Спиридонова досада — страница 2 из 6

[4] дойти — там землянуха. И вот, по времени, пора бы мне к месту прибиться — ан нет: не та вкруг меня тайга. Вроде, не на Журавки я попал, а на Гуслаевскую лягу.

— Вот те на — времена: у кумы да шули![5] — воскликнул Кострома. — Гуслаевска мочажина где?! — спросил он так, ровно до него никто о том не хотел знать, и уточнил: — До нее следует на полночь идти. А Журавкины болота? Они где?

— На полдень, — пискнула какая-то бабенка.

— Ты чо нам мозжечок на сторону двигаешь? — пристал Спиридон до Улыбы. Это как же надо вывернуться, чтобы через грядку да на вятку?[6]

— Да черт его знает как, — пожал плечами тот. — Мне самому, когда бы кто рассказывал о таком вертовороте, не больно-то поверилось бы. Не могу взять в голову, какой дурниной отломал я этакий крюк?

— Ну, ладно, — взялся Кострома строить из себя основного допросчика, — вышел ты на Гуслаевску лягу, и што дальше?

— Дальше? — улыбнулся Парфен на его пристрастие, но обратился до Кужельника, давая понять целовальнику, что тут имеются люди и постарше его. — Дальше меня совсем закрутило: Гуслаевска ляга оказалась вроде бы Воложным торфяником. Но и в том я скоро засомневался, потому как появилась осина, которой на Воложках не имеется. А во мне уже колотье такое поднялось, вроде бы я еловой хвоей набит. И слабость — за стволы хватаюсь. Этак, думаю, недолго и себя потерять. Под ногами хлюпает. Ежели завалиться в сырость — к утру не поднимешься. А хворю во мне точно кто поджег — стенки печет, в голову дымом отдает, искрами. Кажется, то искры по тайге рассыпаются, озаряют ее. И в той «заре» я окончательно разглядел, куда меня вынесло.

— Ну?! И куда? — завозился Кострома по лавке от нетерпения.

Парфен не дал ему протереть штаны, ответил:

— На Шептуновскую елань.

— Э-вон! — всплеснула руками Акулина Закудыка, а бабка Хранцузска тут же вспомнила:

— Шептуновска елань деда мово, царство ему небесное, держала как-то при себе цельну неделю. Апосля так же вот… впал он в думную тяжесть. И зачала его сухотка глодать. А когда помирать собрался, меня подманил — я ишо сопленышем была. Поделился со мною тайною. Нашаптал он мне тоды, будто по елане по Шептуновской белые черти прыгали…

— Иде ты видела белых чертей?! — оборвала ее Закудыка.

— Не я видала — дед. Прыгали те черти и шипели меж собою. А потом уселись в каку-то медну лохань и укатили в небо.

— Вольно тебе городить-то! — перекрестилась Закудыка.

А Хранцузска сказала:

— Может, и не черти. Может, лунатики навалились ездить на Шептуны? Дед мой гадал, не в них ли опосля смерти душа человечья вселяется?

— Ты чо — по себе дура или с печи сдуло? — взъерошился Кострома. — Какие ишо лунатики? — так и разломил он бабкину весть, словно сухую ветку. — Нечистая сила набегает на елань. У нее там заведено проводить шабаш, — заявил он столь убежденно, что Хранцузска хихикнула.

— И откеля в тебе, Лукьяныч, уверенность такая живет? Али ты якшаешься с теми с чертями?

Кострома скраснел, оскалил долгие зубы. Не то укусить хотел бабку? Но мужики заржали, и он прикрыл оскал. Лишь заходили желваки.

А рассказ Парфена потек своим руслом.

— И вот… Гляжу я и вижу: под тем осинником сумерки рыскают, всякую пустельцу — рассовывают до зари по гнездам. Стало понятным, что в скорой темноте из этой блуковины мне и вовсе не выбраться. Я и прикинул: не лучше ли будет на елани заночевать. А что? Прогалина высокая, сухая, и трава на ней, в отличку от таежной, совсем еще зеленая.

— Эк тебя! — крякнул рыжеватый мужичок, словно не Парфену, а ему предстояло перебыть на Шептунах осеннюю ночь. А Улыба все говорил:

— На самой елани я не сдюжил устроиться. Насобирал по осиннику ворох листа и зарылся в него у оборка. Часок-другой передохну, загадал я себе, а там, поднимусь, костерок разведу, поужинаю. Дождик к той поре притих. Так, разве что капля с ветки сорвется. Разок щелкнула, другой, третий… И ущелкало меня в небыль. Уснул я, ажно застонал. И вот мне видится, что сияет вкруг меня красное лето. Через дремоту соображаю: такая благодать приходит к спящему тогда, когда человек околевает. Однако ж уверенность была во мне, что нет, не от внезапной стужи разжарило меня; в самом деле испарно. Не отворяя глаз, пошарил я возле себя, а ворох мой — только не вспыхнет. Тут уж — не до хвори. Сел, гляжу: вся округа светом отдает. Голову поднял, а над еланью висит, как говорит Хранцузска, медная лохань. Только не лохань, а скорее громадный клещ! Потому как многоног он и многоглаз. И не просто висит, а лапами пошевеливает, а лучами глаз по елани шныряет. Да еще жаром пышет, урчит… Мне бы подняться с вороха-то, бежать бы, а я сижу — рот раззявил. Какого лешего понять в той вражине вознамерился? Она же, на мой интерес, как чихнет! Подняло меня над землей да спиной о валежину — хрясь! Вот на том и память моя заглохла.

