Среди красных вождей — страница 7 из 10

Моя служба в Москве

Обстрелом, как врага, встретила меня родина. Невольно в сердце закопошились какие-то тяжелые и смутные предчувствия…

Окружив меня и моих спутников, стояли оборванцы с винтовками, босые, в фуражках и шапках, ничем, кроме своего оружия, не напоминавшие солдат. Они как то виновато и смущенно переминались с ноги на ногу, не зная, как отнестись ко мне. Наконец, один из них обратился ко мне с просьбой:

– Не найдется ли у вас, товарищ, папироски, али табачку… смерть покурить охота…

Я дал им по папироске. Покурили. Они стали меня расспрашивать, кто я, как и что… Поговорили на эту тему.

– А что, господин консул, – спросил один из них, – вам неизвестно, сказывают, скоро французы и англичане придут нас ослобонить… в народ много бают, так вот, вы не слыхали ли чего там, заграницей?…

– От кого освобождать? – спросил я.

– Да, от кого же, как не от большевиков, – отвечал солдат.

– Ну, полно вам, ребята, языки чесать, нечего зря в колокола звонить, – оборвал его один из красноармейцев, оказавшийся старшим. – Так это они невесть что болтают, – заметил он, обращаясь ко мне, – пустомели… А вот вам, товарищ консул, придется итти с нами к ротному… там вам все объяснять…

И мы направились куда то вдаль от боевой линии. Мы подошли к ряду изб, в одной из которых и помещалась канцелярия ротного командира. Я вошел в светлую горницу и увидал двух молодых людей в русских рубашках, занятых игрой в шахматы. Один из игравших был ротный командир, другой полуротный. Оба они были прапорщики запаса из студентов, призванных на войну. Они прямо накинулись на меня с массой вопросов: как и что делается заграницей? Пришлось делать целый доклад. Наконец, меня и моих спутников отправили в сопровождении конвоя в полковой штаб, находившийся далеко, в лесной чаще. Так, все на тех же телегах, переезжая из штаба в штаб, мы продвигались по пути к Двинску.

Грустная и тяжелая это была дорога. Мы ехали по разоренной стране. Всюду следы войны. Обгорелые остатки целых выжженных деревень. Кое-где встречались покинутые концентрационные лагери, напоминавшие клетки для диких зверей. Мы ехали, вернее, тащились по лесам и пустыням, поросшим травой, вдоль запущенных полей, и мы почти не встречали скота, – все, или почти все было реквизировано, перерезано… И всюду картины лишений, лишений без конца! С большим усилием и за безумные деньги мы раздобывали необходимую провизию. Но особенно меня поражало население тех местностей, по которым приходилось проезжать.

Уныние и полная безнадежность царили повсюду, и люди даже не скрывали своего отчаяния, и в случайных беседах открыто жаловались на то, что большевики довели их своими реквизициями и всей своей политикой до полного разорения, полной нищеты, – что они постепенно перерезали весь скот… Сопровождавшие нас красноармейцы лишь подтверждали слова крестьян и тоже грустно и безнадежно вздыхали. Никто не скрывал своей ненависти к новому режиму, и все ждали освобождения извне, от французов, англичан, немцев…

Переночевав еще в Ново-Александровске, мы на второй или третий день под вечер добрались, наконец, до Двинска. Остановились в грязной, запущенной гостинице, хозяйка которой не скрывала своего недовольства, говоря, что большевики ее в конец разорили. Поражало то, что никто не боялся говорить вслух о своей ненависти к большевикам и о своих «контрреволюционных» надеждах и вожделениях. Хозяйка нашей гостиницы, узнав, что мы приехали из Германии, с горечью сказала мне:

– Ах, господин, господин, зачем же вы не остались там?… Вы сами полезли в петлю… Над нами ведь царит проклятие… Что мы будем делать!.. только Бог знает… Bсе помрем…

