куда-то, на мосту маячил кислый милиционер, людей попадалось мало, все шли быстрым шагом, по-гоголевски скрывая носы в воротниках: не столько по делам торопились, сколько исчезнуть, унестись вслед за нимфой. Петропавловская крепость под низким небом вкрадчиво, по-пластунски прижалась к земле. Покрашенный безвольно-коричнево, сливался с небом шпиль, башни мечети и далекие Ростральные колонны тоже как будто съежились, чувствуя свою неуместность в этом плоском пространстве. Васильевский остров оторвался словно бы только что и медленно уплывает в морось, а город еще долго будет думать, спасать ли его, прикнопливать якорями к болотистому краю света, или пусть ну его в море. Все сыро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно… как он и запомнил с прошлого раза.
Летний сад закрыт, лепестки на воротах завяли, непривычно голые тропинки, будто скульптуры выкорчевали как сорняки. Максим помнил нелепые деревянные туалетики, в которые прятали на зиму минерв и аврор, но теперь на месте будочек — маленькие курганчики, как у кротов.
На Марсовом поле военная оживленность, поутыкано зенитками, патрули, милицейский кордон у «Ленэнерго», унылое кладбище посередине, вечный огонь оказался не вечен, затух на войну. Жерло его было как пуп площади. Если армия наша отступит, то всосутся полки под алыми звездами через пуп в недра, в расплавленную геенну. Немецкие полчища войдут торжествовать, но тоже всосутся, только свастика застрянет, зацепится углом, да и она — струхлявится и ссыпется в пуп.
Зимний манеж разбух, как мокрый хлеб, или оттого, что что-то его внутри распирает. Например, колоссальный секретный танк, ожидающий своего часа. На Доме Радио — большой Сталин, через площадь на бывшем кино «Рот-фронт» — Киров поменьше, но потом, по берегу Фонтанки и по Невскому, Кирова больше чем Сталина, едва не два к одному. Максим сначала подумал, что померещилось, стал считать: ну точно ведь, два к одному.
16
Пока бомбу укатили, пока выбрались из подвала, перенесли обморочных, которых не меньше десятка набралось — не сразу, в общем, почувствовал Юрий Федорович запах хлеба. Сам воздух пропитался нежным запахом свежего теплого хлеба! Оказалось, горит хлебозавод.
Его еще тушили, когда Юрий Федорович шел домой по развороченной набережной Обводного, и сотни людей стояли вокруг, зачем? Юрий Федорович тоже постоял. Запах дурманил, запах проникал в легкие, и казалось, что насыщал, но только первые секунды: желудок мгновенно отозвался сосущим желанием.
«Надо же, крапинки нарисовали, — думал Юрий Федорович. — Кто-то ведь разукрашивал! И что, на всех бомбах так? Нет, осколки обычно черные… Что же, теперь бомбы решено разукрашивать? В полосочку, в ромбик? Узорчиками? Обезьян с пальмами рисовать? Череп с костями? Смерть с косой? Да что угодно! Свинарку с пастухом! Хлеб с маслом! Курицу с мясом! Пруд с лилией! Дерево с птицей! Писать прокламации! Объявления. Рекламу, рекламу! Покупайте акции Круппа — рост на 100 процентов перед каждой войной! Хенкель — всегда высокий полет!».
17
— А народное ополчение, Маратик? Ты кому раздал винтовки, гранаты, автоматы, штыки?
— Ленинградцам, Иосиф. Людям, которые под танки легли, чтобы защитить город.
Сталин не отвечал. Набивал трубку. В сизом дыму на периферии зрения покачивались расплывчатые фигуры клевретов.
Киров тоже молчал.
— А если они повернут оружие против… — заговорил, наконец, Сталин. — Против тебя, Марат?
«Ленинградцы? — усмехнулся внутренне Киров. — Против меня?». А вслух сказал:
— Да его нет уже почти, ополчения, Иосиф. Огнем смыло.
