СПб & т п — страница 3 из 5

Дома стояли разрушенными не вполне до оснований, оставались пустые окна, недосгоревшие сараи, ну а плоскость пустоши пожухшего цвета знай себе тянулась до горизонта, как бы закругляясь по дороге, и туда и уходила, мягко обваливалась.

Здесь была местность, которая качествами своей почвы могла бы прокормить куда большее количество людей, чем то, которое тут жило когда-то. Откуда следовал простой вывод:

они здесь почувствовали что-то не то, вот и постарались сдвинуться прочь, приживальщиками в густонаселенные, зато - в безопасные местности. Такой радости, конечно, хватит на неделю, зато желание исполнено, да и гуртом - надежней.

Любая пустота предполагает страх. Конечно, а как же иначе? Здесь, в этом райском климате, так мало домов, что ясно - это место то ли проклято, то ли слишком хорошо, чтобы тут жить и не бояться.

И вся, бля, эта Адриатика в трех верстах отсюда с еще более сложными и старыми божками на коньках крыш, и еще более раздвинувшие ноги виды природы, и еще более другой, чем можно себе представить свет: все они будто прикидываются, что смирно лежат в странном неведении того, кем они есть, являются, но речь даже не об этом, но о том, что правильно, что никого тут уже нет.

На третий год чужой войны трудно вспомнить род соображений, которые привлекли тебя сюда. Их, соображений, может быть много, равно как и любой физиологии, от которой зависит только одно - где ты окажешься наутро. Где оказался - туда накануне и пришел.

Ну, здесь это такое Средиземноморье, насквозь теплое, как бы оливково-магнолиевое, пахнущее лаврушкой на кустиках, где есть много древнего мрамора среди развалин того, что называется историей.

Меня потеряли, как обычно, в овраге, в ходе долговременного преследования кого-то. За кем мы гнались - решительно неважно, но все, что росло на это почве, - уничтожено, то есть с работой все в порядке. Тут остались только камни, но район такой, что трудно понять, когда это произошло, позавчера или же до н.э. По обыкновению спишут на эллинов.

Разницы в имени по сути нет, потому что пустые поля, раскладываясь тянущиеся до горизонта, где повсюду нет пищи, могут означать только одно это место слишком близко к Богу, потому что Его не интересуют такие подробности, как Еда.

Пустота тщательно и безвозмездно прорабатывает окрестности заинтересованным взглядом человека, который хочет понять - сможет ли он тут выжить. Да, на это похоже, потому что он же не часть государства, и даже не кусок армии, и не левая задняя нога наступающих сил. Его потеряли в овраге, где хорошая погода, тишина и небо, и все поля кругом - до горизонта, и разбитые дома, стоящие тут с начала нового исчисления, теперь разбиты до необжитости, но там в подполах еще можно найти еще какие-то полусъедобные вещи.

Адриатика плавает в своей воде за холмом, но и там уже никого нет, потому что тут повсюду неспокойно (потому что страшнее для людей всего то, когда их убивают ни за что), а если подумать, - за что их убивать? Вот и убивают ни за что, потому что положено, чтобы все на свете прекращалось.

Внутри медленного падения напряжения электрической сети провода провисают, становятся влажными, лампочки делаются окутанными паром, желтеют, бормочут "мама", коричневея в картошку, и все, что можно вспомнить хорошего, нам, верно, приснилось в кошмаре.

Ну, эти кораблики на сине-зеленой воде, глядя с высокого берега, белый песок. Никого вокруг. Как сейчас.

Когда вы с утра проснетесь в доме, где совершенно пусто, где чем-то выбиты крыша и окна, вы не будете думать о том, что так и положено. Пусть даже это и правда. Но вы наемник, оказавшийся на этой равнине, утраченный родной ротой, и, ощупывая тело, ты не помнишь, что с тобой было раньше: все, вроде, ходит, руки движутся, дырок в теле нет, ибо кровь не течет по телу, и эти разбитые дома тут вокруг, кажутся наваждением, потому что и их вы не помните. Ну, это же и есть война.

Пахнет зеленью, осенью, сыростью от старых досок этого дома, жившие в котором отсюда ушли и теперь они думают вовсе не о своем доме, но лишь о том, как им жить дальше.

Вся красота выдавливается на свет страхом смерти: все эти разнообразные мраморные отверстия в виде надгробий, прорисованные эпитафиями, доводят утяжеление времени до набора фактов, свидетельствующих, что оное существовало.

Здесь же уже никого нет. Они убили всю эту страну, всю эту плоскость, территорию, землю. Где и так никто особенно не селился, потому что понимали, что здесь слишком близко от рая, чтобы тут жить. Ангелы не отслеживаются, их слямзила урла, - не считая какой-нибудь полоумной овцы, хромая перемещающейся где-то неподалеку от горизонта, и это соответствует реальности правды.

Неспокойно всюду, где не все, не все еще убито, убиты. Стреляют потому что. Любой звук пахнет смертью, но мы же только в детстве думали, что будем жить всегда.

Есть местность, наследуемая по праву памяти о ней. Эта земля становится твоей, едва о ней вспомнил. Там все так знакомо, что это и спасет тебе жизнь, потому что внутри стрельбы спиной почувствуешь все переулки, куда можно отойти не глядя. Но переулки от стрельбы в тебя разрушаются, и в следующий раз будет спрятаться не так просто...

