Споры по существу — страница 8 из 11

живого существа в пространствах зрительного, моторного и иных внешних и внутренних (отраженных мозгом) полей — следствие работы органов чувств и памяти.


Внутренняя модель внешнего мира присуща не только человеку, обезьяне или собаке. Этологи установили, что даже в микроскопическом мозгу пчелы чрезвычайно точно (но, конечно, в соответствии с потребностями ее организма и ее поведения как члена семейства в улье) отражается мир на довольно больших расстояниях от дома. Рабочая пчела летает за взятком всего три недели, а потом умирает. Чтобы продуктивно трудиться этот краткий век, она должна запомнить не только расположение медоносных цветов, но и периоды дня, когда они выделяют максимум нектара, чтобы затем посещать свои «добычные участки» соответственно этому расписанию. И она способна запомнить все это! Мир отражается в ее мозгу настолько точно, что она в состоянии указать другим рабочим пчелам направление и дальность полета к участку с медоносными растениями. Для этого она исполняет своеобразный «танец» — и у ее подруг этот танец отражается в виде программы действий, с которыми потом сличается реальный полет и корректируется по мере надобности. Смешно, конечно, говорить о размышлениях пчелы — их нет, — но и отрицать модель мира в ее мозгу, модель, совершенно не похожую на нашу, тоже, по-видимому, неосновательно.


Ну, а условные рефлексы? Каждому непредвзято мыслящему читателю «Архива биологических наук» становилось ясно: масштаб их влияния на человека нужно значительно сократить в пользу сознательного, целенаправленного поведения. Во всяком случае, не сводить к ним все многообразие человеческого общения с природой и себе подобными.


«Я не говорю, что не следует слушать Аристотеля, — писал Галилей в «Диалогах о двух системах мира», — наоборот, я хвалю тех, кто всматривается в него и прилежно его изучает. Я порицаю только склонность настолько отдаваться во власть Аристотеля, чтобы вслепую подписываться под каждым его словом и, не надеясь найти других оснований, считать его слова нерушимым законом».


10

Какую же позицию занимал по поводу условных рефлексов в начале тридцатых годов Иван Петрович Павлов? Продолжал ли он считать, что лишь ими определяется поведение? Если судить только по статье «Условный рефлекс» в первом издании Большой Советской Энциклопедии (без всяких изменений она была перепечатана и во втором издании), — да. Но не одними статьями исчерпывалась его научная деятельность. Как истинный ученый он не мог пройти мимо новых фактов, а они множились — особенно после того, как эксперименты стали проводиться не только с собаками, но и с обезьянами, свободно бегавшими в вольерах.


На «средах», где обсуждались результаты опытов, проделанных сотрудниками его лаборатории (стенограммы этих бесед, к сожалению, были опубликованы лишь через тринадцать лет после смерти ученого, да к тому же не полностью и с изрядными искажениями), Иван Петрович однажды высказал мысль: «Что бы произошло, если бы всякое животное принимало меры только тогда, когда другое заберет его в свои лапы? Условный рефлекс есть принцип  п р е д в а р е н и я  (разрядка моя. — В. Д.) фактических явлений».


Разговор этот произошел четвертого сентября тридцать третьего года. А два года спустя Павлов заявил уже нечто такое, что было встречено глубоким молчанием, которое, по воспоминаниям одного из присутствовавших, «не явилось знаком согласия». Что же такое сказал патриарх советской физиологической школы?


На той «среде» обсуждалось поведение обезьяны в одном из экспериментов, когда она стала строить из ящиков нечто вроде пирамиды, чтобы добраться до подвешенного банана. «…Когда обезьяна строит свою вышку, чтобы достать плод, то это условным рефлексом назвать нельзя. Это есть случай образования знаний, уловления нормальной связи вещей».


Слова эти, вызвавшие глухое сопротивление слушателей, были, по сути, повторением того, что Павлов уже говорил однажды: «…Когда обезьяна пробует и то, и другое, это и есть  м ы ш л е н и е  в  д е й с т в и и  (разрядка моя. — В. Д.), которое вы видите собственными глазами». Увы, такой подход был слишком радикален для сотрудников, привыкших к строгим правилам теории условных рефлексов, запрещающим слова «думать» и «понимать» по отношению к животным. Участники «среды» с трудом воспринимали странные высказывания своего руководителя.


А он уже чувствовал, что упрямая приверженность старым гипотезам уводит от нового знания, чревата потерей интересных фактов. Он ощущал эту опасность, но никак не предполагал, насколько она близка. Увы, что случилось — то случилось… Обидная потеря права называться первооткрывателями постигла работников Сухумской биостанции, где ученики Павлова исследовали взаимоотношения обезьян в стаде.