18
Двадцать второго июня, когда сообщили войну, дома все будто бы перепуталось. Люди суетились, бегали по комнатам и коридору — туда-сюда и снова обратно — и как-то шумели опасно, взвинченно. Суматошились по полной. Отнимали друг у друга телефонную трубку. У пса Бинома, на которого никто не обращал, хоть лапу дважды и отдавили, закружилась голова, в глазах помутнелось, и он вдруг прыгнул и укусил Юрия Федоровича за ногу. Больно укусил; не до крови, через штанину, но больно.
Завизжал тут же, не понимая, как так случилось, любимого хозяина цапнуть. Упал, подполз, хвостом по полу замолотил. Юрий Федорович на Бинома не обиделся.
Война. То ли еще будет с разными существами. За ухом почесал, погладил. Бином тут же заснул от нервного стресса и тяжело дышал во сне, будто много пробежал километров.
19
На Невском оказалось неожиданно людно, у кинотеатра толпилась очередь (Максим не знал, что главным образом ради буфета), дребезжал переполненный трамвай с гроздью пацанов на колбасе. На колбасу — чичерявую, позеленевшую — были похожи и аэростаты заграждения, стадо которых вели по проспекту на веревочках девушки с красными повязками.
Максим толпы не хотел, скоро свернул в Лассаля. Выводок маленьких лип, словно скошенных гигантской косой, ровненько лежал на тротуаре. Часы на филармонии слиплись в блин, минутная стрелка валялась под ногами. Максим думал стрелку подобрать, но не стал.
В подвале в Ракова многоголосила пивная, люди может уже и знали, что последний день, так их было много, так навязчиво они гудели, как мухи. Максим заглянул: длинные грязные столы, заскорузлые в полумраке кружки, закуска одна в ассортименте — какая-то чрезмерно ароматная копченая рыба.
Мгновенно захотелось на воздух, Максим и пошел. Уровень шума в пивной повысился. Максим обернулся. «А мне в часть, а мне в часть!», — надрывался тщедушный красноармеец, протискиваясь вне очереди, его грубо пихали. Красноармеец чуть не плакал, споткнулся на четвереньки у лестницы, над ним смеялись.
Красноармеец вскипел, выхватил гранату, маленькую, как и он сам, но несомненно боевую: «А вот подорву, а вот подорву!» Стихло. Максим вспомнил науськивания Здренки стрелять в бузотеров, пощупал ствол, но решил не начинать ленинградскую карьеру слишком уж активно.
Поднялся на улицу, остальные не могли, боец как раз заслонял выход. Уже сверху видел, как дурачок выдернул чеку, граната завертелась на полу, большой усатый рабочий схватил красноармейца поперек живота и положил на гранату. Остальные отпрянули, граната пыхнула, красноармейца разнесло, больше никто не пострадал.
20
Мама дважды спускалась в бомбоубежище, устала, второй раз еще бежать пришлось лютым бегом… Споткнулась на лестнице, ушибла колено. Жаловалась вечером Вареньке:
— Ты вот знаешь, доча, я не люблю совсем когда снаряд свистит. Совсем не люблю! Он свистит! Я думаю, что в меня. Все обмирает внутри, доча, будто уже убили. Глаза закроешь, глаза раскроешь: живая! А потом еще другой летит и свистит. Сви-истит, позвоночник высасывает. И будто опять убил. И другой. Будто несколько раз в день убивают! Мне не нравится, Варвара, совсем!
21
— Она сегодня заходила… Два дня осталось решить.
Голос Юрия Федоровича звучал немножко виновато.
Ким не отвечал. Смотрел на стену: отпала с гвоздя и повисла картонка с папиной акварелью Музея Арктики, а под ней открылась мохнатая приснопамятная клякса: сюда во время семейной ссоры тюкнулась однажды чернильница.
— К-ким!
В Музее Арктики Ким был на встрече с папанинцами, и ему понравилось, что Папанин, который двигал речь, сам невысокого, как и Ким, роста, а герой.
Ким мечтал стать папанинцем или хотя бы челюскинцем, и весной, когда подтаивало уже, долго прыгал по Неве, что может быть льдина оторвется и унесет его в открытое море.
И оторвалась же! Правда, ее быстро догнали на лодке и Кима сняли. Уши тогда надрали памятно.