Спекулянт — страница 1 из 4

Литвинов Александр МаксимовичСпекулянт

У лавки, где отоваривали хлебные карточки, бабы спекулянта били. Били с криком, плачем, с накопившейся болью, словно все горе и обман этой военной поры разом прикончить решили. Крепко мужика били, а он угрюмо и безответно молчал. Только головой крутил, от кулаков уклоняясь, да глаза жмурил от стольких в замахе поднятых на него рук. А кулаки злыми камнями падали ему в лицо, голову, разбитый нос и губы. Били за то, что под видом мыла продавал, брусочками нарезанный, плотный, как застывшее сало, смазочный солидол.


***

Только крайняя нужда да неопытность в подлостях тыла могли так ослепить мужика, принявшего солидол с какой-то добавкой за настоящее мыло. С доверчивостью фронтовика, не знавшего подвохов и пакостей среди солдат окопного братства, принял он от красномордого старшины из команды аэродромных интендантов это мутно-серого цвета зло, так похожее на мыло. Прихваченное холодом, оно и мылилось на пальце, как настоящее. Комиссованный с фронта по ранению, он с головой провалился в нужду прифронтового края – растерзанной немцам Брянщины. И мыло это да шапка сухарей были сказочным подарком подгулявших аэродромников за починенную им проволочную ограду вокруг склада. Растерялся тогда мужик, ошарашенный таким подарком редкостным, и глаза его доброй радостью засветились.

– В город бы теперь, да продать! – невольно вырвалось у него. – Куча грошей!

И видя, с какой безоглядностью принял мужик этот обман, как он мучается, не находя слов благодарности, потерял старшина хмельную веселость, и сытая краснота его физиономии потускнела.

– Может, не возил бы в город, а? – сказал он с непонятной мужику тревогой.

– Пущай! – повелительно сказал кто-то из стоявших за спиной старшины интендантов в теплых бушлатах и меховых унтах.

Их сытая сила, взбудораженная самогоном, маслила глаза и просилась наружу.

– Продай, продай! – лихо, по-купечески разрешил все тот же голос. – Расскажешь потом, как торговал.

И уже вслед мужику, когда худые, запеленатые обмотками ноги его, путаясь в заиндевелой траве, заспешили к бугоркам землянок сожженного колхоза, добавил негромко с ехидной усмешкой:

– Расскажешь, если башку не свернут за мыло такое.

Не видел мужик, как заливалась шкодливым смехом хмельная компания, и молчаливым столбом тупо глядел ему вслед старшина. Не чувствуя пронзительного холода, ветром гулявшего под куцей, потрепанной шинелькой, прикидывал мужик, как на вырученные за мыло деньги купит он пару трофейных шинелей у лучшего друга партизан лесника Самохи, и бабы деревни сошьют кое-какие одежки его ребятишкам. Он представил детей своих, всех троих, сидящих в землянке перед огнем печурки, голодных, притихших, вечно ждущих, и окончательно укрепился в решении своем: мыло продать в городе, на толкучке, чтоб подороже. «Добро такое бабы с руками оторвут!» – глядя на кубики дареного мыла, пристывшие к куску фанеры, прикидывал тогда мужик, взвешивая свою нужду с нуждой чужою.


***

«И оторвут», – думал он теперь, припертый к стене полукругом разъяренных баб, и, беззвучно шевеля губами, неслышно оправдывался перед глухими в ярости людьми. И грудь свою, не до конца пробитую осколком, узорчатой кошелкой прикрывал.

А с утра так гладко все катилось. И бригадир отпустил, и до города на попутной добрался, и мыло нарасхват пошло. Но полдесятка кусков себе на хозяйство оставил-таки. «Потом же не купить!» – вовремя осадил он в себе пыл торговца ходовым товаром, с болезненной осторожностью выбираясь из толкучки. И хоть стянуло голодом живот и ноги подкашивались, а душа пела. Два кармана денег наторговал мужик на этом мыле. Уже и глазами повеселел, и голову привскинул.

– Повезло раз, повезет и дальше, – с верой в удачу сказал он себе и пошел сыновьям гостинцы искать.

У рядов с горшками и глиняными свистульками баба похлебку продавала. Сидела она на возу, обхватив валенками двухведерный чугун, закутанный в ватник, и сноровисто вытирала после покупателей миски и ложки серой застиранной тряпицей. Живительный дух, что сочился из-под крышки чугуна, наполнял воздух ароматом незатейливой пищи. Совсем обрадовался мужик горячего перехватить, и словно теплей ему под куцей шинелькой стало. Похлебка какая ни есть – не болтушка на хвойном отваре, чем кормилась сожженная деревня. Один только дух какой сытостью веет!

Перед бабой с чугуном, среди зевак и покупателей, стояли два беспризорника в подпоясанных проволокой немецких солдатских френчах с подрезанными рукавами и полами и в натянутых на уши красноармейских пилотках. До крови расчесанные худые ноги детей, вставлены были в разновеликие женские ботики. Одному на вид было лет шесть, другому – года три. Старший, положив руки на грядку телеги, шептал что-то безразличной к нему торговке, взглядом поглощая все, что переливалось в миски покупателям. Младший, просунув руку сквозь грядку, тянулся к чугуну. Мурзатая ладошка его сморщилась лодочкой в просящем ожидании. Весь он прикован был к этому необъятному чугуну и сытному в нем бормотанию похлебки. Ему больно было смотреть на еду – так хотелось есть, и слезы на глаза выступили сами, но баба их не видела.