То новое, что удалось заметить, экспериментаторы назвали ничего не говорящими словами «двигательная активность» вместо принятого в теории группового поведения термина «иерархия». Им казалось, что термин допустимо применять только к людям. Между тем иерархия в обезьяньем сообществе наблюдалась — факт совершенно новый и неожиданный, никто среди физиологов мира еще не заметил ничего подобного, но… Не тот термин — не то содержание. Два года спустя в иностранном журнале появилось описание аналогичного исследования, сделанного в зарубежной лаборатории. Слова «групповая иерархия» были выделены и сразу стали сенсацией...


Павлов умер. Остались ею последователи. В своем стремлении канонизировать любые высказывания учителя, даже сделанные между прочим, иные физиологи самовольно присвоили себе право судить от имени покойного академика о чужих работах, с которыми были не согласны. Не случайно Анохин, один из учеников Павлова, произнес горькие слова: «Чрезвычайно тяжелым обстоятельством для развития научной школы выступает такое положение, когда все многочисленные гипотезы — и достоверные, и вероятные, и даже сомнительные — вдруг сразу приобретают значение нерушимых догм, абсолютно достоверных истин. История науки показывает, что с этого момента задерживается прогресс научных исследований, прекращаются поиски новых путей, начинается рост вширь, возникает бесконечное дублирование и варьирование незначительных экспериментов без заметных признаков обобщения и движения вперед».


Пользуясь своим положением, эти догматически настроенные последователи организовали в пятидесятом году специальную сессию, по программе посвященную развитию идей Павлова, а на самом деле задуманную как судилище над всеми, кто придерживался иных подходов к проблемам высшей нервной деятельности. В списке «антипавловцев» оказались академики Орбели и Бериташвили, профессора Анохин, Купалов, Гращенков и многие другие.


Был среди них и член-корреспондент Академии медицинских наук СССР Бернштейн, за два года до этого получивший Государственную премию за книгу «О построении движений» и открыто заявлявший о своем несогласии с классической рефлекторной теорией. От него, как и от всех иных, ждали признаний в порочности своих взглядов. Он оставался непоколебим.


Он был вынужден уйти на пенсию, заняться вместо научной работы реферированием зарубежных авторов. Было очень трудно, но назло своим врагам он сделал рефераты из «наказания» источником продуктивнейшей учебы. Юмор не оставлял Николая Александровича в самые мрачные минуты, и он с деланным недоумением разводил руками: «Странно, право, устроена жизнь: мало того, что я читаю умных людей, — мне за это удовольствие еще платят деньги!»


11

Партия решительно осудила методы диктата в науке. В физкультурных вузах стала вновь преподаваться изгнанная несколько лет назад биомеханика. На научных конференциях зазвучали голоса тех, кого долгое время не приглашали на научные форумы. Возродился интерес и к взглядам Бернштейна, особенно после того, как «рефлекторные» методы оказались неэффективными при подготовке рабочих самых сложных профессий — операторов автоматизированных систем.


Попытки поставить человека в положение «промежуточного звена» между загорающимися лампочками и ждущими нажатия кнопками приводили к чрезвычайно низкой надежности такого человеко-машинного комплекса.


В журнале «Вопросы психологии» появилась первая после почти восьмилетнего молчания статья Николая Александровича «Некоторые назревающие проблемы регуляции двигательных актов».


В конце пятьдесят восьмого года он писал в Тбилиси одному из своих ближайших друзей и учеников, Левону Владимировичу Чхаидзе: «…Последний весь месяц прошел у меня в сильнейшем цейтноте и напряжении: статью в «Знание — сила» пришлось дополнять (увеличить ее в полтора раза) по их настоянию и максимально срочно, так как они гонят ее в январский номер. Это требование свалилось на меня неожиданно, когда я был занят письмом статьи по другому, договорному заказу (популярной), и, наконец, тут же подоспела работа по проталкиванию книги «Электронный мозг в медицине», составлению письменных ответов на возражения рецензентов и проч. В результате я совершенно «зашился», даже кровяное давление у меня, впервые в жизни, подскочило вверх на 30 мм… Должен признаться вам — и это говорит весь мой опыт, — популярную книгу писать трудней, чем чисто научную, популярную же статью — еще в 10 раз трудней».


Читая статью в «Вопросах психологии», отчетливо видишь: годы вынужденного бездействия в плане лабораторном, экспериментальном позволили Бернштейну отточить в философском плане давно занимавшие его идеи о связи организма с окружающим миром. В частности, обращаясь к понятию о речи как «сигнальной системе» (в том понимании слова «сигнал», как оно употреблялось сторонниками условно-рефлекторного всегда и во всем поведения человека, то есть как «пусковых» импульсов, за которыми следует действие), Николай Александрович писал:


«…Трактовка «второй сигнальной системы» как системы словесного отображения  п р е д м е т о в… что полностью проявляется и в составе словника, применяемого в экспериментах по так называемой речедвигательной методике, представляется результатом глубоко ошибочного смешения двух различных физиологических функций и речевых категорий.