На другой день учитель, узнав, что я потерял дневник, выдал мне новый.
Я развернул этот новый дневник с надеждой, что на этот раз там ничего плохого нету, но там против русского языка снова стояла единица, еще более жирная, чем раньше.
И тогда я почувствовал такую досаду и так рассердился, что бросил этот дневник за книжный шкаф, который стоял у нас в классе.
Через два дня учитель, узнав, что у меня нету и этого дневника, заполнил новый. И кроме единицы по русскому языку он там вывел мне двойку по поведению. И сказал, чтоб мой отец непременно посмотрел мой дневник.
Когда я встретился с Лелей после урока, она мне сказала:
— Это не будет вранье, если мы временно заклеим страницу. А через неделю после твоих именин, когда ты получишь фотоаппаратик, мы отклеим ее и покажем папе, что там было.
Мне очень хотелось получить фотографический аппарат, и я с Лелей заклеил уголки злополучной страницы дневника.
Вечером папа сказал:
— Ну-ка, покажи свой дневник. Интересно знать — не нахватал ли ты единиц.
Папа стал смотреть дневник, но ничего плохого там не увидел, потому что страница была заклеена.
Но когда папа рассматривал мой дневник, на лестнице кто-то позвонил.
Пришла какая-то женщина и сказала:
— На днях я гуляла в городском саду и там на скамейке нашла дневник. По фамилии я узнала адрес и вот принесла его вам, чтоб вы сказали, не потерял ли этот дневник ваш сын.
Папа посмотрел дневник и, увидев там единицу, все понял.
Он не стал на меня кричать. Он только тихо сказал:
— Люди, которые идут на вранье и обман, смешны и комичны, потому что рано или поздно их вранье всегда обнаружится. И не было на свете случая, чтоб что-нибудь из вранья осталось неизвестным.
Я, красный как рак, стоял перед папой, и мне было совестно от его тихих слов.
Я сказал:
— Вот что, еще один, мой третий дневник с единицей я бросил в школе за книжный шкаф.
Вместо того чтоб на меня рассердиться еще больше, папа улыбнулся и просиял. Он схватил меня на руки и стал меня целовать.
Он сказал:
— То, что ты в этом сознался, меня исключительно обрадовало. Ты сознался в том, что могло долгое время остаться неизвестным. И это мне дает надежду, что ты больше не будешь врать. И вот за это я тебе подарю фотоаппаратик.
Когда Леля услышала эти слова, она подумала, что папа свихнулся в своем уме и теперь всем дарит подарки не за пятерки, а за единицы.
И тогда Леля подошла к папе и сказала:
— Папочка, я тоже сегодня получила двойку по физике, потому что не выучила урока.
Но ожидания Лели не оправдались. Папа рассердился на нее, выгнал ее из своей комнаты и велел ей немедленно сесть за книги.
И вот вечером, когда мы ложились спать, неожиданно раздался звонок.
Это к папе пришел мой учитель. И сказал ему:
— Сегодня у нас в классе была уборка, и за книжным шкафом мы нашли дневник вашего сына. Как вам нравится этот маленький врун и обманщик, бросивший свой дневник с тем, чтобы вы его не увидели?
Папа сказал:
— Об этом дневнике я уже слышал лично от моего сына. Он сам признался в этом поступке. Так что нет причин думать, что мой сын неисправимый врун и обманщик.
Учитель сказал папе:
— Ах вот что! Вы уже знаете об этом. В таком случае — это недоразумение. Извините. Покойной ночи.
И я, лежа в своей постели, услышав эти слова, горько заплакал. И дал себе слово говорить всегда правду.
И я действительно, дети, так всегда и делаю.
Ах, это иногда бывает очень трудно, но зато у меня на сердце весело и спокойно.
Борис Степанович Житков(Художник В. Ю. Черноглазов)
Как я ловил человечков
Когда я был маленький, меня отвезли жить к бабушке. У бабушки над столом была полка. А на полке пароходик. Я такого никогда не видал. Он был совсем настоящий, только маленький. У него была труба: желтая и на ней два черных пояса. И две мачты. А от мачт шли к бортам веревочные лесенки. На корме стояла будочка, как домик. Полированная, с окошечками и дверкой. А уж совсем на корме — медное рулевое колесо. Снизу под кормой — руль. И блестел перед рулем винт, как медная розочка. На носу два якоря. Ах, какие замечательные! Если б хоть один у меня такой был!
Я сразу запросил у бабушки, чтоб поиграть пароходиком. Бабушка мне все позволяла. А тут вдруг нахмурилась:
— Вот это уж не проси. Не то играть — трогать не смей. Никогда! Это для меня дорогая память.
Я видел, что, если и заплакать, — не поможет.
А пароходик важно стоял на полке на лакированных подставках. Я глаз от него не мог оторвать.
А бабушка:
— Дай честное слово, что не прикоснешься. А то лучше спрячу-ка от греха.
И пошла к полке.
Я чуть не заплакал и крикнул всем голосом:
— Честное-расчестное, бабушка! — И схватил бабушку за юбку.
Бабушка не убрала пароходика.
Я все смотрел на пароходик. Влезал на стул, чтоб лучше видеть. И все больше и больше он мне казался настоящим. И непременно должна дверца в будочке отворяться. И, наверно, в нем живут человечки. Маленькие, как раз по росту пароходика. Выходило, что они должны быть чуть ниже спички. Я стал ждать, не поглядит ли кто из них в окошечко. Наверно, поглядывают. А когда дома никого нет, выходят на палубу. Лазят, наверно, по лестничкам на мачты.