— Хребет перешибло? — тихо спросил рыжеватый мужичок, боясь того, что его слова покажутся глупыми.

— Ты чо, брат, опупел? — вставился Кострома. — Кабы Парфену расхватило становую жилу, он бы сщас сидел, толковал бы тут с нами?

— Бывает… — собрался рыжий оправдаться, но его опять перебил целовальник.

— У тебя и то бывает, што кобыла порхает…

— Цыц вы, порхуны! — прицыкнул на обоих почтенный Селиван и повернулся до Улыбы.

— Ну? А дальше?

— Дальше? — переспросил Парфен и по одному лишь ему различимым приметам приступил скорее догадываться, нежели вспоминать. — Дальше, кажется… я и не просыпался на елани, а может и вовсе на нее не выходил… Подозреваю, что вся эта небыль набродилась мне…

— Ни хрена себе бред — мужик на кол надет, — воскликнул целовальник. — Вот это побасенка… с поросенка! Как же так, Парфен Нефедыч? Вот ты вошел в тайгу, вот занемог, вот завалился — лежишь, бредишь. Неделю бредишь, другу, месяц, два… и все это чуть не у людей под окнами. Но никто на тебя не натыкается. И вот ты очухался, поднялся, как ни в чем не бывало воротился в деревню. Теперь сидишь перед нами, всяку галиматью собирать — ищешь из выводка выродка, кто бы поверил в твою брехню…

Тут надо сказать, что едомяне старались касаться Спиридону Кострому только тою нуждою, которая доводила их до Ивана Елкина[7]. И все, и ничем больше. Нет, они его не боялись и уважением не тяготились — просто не хотелось наживать лишнего греха, поскольку в каждом человеке видел он только дерьмо и страсть как любил покопаться в нем. И еще… Хотя морда Костромы была занавешена бородой, а все просвечивало в ней что-то такое, от чего пьяным мужичкам хотелось завалить целовальника и пощупать. Пока же Спиридон оставался непроверенным, соглашаться с его мнением никто не торопился.

Но на этот раз кто-то даже пособил ему:

— Парфен Нефедыч, и в самом деле… чо ты наводишь тень на плетень?

А кто-то и поддержал:

— Ты давай-то, обскажи все толком. Чо там тебе ишо набредилось? Может, золота шматок?

— А может, нозьма ломоток?

— Ха-ха-ха!

Но тут рыжий мужик сказал громко:

— Погоди ржать! Дай человеку оправдаться. А ты, Парфен, не суди убогих, — оборотился он до Улыбы. — Им, ровно с покойником, один бог судья.

— Ладно баешь, Яснотка, — одобрил его почтенный Кужельник. — Тут весельем и не пахнет. Тут соображать надо, что к чему. Ты и сам понимаешь, — сказал он Парфену, — в твоем случае никакой богатырь живым бы не остался.

— Та-ак, — сделал вывод Кострома. — Кто-то в тайге тобою попользовался. Признайся, что побывал ты на том свете. А теперь явился выходцем. Расскажи: кто тебя послал, зачем? Может, сам сатана снарядил тебя смущать нас? Он тебя и настроил городить тут всяку хреновину…

— Вот вам крест, — поднялся Парфен и осенил себя святым знамением, чего выходец с того света сотворить бы не сумел.

— Ежели я в чем и провинился, — признался он, — то лишь такая на мне тягота: из всего забытого помню, что кто-то шибко сладко меня кормил. И еще… просили петь… А когда пел, спину немного саднило…

— А ну-ка, сынок, — повелел ему Селиван, — покажи спину.

— С большой охотою.

Смахнул Парфен с плеча душегрейку, рубаху задрал — нате, любуйтесь.

Люда глянули — ба-а! Спиниша повдоль таким ли рубцом продернута, что никакого вечера не хватит удивляться.

— Да как же она могла у тебя не болеть?!

— Да нешто с тебя шкуру снимали?

— Да и кто ж это столь умело заштопал тебя?

Селиван осторожными перстами прощупал рубец, простучал позвонки, спросил — не больно?

— Нет, — ответил Парфен.

— А ить похоже, что гряда твоя становая в местах трех порушена.

— Это чо ж тогда получается… — опять закрутился Кострома. — Кто же, кроме нечистого, сумел такое чудо сотворить?

— Лунатики, — ответил ему Яснотка. — Разве они глупей сатаны, ежели по небу умеют ездить?

— Ангелы на клещах не ездют, — заспорил Спиридон. — Черти тут…

— Али ты у них в ямщиках? — спросил Яснотка и засмеялся.

— Гляди — узнаем: одним духом со второго яруса-то сдернем.

— Да-а, загадка, — протянул Кужельник и опять спросил:

— Как ты ушел… от лекарей-то от своих?

— Никак не уходил, — признался Улыба. — У околицы сегодня очухался. Сразу-то мне показалось, что я и часу не пролежал. А когда увидел, что по тайге зима гуляет, подивился не меньше вашего.

— И чо ж, и никаких следов не заметил вокруг себя на месте воскрешения?

— Кабы заметил, сказал бы.

— Ну так и скажи! — опять подсунулся Кострома. — Выклади, за каку услугу хвостаты лекаря тебя с того света отпустили?

Его цепляния Парфен больше претерпеть не смог; сказал, одернувши рубаху:

— Я те сщас… отпущу услугу! Отыскался мне — духовник — через трубу проник. Ступай, пса своего исповедуй. Спроси, пошто он у тебя калачи лопает, когда многие ребятишки от лебеды пухнут. Али, по твоим понятиям, ты тем самым создателю услугу творишь?