Я отправился в штаб начальника Двинского укрепленного района. Это был старый боевой генерал царской службы, человек очень почтенный и искренно служивший (он говорил об этом откровенно) не большевикам, а России, какова бы она ни была… Политкоммиссар Аскольдов в разговорах со мной отзывался восторженно об этом генерале и, насколько я мог судить, между ними обоими были самые теплые товарищеские отношения, основанные на объединявшей их обоих преданности делу. Оба, и генерал и политкоммиссар, встретили меня очень приветливо и тепло. Конечно и здесь я должен был, как это повторялось во всех штабах по пути моего следования, делать подробные сообщения о том, что творится заграницей. К ним почти не доходили известия извне…

Только из Двинска я мог послать в Москву телеграмму Красину по адресу «Метрополь, комната № 505», сообщенному мне Аскольдовым. И уже через два часа мне в гостиницу был доставлен ответ за подписью Красина с указанием адреса, где я должен был остановиться, на

Б. Дмитриевке.

Поздно вечером ко мне в гостиницу явился комендант города Двинска. Это был препротивный молодой человек, партийный коммунист. Представившись мне, он тотчас же вызвал к себе хозяйку гостиницы и, не знаю уж почему, сразу же стал говорить с ней грубо, обращаясь к ней на «ты» и, к моему возмущению, все время пересыпая свою речь словами «жиды, жидовка».

– Ты у меня смотри, – начал он свою речь, – чтобы господину консулу не было оснований жаловаться!.. Ты всякие эти жидовские фигли-мигли оставь!.. Слышишь!..

– Слушаю, господин комендант… Будьте покойны, – я сделаю все, чтобы господин консул были довольны… Конечно, теперь трудно с провизией и вообще трудно, но все, что я могу, будет сделано…

– Нечего мне зубы заговаривать, знаю я тебя, жидовская морда, знаю!.. И имей в виду, что господин консул и его спутники будут стоять у тебя в порядке реквизиции – никакой платы, понимаешь!..

– Слушаю, господин комендант…

Я не выдержал. Отозвав в другую комнату ретивого коменданта, я заявил ему свой протест по поводу манеры его обращения с этой почтенной женщиной и сказал, что я, конечно, буду платить, что я уже сговорился с ней о цене за комнаты и пр.

– Ха-ха-ха! – искренно расхохотался он. – Вы привыкли там заграницей, а здесь, у нас, не Европа. Все это сволочи, буржуи, контрреволюционеры, – с ними иначе нельзя, а то они к нам на шею сядут. Ведь это все наши враги и добром с ними ничего не сделаешь… Будьте покойны, товарищ, я знаю, что делаю…

– Все это хорошо, – ответил я, – только я вам заявляю, что не хочу принимать участия в тех оскорбительных выходках, которые вы себе позволяете и имейте в виду, что я за все буду платить…

– Ну, нет-с, этого я вас прошу не делать, вы подорвете мой престиж, ведь теперь война… А оскорбления!.. Ха-ха-ха! Вот уж это ей нипочем – раз вытереться… – и он, отмахнувшись от меня, как от назойливой мухи, возвратился в комнату, где мы оставили хозяйку и снова накинулся на нее.

Как ни хлопотала несчастная «контрреволюционерка», стараясь угодить нам, доставая свое лучшее белье, готовя нам ужин, тем не менее мы могли провести у нее только одну ночь, которую мы все не спали, ведя отчаянную борьбу со вшами, покрывавшими и нас и наши вещи… Весь дом был наполнен этими паразитами. На утро мы перебрались в другую гостиницу, относительно довольно чистую. С большим трудом я уговорил хозяйку покинутой гостиницы взять с меня плату, уверив ее всеми мерами, что не скажу об этом коменданту…

В Двинске нам пришлось задержаться на несколько дней из-за железнодорожной разрухи: не было подвижного состава.