– Тетечка, капни хоть братанку трошки, – уже в который раз попросил старший неуверенным голосом.

– Сказала, в детдом идите! – рявкнула тетка так зычно, что мужик вздрогнул. – Там накормят! И марш отседова, а то милицию свистну.

– Ну и крыса ж ты тыловая, – негромко, с усмешкой крепко стоящего на земле человека, сказал мужик. – Дитенку тебе супа жалко, а?

– Жалко! – с наглым вызовом сказала баба, сузив глазки. – Тебе не жалко, дак и заплати за ихний суп.

– И заплачу. На!

Лихо откинул мужик полу шинели, сунул руку в карман армейских брюк, куда деньги складывал, а там ветер холодный. Такой холодный от пустоты, что аж сердце зашлось, и, казалось, притихло оно, к очередному горю прислушиваясь. Хватился мужик за другой карман – и там пусто. И шинель пропорота чем-то острым.

– Вытянули, – сказал он себе, а выходило, что украли последнюю возможность хоть как-то детей своих от стужи спасти.

И горькое чувство досады разлилось в нем, словно только что с высоты его выбили, с той самой, что так мучительно и трудно штурмовал он, не щадя себя. И будто опять в какой-то яме оказался, что снилась ему по ночам, и до тяжкого стона он рвался из нее, детей пугая.

– Вот какое дело, хлопцы, – тихо сказал он братьям-беспризорникам, показывая порез шинели. – Вытянули денежки…

Некоторое время, не слыша ничего вокруг, мужик потерянно глядел в землю перед собой, шевеля пальцами в пустых карманах. С болезненной жалостью смотрел на него старший из братьев, притулившись к колесу телеги; безудержно и тихо плакал младший; поджав губы, понимающе качала головой торговка; из подошедших зевак кто-то протяжно присвистнул. Мужик вздохнул с горестной усмешкой, словно наперед был уверен в таком исходе дела, и, не отрывая взгляда от пестрого булыжника под ногами, полез в кошелку:

– Мыло возьмешь?

– За мыло давай, – с готовностью сказала торговка. Поплевала на палец. Помылила. Понюхала.

– Из нехти, видать, – поморщилась она, но мыло прибрала, и миску, не вытертую после очередного покупателя, мужику наполнила. И ткнула в похлебку ложку, кем-то облизанную. Мужик только головой крутнул, но цепляться не стал – настроения не было. Но будто невзначай, и только самому себе, заметил:

– Что-то похлебка твоя дохлятинкой пованивает…

– А ты не прислухайся, а ешь да ешь! Это кости… Мы их с бойни берем и вывариваем… Да с огурчиком. Какая похлебка без огурца…

В ожидании похлебки младший пританцовывал на месте и нервно похохатывал, а старший робко, еще не совсем уверенно держал наготове руки. И тревога в глазах, и радость. А когда мужик поставил на землю миску, старший негромко, но с душевной радостью прошептал заученное от взрослых:

– Храни вас Бог, дядя.

– Бог, – на все согласный, кивнул головой младший, глазами и пальцами впиваясь в миску с похлебкой. И как только миска была поставлена на землю, лег рядом, поймал в ней ложку, крепко сжал в кулаке черенок ее и замер, ожидая команды.

– Рубайте, сынки, – тихо и ласково, будто детям своим, сказал мужик, потягивая старшему прихваченную с воза ложку.

– Я, – сказал младший, не в силах больше держать в себе и боль голодную, и радость.

– А вы, дядя? – спросил старший.

– Ешьте на здоровье, – не зная, как ему быть, сказал мужик. Опустился, было, на колени и ложку приготовил, да так и не смог заставить себя хоть раз зачерпнуть из миски, над которой нависали головы братьев в пилотках. Забористые деревянные ложки они наполняли до краев, в несколько приемов выхлебывали их и шумно выдыхали, поглядывая на мужика оттаявшими глазами. Он бессловесно поднялся и, с набухающей в груди обидой и злостью на свою невезучесть и разлитую в мире несправедливость, глянул на торговку.

– На, на, на вот! На, – заспешила торговка, протягивая мужику миску похлебки. – Ухарь-купец. Видно, с фронта недавно. Не научен?

«Не научен», – эхом повторилось в голове мужика и пропало. А из миски, что держал в руках, выматывая нутро и душу, ударил запах свиного сала и жареного лука. Обхватив ладонями теплый черепок миски, стал мужик тянуть из нее маленькими, экономными глотками забытое в деревне варево. И проснулось изголодавшееся нутро, притупленное горько-смолистой кислотой хвойного отвара, «дубовым хлебом» из желудей и половы, разными болтушками да затирушками, заглушавшими не проходящее чувство голода. И такая слабость ударила мужику в ноги, что он тут же и сел, где стоял. Из-под сонных, полуприкрытых век посмотрел на братьев, перед которыми на гладком, как лысина, булыжнике, красно-золотой глазурью блестела пустая глиняная миска. Старший, с притомленным старанием, долизывал ложку. Младший спал, прижавшись к брату. На лицах обоих и копоть, и грязь, и печаль, и тревога. «Даже ложку не стал облизывать», – машинально отметил мужик, глядя на отрешенно поникшего