К тому и идет. Пусть уж лучше забудут и не охотятся, чтобы все осталось, как пока есть, а то еще убьют ненароком не так, как надо.

Умирать надо с точным осознанием жанра и даже с пониманием своего номера внутри жанра. А тогда уже нет разницы, в каком качестве: самураем, в кустиках Версаля или на Хитровом рынке.

Или на земле, которая слишком похожа на рай, чтобы не подумать, что ее могло бы и не быть. Но если умирает и эта земля со всем ее счастьем, то что останется тебе? Но ведь нельзя же быть столь малодушным оттого лишь, что умирает любезное тебе? Да, но как его потом вспомнить в одиночку?

На землю сбоку падает осень и вдоль по ней летят гуси куда-то в еще более счастливые места, курлыча от грядущего кайфа. В октябре в сумерки воздух сжимается первым в сезоне льдом, и, оттого, еще не застывший, он двоится, предъявляя глазу как бы что-то еще, что гораздо более длинное и просторное, во уходящее из зрачков сдвиганием ресниц: льдинки режут губы и тают, расплываются но рту, а в тело льются вода и кровь.

Адриатика, надо полагать, продолжается за углом. С той же степенью достоверности можно думать, что выживет и остальное. Не спеша, медленно, как бы потягиваясь с утра. Глядя в окно.

4.

В темноте любое тело длиннее любой улицы даже в Петербурге. В сумерках прилично удлиняться, как вдоль рельс, которых может и не быть на этой улице, как давно они сняты с самого длинного проспекта этого города, а оставшиеся ведут куда-то вбок. Не нужно.

Тут трамваи всегда едут вокруг, в объезд, не задевая главных важных мест. В сумерках длина Невского медленно укорачивается, под горку, что ли, и кажется, что все, кто на улице, они войдут в метро. В районе Литейного-Невского или чуть в сторону должно быть что-то очень важное, судя по количеству ментов, толпящихся на этих углах. Их наличие хорошо отвлекает от мыслей о возвышенном, а сумерки спокойно идут вниз, а в них - примерно пять минут всякий вечер - кажется, что любое чужое тело тебе понятнее, чем его душе. Их же слишком много в это время на этих углах, чтобы не обращать внимания.

По обыкновению в СПб плохая погода. У каждого из них в руках зонтик, с изнанки покрытый зеркалом, так что, глядя вверх, они видят себя, и это еще более давит их в тротуар. Когда-то это был хороший город, где люди не всегда думали о том, что с ними будет завтра. Они ходили и ездили вдоль и поперек, не обращая внимания на линии трамваев и более того - на то, как они идут по городу.

А теперь это, если петь о нем песню, - 138 маршрут автобуса "Ст. Пискаревка - Ленинградский крематорий". Да, целый год я видел Белицкого на углу вместе с Романычем и Хреновым - разумеется, уже почти пьяны, с утра, а я еще только что с поезда. Белицкий тогда весь год уезжал в Германию, потом уехал. Где теперь Романыч - не знаю, Хренов вывалился из окна, а Белицкому, надеюсь, сейчас скучно.

Я встречал их на углу Пушкинской и Невского, было раннее утро, я не знал, откуда они возникали, но появлялись, и две - в смену - продавщицы кафе в гастрономе их узнавали: может быть, просто такие пальто не узнать нельзя, им наливали кофе, улыбнувшись и сочувствуя. Эти продавщицы оценивали пришедшего от входа и тут же без вопросов стряпали опознанным маленький двойной. Видимо, им передались классовые чувства и эстетические пристрастия людей, толпящихся на этом углу. Трудно понять, что они будут с этим делать потом, когда состарятся, когда на углу все кончится; трудно понять, что будет делать со схожими чувствами Белицкий в Германии или Хренов, вылавший из окна; Романычу, Сашка которого спрыгнула с крыши, с этим проще. Но это частные проблемы.

По обыкновению после утреннего кофе в Петербурге всегда было холодно и, противореча чувству оцепенения, с неба падает разный дождь. Но район угла Невского и Лиговки (Московский вокзал) есть центральная точка урлы всея России и, верно, всего света. Урла просыпается непонятно откуда, либо вообще не спит. Приезжая в эту точку с другого вокзала выходишь наружу в теплом запахе этих людей, которые не похожи ни на что. Кроме самих себя, конечно, и, выйдя наружу, предполагаешь, что счастлив. Да, это мелкое чувство.

Петя Охта знает примерно 25 способов самых быстрых проходов дворами с Пушкинской в любые точки по мере необходимости: к вокзалу, к Марата, к ближайшей пельменной, где дешевле. А летом 1994 года Охта смастерил ужасно красивую решетку, которую впаял в подворотню Пушкинской, 10, с надписью, что эту решетку в честь высокого искусства и всех его людей, живущих в доме, осуществил он, Петя Охта. Это была простая решетка, почти какие кладутся над канализационными штуками, но дырки там не было, так, выдолбленный пустой немного прямоугольный квадрат, на который Петя положил свою решетку и стал ея вмуровывать, цементируя, а раз мы оказались рядом, на счастье надо было запихнуть под нес монетку, и я запихнул какую-то металлическую деньгу с орлом-мутантом, и она до сих пор там лежит. Не знаю, где теперь Петя Охта, но дело не в нем, а в топографии.