И мы воспользовались этим временем, чтобы немного передохнуть после долгого и утомительного пути на простых крестьянских телегах по избитым, в конец испорченным дорогам. За это время мне пришлось познакомиться с поистине ужасной жизнью двинчан. Подвоза из разоренных реквизициями деревень не было. У крестьян отбиралось все; хлеб, скот, всякие овощи, словом вся провизия. Рынки пустовали, большинство лавок было закрыто. Всюду нищие. И по словам местных жителей нас ждал голод и в пути по железной дороге. С большими усилиями, не желая прибегать к помощи бравого коменданта, мы запаслись, при содействии хозяев гостиницы, кое-какой провизией для пути по железной дороге.

Аскольдов и генерал снабдили меня всевозможными пропусками, открытыми листами, удостоверениями к разным властям об оказании мне и моим спутникам всякого рода содействия к беспрепятственному следованию в Москву, о том, что мой и моих спутников багаж не подлежит таможенному досмотру, специальное удостоверение за массой подписей (Аскольдова, генерала, коменданта, председателя местной ВЧК и пр.) на имя агентов и учреждений ВЧК, что наш багаж не подлежит их ревизии и пр. пр. Все эти бумаги составили собою целый объемистый пакет. Уже одно только умопомрачительное количество этих удостоверений и приказов к разного рода властям способно было вселить подозрение и сомнение в их целесообразности, – ведь у семи нянек дитя без глаза.

Наконец, мы выехали из Двинска. Нам отвели половину вагона третьего класса, которая была закреплена за мною путем специальных удостоверений к военным, железнодорожным властям и учреждениям ВЧК. Но, как и следовало ожидать на первой же станции, где вагоны брались штурмом, к нам в отделение набилось народу, что ни пройти, ни пролезть. Но тут, без моего вмешательства, явился предупрежденный по телефону из Двинска начальник станции с агентами ВЧК, которые, несмотря на наши протесты (было просто стыдно пользоваться исключительными условиями), грубо удалили почти всех пассажиров, лишь по моим настояниям оставив немногих, впрочем, ехавших до ближайшей остановки. И тут же, как я это понял вскоре, ко мне прикомандировали чекиста под видом красноармейца, возвращающегося из командировки, попросив меня приютить его в «моем» отделении до Москвы. Он на всех остановках запирал наш вагон на ключ и никого не впускал в него… Не знал я и не думал тогда, что с этих пор я был обречен в дальнейшем всегда иметь около себя этого соглядатая: изменялись лишь лица, но ангел-хранитель всегда был со мною. Но об этом дальше. По временам я урывался от моего соглядатая и входил во второе отделение нашего вагона. Там сидели крестьяне и всякого рода люди, и мне приходилось слышать отрывки из их разговоров, полных нескрываемого озлобления против большевиков, жалоб на грабежи и насилия под видом реквизиций… Становилось душно от этих разговоров и жалоб и было больно и тяжело, точно я переживал тяжелый сон…

Несмотря на все удостоверения, наш путь по жел. дороге шел с перерывами. Так помню, это было уже в Смоленске, поезд остановился и я вошел в контору начальника станции. Она была вся забита волнующимися и кричащими людьми. Среди них, точно в истерике, вертелся начальник станции в изодранной одежде, в красной измятой и покрытой пятнами фуражке. Его осаждали разные лица.

Все это были представители разных ведомств, снабженные, как и я, тучами предписаний, удостоверений, приказов. Bсе они наперебой требовали от этого мученика в красной фуражке отправить их, тыча ему в глаза свои удостоверения, крича и угрожая. Начальник станции, точно волк, травимый со всех сторон борзыми, сыпал ответы направо и налево.

– Я ничего не могу сделать, товарищи, – надрываясь кричал он в одну сторону, – нет подвижного состава… Жалуйтесь, – отвечал он другому, – что хотите делайте со мною, хоть расстреляйте, не могу: нет подвижного состава, нет тяги… только завтра, если прибудет состав, я могу отправить поезд… Хорошо, – говорил он третьему, – увольняйте, мне и так больше невмоготу…

А осаждавшие его кричали, жестикулировали, ругались площадными словами, дергали его каждый в свою сторону, требуя, чтобы он слушал… Мне тоже нужно было справиться о времени дальнейшего следования. Но я не решился в свою очередь терзать этого страстотерпца и ушел. От кого то я узнал, что поезд на Москву предполагается на другой день. Мы выгрузили наш багаж, перетащили его в находившийся около вокзала какой то полуразрушенный домишко, где один из носильщиков устроил нас на ночлег. Все мы поместились в одной проплеванной и загаженной комнате, почти без мебели.

