– А он возьмет и поинтересуется у его жены, все это или не все. А вдруг она знает?.. Муж и жена – одна сатана, слыхал?
– Судя по тому, что мне о ней известно, она-то как раз и есть настоящая сатана в юбке, – своеобычным кислым тоном заметил Молоканов. – Ладно, может, ты и прав, пусть пока плавает. Только круиз по Средиземному морю – это не межзвездный перелет и даже не кругосветное плаванье. Со дня на день она вернется в Москву и без нашего вызова. И вообще, ты нашел чем мозги засорять! Она скажет, что он нам платил, а мы скажем, что впервые об этом слышим, и что? Геморроя, конечно, прибавится, но нам не впервой, отобьемся. Не мочить же ее теперь, в самом-то деле!
– Ну что ты, – досасывая бычок и щурясь от лезущего в глаза дыма, сказал Арсеньев, – как можно! А знаешь, – продолжил он после короткой паузы, – мне этот Зулус даже чем-то нравится. Сволочь, конечно, маньяк и все такое, но тем не менее… Ведь не на баб в лесопарке, не на детишек охотится, которые сдачи дать не могут, а на совершенно определенный контингент, по которому черти в аду давно все слезы выплакали. Возьми хоть этого Журбина! Тридцать восемь лет, мужик в самом соку, спортивный, крепкий, здоровый, со связями и при деньгах и при этом мразь, каких мало. Укокошил беременную молодуху с шестилетним пацаном и руками разводит: я ни при чем, она сама виновата! Нечего со своими пащенками бродить там, где конкретные люди ездят… Туда ему и дорога, если хочешь знать. Да и всем остальным тоже.
– Ну, ты, положим, тоже не ангел, – заметил майор. – От тюрьмы его отмазывать помогал? Помогал. Бабки за это получил? Получил! Чего ж теперь в моралисты лезешь?
– Я – дело другое, – возразил Арсеньев.
– Ну конечно!
– Конечно. От тюрьмы он бы и без нас с тобой отмазался. Нанял бы хорошего адвоката, и тот за половину суммы, которую мы с него сняли, без проблем вырулил бы на условное. Какой же смысл от денег отказываться, если лох сам, по доброй воле тебе их прямо в руки сует? И получилось, что и мы не в убытке, и этот козел схлопотал по заслугам. Чем плохо? Вот я и говорю: Зулус, хоть и сука, все-таки молодец. Как ни крути, а нашу работу делает и при этом никаких безвинных жертв… Может, он тоже наш, из внутренних органов?
– Это вряд ли, – сухим и оттого еще более неприятным, чем обычно, тоном возразил Молоканов. – Вот не думал, что ты до сих пор носишься с этими бреднями: справедливость, возмездие… Ты подумай, что ты несешь! Какую такую нашу работу он за нас делает? Это, по-твоему, наша обязанность – без суда и следствия головы рубить?! Наше дело – делать свое дело, наша работа – выполнять порученную работу. А если каждый начнет трактовать закон по-своему и на свое усмотрение решать, кого ловить, а кого отпускать, через месяц у нас будут не органы, а скопище маньяков на твердом окладе. Потому что маньяк как раз с таких рассуждений и начинается: вот же он, сволочь, ведь явный же гад, почему же до сих пор на свободе-то? А этому почему восемь лет вместо пожизненного припаяли? И что это еще за новости – мораторий на смертную казнь? Да их, таких-разэдаких, принародно за ноги вешать надо! Надо, а не вешают, потому что одним все равно, а другие продались с потрохами. Ну, а раз так, займусь-ка я этим делом сам. Десяток-другой порешу – авось другим неповадно будет…
Арсеньев сделал озабоченное лицо.
– Ты с товарищем следователем Терентьевым, с Михаилом нашим Васильевичем, сегодня, часом, не целовался? – заботливо спросил он.
– Чего-о? – грозно набычился Молоканов.
– Ну, может, из одного стакана пил или просто стоял близко? Больше-то вроде тебе эту правильность подцепить не от кого было!
Молоканов хмыкнул, расслабляясь.
– Она у меня врожденная. Или, если угодно, хроническая. Без нее мы все знаешь где сейчас были бы? Ты пойми, что я тебе пытаюсь втолковать: разговоры эти твои ни к чему, ты эти мысли из головы выбрось, да поскорее. А уж разглагольствовать на эту тему при ком-то еще я тебе и вовсе не советую. Терентьев услышит – для начала удивится, а потом задумается: странная, скажет, у этого капитана философия, странное видение целей и задач нашего славного уголовного розыска! А страннее всего то, что при таком ярко выраженном сочувствии к небезызвестному Зулусу со стороны товарища капитана Арсеньева этот самый Зулус почему-то располагает всей полнотой оперативной информации. А может, Арсеньев Зулусу эту информацию сливает? А может, Арсеньев-то наш на самом деле и есть Зулус?
– Долго думал? – угрюмо поинтересовался капитан, сверкнув недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей.
– Долго, – заверил его Молоканов. – Все мозги сломал, скоро собственный стул начну в сотрудничестве с противником подозревать. И нечего на меня зыркать! Следак наш – сволочь башковитая, и что-нибудь в этом роде в его котелке наверняка уже давненько варится. Поэтому не надо его провоцировать, не надо это варево подогревать! Начнет копать, вынюхивать… Никакого Зулуса он среди нас, конечно, не найдет, но что-нибудь другое нарыть может. Мало, что ли, за каждым из нас числится?