А чуть шум — как мыши: юрк в каюту! Вниз — и притаятся. Я долго глядел, когда был в комнате один. Никто не выглянул. Я прятался за дверь и глядел в щелку. А они хитрые, человечки, знают, что я подглядываю. Ага! Они ночью работают, когда никто их спугнуть не может. Хитрые!
Я стал быстро-быстро глотать чай. И запросился спать.
Бабушка говорит:
— Что это? То тебя силком в кровать не загонишь, а тут этакую рань и спать просишься.
И вот, когда улеглись, бабушка погасила свет. И не видно пароходика. Я ворочался нарочно, так что кровать скрипела.
Бабушка:
— Чего ты все ворочаешься?
— А я без света спать боюсь. Дома всегда ночник зажигают.
Это я наврал: дома ночью темно.
Бабушка ругалась, однако встала. Долго ковырялась и устроила ночник. Он плохо горел. Но все же было видно, как блестел пароходик на полке.
Я закрылся одеялом с головой, сделал себе домик и маленькую дырочку. И из дырочки глядел не шевелясь. Скоро я так присмотрелся, что на пароходике мне все стало отлично видно. Я долго глядел. В комнате было совсем тихо. Только часы тикали. Вдруг что-то тихонько зашуршало. Я насторожился: шорох этот на пароходике. И вот будто дверка приоткрылась. У меня дыхание сперло. Я чуть двинулся вперед. Проклятая кровать скрипнула. Я спугнул человечка!
Теперь уж нечего было ждать, и я заснул. Я с горя заснул.
На другой день я вот что придумал. Человечки, наверно же, едят что-нибудь. Если дать им конфету, так это для них целый воз. Надо отломить от леденца кусок и положить на пароходик, около будочки. Около самых дверей. Но такой кусок, чтоб сразу в ихние дверцы не пролез. Вот они ночью двери откроют, выглянут в щелочку. Ух ты! Конфетища! Для них это — как ящик целый. Сейчас выскочат, скорей конфетину к себе тащить. Они ее в двери, а она не лезет! Сейчас сбегают, принесут топорики — маленькие-маленькие, но совсем всамделишные — и начнут этими топориками тюкать: тюк-тюк! тюк-тюк! тюк-тюк! И скорей пропирать конфетину в дверь. Они хитрые, им лишь бы все вёртко. Чтоб не поймали. Вот они завозятся с конфетиной. Тут, если я и скрипну, все равно им не поспеть: конфетина в дверях застрянет — ни туда ни сюда. Пусть убегут, а все равно видно будет, как они конфетину тащили. А может быть, кто-нибудь с перепугу топорик упустит. Где уж им будет подбирать! И я найду на пароходе на палубе малюсенький настоящий топорик, остренький-преостренький.
И вот я тайком от бабушки отрубил от леденца кусок, как раз какой хотел. Выждал минуту, когда бабушка в кухне возилась, раз-два — на стол ногами и положил леденец у самой дверки на пароходике. Ихних полшага от двери до леденца. Слез со стола, рукавом затер, что ногами наследил. Бабушка ничего не заметила.
Днем я тайком взглядывал на пароходик. Повела бабушка меня гулять. Я боялся, что за это время человечки утянут леденец и я их не поймаю. Я доро́гой нюнил нарочно, что мне холодно, и вернулись мы скоро. Я глянул первым делом на пароходик. Леденец, как был, — на месте. Ну да! Дураки они днем браться за такое дело!
Ночью, когда бабушка заснула, я устроился в домике из одеяла и стал глядеть. На этот раз ночник горел замечательно, и леденец блестел, как льдинка на солнце, острым огоньком. Я глядел, глядел на этот огонек и заснул, как назло! Человечки меня перехитрили. Я утром глянул — леденца не было, а встал я раньше всех, в одной рубашке бегал глядеть. Потом со стула глядел — топорика, конечно, не было. Да чего же им было бросать: работали не спеша, без помехи, и даже крошечки ни одной нигде не валялось — все подобрали.
Другой раз я положил хлеб. Я ночью даже слышал какую-то возню. Проклятый ночник еле коптел, я ничего не мог рассмотреть. Но наутро хлеба не было. Чуть только крошек осталось. Ну, понятно, им хлеба-то не особенно жалко, не конфеты: там каждая крошка для них леденец.
Я решил, что у них на пароходике с обеих сторон идут лавки. Во всю длину. И они днем там сидят рядком и тихонечко шепчутся. Про свои дела. А ночью, когда все-все заснут, тут у них работа.
Я все время думал о человечках. Я хотел взять тряпочку, вроде маленького коврика, и положить около дверей. Намочить тряпочку чернилами. Они выбегут, не заметят сразу, ножки запачкают и наследят по всему пароходику. Я хоть увижу, какие у них ножки.
Может быть, некоторые босиком, чтобы тише ступать. Да нет, они страшно хитрые и только смеяться будут над всеми моими штуками.
Я не мог больше терпеть.
И вот — я решил непременно взять пароходик и посмотреть и поймать человечков. Хоть одного. Надо только устроить так, чтобы остаться одному дома. Бабушка всюду меня с собой в гости таскала. Всё к каким-то старухам. Сиди — и ничего нельзя трогать. Можно только кошку гладить. И шушукает бабушка с ними полдня.