Дверь дома распахнулась, и на крыльцо вышли прокурорские в полном составе. Впереди, привычно сутулясь и держа руки в карманах пиджака, стоял хмурый и озабоченный Терентьев; правее и чуточку позади него, зажав между ног свой чемоданчик, прикуривал сигарету криминалист, а над левым плечом следователя маячила круглая, как луна, осененная мелкими кудряшками толстощекая физиономия медицинского эксперта Михельсона.
– Три богатыря, – громко объявил Арсеньев.
Терентьев без улыбки посмотрел на него и спросил:
– Свидетелей нашли?
– Ага. Опрашивают, – фыркнул капитан. – Ребята просто не справляются, тут этих свидетелей – вагон! И все наперебой рассказывают, как Журбин с Зулусом во дворе полночи на мечах рубились. Сверкнула сабля – раз и два, – и покатилась голова…
Терентьев молча переложил из правой руки в левую портфель, зачем-то поправил узел галстука и спустился с крыльца. Оставшиеся «богатыри» последовали за ним.
– Кого-нибудь подбросить? – спросил следователь перед тем, как влезть в микроавтобус, доставивший его с коллегами из Москвы. Микроавтобус был синий, как прокурорский китель, чем вызывал у капитана Арсеньева инстинктивную неприязнь.
– Спасибо, – за двоих отказался Молоканов. – Мы здесь еще побудем, осмотримся. Может, и впрямь хоть какого-нибудь завалящего свидетеля найдем. Это ж не бог и не дьявол, а обыкновенный маньяк! Не может же он вообще не ошибаться!
– Пока получается, что может, – вздохнул Терентьев, сел в машину и с ненужной силой захлопнул дверцу.
Когда прокурорские укатили, Молоканов отправил недовольно ворчащего Арсеньева помогать остальным оперативникам в поисках свидетелей, а сам, перебросившись парой слов с топчущимся у крыльца сержантом, вошел в опустевший дом. Он немного постоял посреди комнаты над лужей свернувшейся крови, обозначавшей место, где был убит Журбин, а потом принялся зачем-то внимательно осматривать стену напротив открытого окна.
Стена была как стена – ровная, гладкая, пустая, оклеенная светлыми однотонными обоями с тисненым узором. Единственным привлекающим внимание пятном на ней была копия Айвазовского в массивной позолоченной раме. Прищурившись, майор вгляделся в картину, а затем, подойдя вплотную, потрогал пальцем правый нижний угол полотна.
В этом месте в холсте имелся треугольный надрыв, как будто картину прорвали гвоздем или другим острым предметом. Молоканов запустил в дырку палец, пошевелил им, будто и впрямь рассчитывая что-то нащупать, а потом взялся за нижний край рамы, приподнял его и заглянул в образовавшийся просвет между картиной и стеной.
В гипсокартонной плите стены тоже обнаружилось отверстие – аккуратное, круглое, оно располагалось как раз напротив дыры в холсте и очень напоминало пулевую пробоину.
– Сыщики, – презрительно пробормотал майор Молоканов, имея в виду прокурорских, – криминалисты, вашу мать…
Сняв и аккуратно отставив в сторону картину, он вынул складной нож и начал старательно ковырять им гипсокартон, расширяя отверстие.
Ночной воздух был теплым, как парное молоко, и пах молодой зеленью. Над рекой, целиком затопив луговину, похожим издалека на слегка разбавленное молоко неподвижным озером разлился туман. Из рощи доносилось пение соловьев; со стороны заросшего кувшинками и ряской, понемногу превращающегося в стоячее болото старика соловьям вдохновенно и мощно вторил лягушачий хор. В небе, как осветительный прожектор над театральной сценой, зависла полная луна, в сиянии которой все вокруг казалось отлитым из старинного черненого серебра.
По дороге, что, спускаясь с лесистого косогора, ныряла в туманное озеро, шел какой-то человек. На нем был давно ставший привычным глазу любого россиянина камуфляжный костюм, дополненный широкополой, тоже камуфляжной расцветки, матерчатой шляпой с опущенным накомарником. На руках белели хлопчатобумажные рабочие перчатки, выдававшие в нем горожанина, люто ненавидящего комаров и считающего, что лучше быть смешным, чем покусанным. Голенища резиновых сапог при ходьбе негромко похлопывали его по икрам; в правой руке человек нес брезентовый чехол с рыболовными снастями, а левой придерживал лямки заброшенного за плечо полупустого рюкзака. Вся эта амуниция с первого взгляда выдавала в нем рыбака. Конечно, в два часа пополуночи на реке делать нечего, но рыбаки – народ чудной, и случайный свидетель предпринятой в этот неурочный час прогулки наверняка решил бы, что речь идет о попытке вероломно захватить чужое место лова или, напротив, вернуть свое, столь же вероломно захваченное кем-то другим.
Красоты ночного загородного пейзажа не трогали ночного путника: он их попросту не воспринимал. Для него река оставалась просто рекой, дорога – дорогой, а деревья – единственной деталью окружающего мира, от которой была хоть какая-то польза, поскольку они могли в случае необходимости скрыть его от посторонних глаз. Романтическая жилка в его характере не то чтобы отсутствовала напрочь, но располагалась она не там, где у большинства людей, и потому явления и вещи, которые принято называть романтическими, ее не задевали.