Бродя в ожидании поезда по Смоленску, я видел и слышал то же, что и в пути: пустые рынки, заколоченные лавки, сумрачные лица, исхудалые и истощенные и озлобленные жалобы и проклятья. Все, кого я встречал в Смоленске и с кем говорил, были полны нескрываемой ненависти к большевикам. Так, хозяйка хибары, где мы нашли приют, узнав, что я «своей охотой» возвращаюсь в советскую Россию, начала охать и ахать и рассыпалась в жалобах на насилия…

– Вот у меня есть племянник, Мишей зовут. А вот уже четвертый месяц, как его чекисты арестовали и увезли в Москву и с тех пор ни слуху, ни духу…

Писала я ему, а ответа нет, справлялась о нем и тоже ничего не добилась – точно в воду канул… А и арестовали то его тоже зря. У него был товарищ, дружили они еще по школе. Ну, товарищ этот был известно еврей. Вот как то раз – а было это четыре месяца назад – они и поспорили о чем то друг с другом… люди молодые, ну, известно, долго ли поспорить. Ну только Миша и обругай его в споре то «жидом», а тот его «кацапом»… А звать его Гершкой. И вот этот Гершко побежал в милицию жаловаться, а оттуда его послали в Чеку, вот и пришли чекисты и забрали моего Мишу – ты, говорят, черносотенец, не имеешь ты полного права выражаться… Ну, а Миша говорит, «да он обругал меня «кацапом»… Они не стали его слушать да отослали в Москву. Теперь и сам этот Гершко плачет по Мише, «что, мол, я со зла наделал, погубил лучшего моего друга…» Ходил он сам в Чеку, просил ослобонить Мишу, а ему ответили, что так этого дела оставить нельзя, потому что тут «контрреволюция»… Уж Гершко и прошения посылал в Москву и все ни почем, а Миша мой сидит да сидит, коли жив еще…

Мы добрались, наконец до Москвы. Это было 6-го июля 1919 г. Нашлись какие то носильщики, которые, выгрузив наш обильный багаж, повезли его на ручной платформе-тележке к выходу. Я сопровождал его. Вдруг несколько человек в кожаных куртках грозно остановили носильщиков.

– Стой! – властно крикнул один из них. – Откуда этот багаж, чей?…

Носильщики остановились. «Это чекисты» – быстро шепнул мне один из них. Я подошел к старшему и назвав себя, дал ему все указания.

– Ага, – ответил он, – так… ну так тем более багаж должен быть осмотрен нами…

– Нет, товарищ, – твердо и решительно возразил я, – мой багаж вашему осмотру не подлежит…

– Не говорите глупостей, гражданин, мы знаем, что делаем, вы нам не указ… Предъявите ваши документы и идем с нами…

– Никуда я с вами не пойду и производить обыск в моем багаже не позволю… Вот мои документы, – сказал я, вытащив из кармана мои удостоверения. – Я вам не позволю рыться в моих вещах, я везу с собой массу важных документов, которые не имею права никому показывать: я еду из Германии, я бывший советский консул… Я сейчас позвоню Чичерину, Красину…

Чекисты в это время успели рассмотреть мои документы и после некоторых препирательств и ругани (настоящей ругани), с озлоблением, точно звери, у которых вырвали из зубов добычу, пропустили меня и моих спутников.

А кругом стояли стон и плач. Чекисты набрасывались на пассажиров, отбирали у них котомки, мешочки, чемоданы с провизией и реквизировали эти продукты. Напомню читателю, что в Москве в это время уже начинался лютый голод, а покупать и продавать что-нибудь было строго воспрещено, под страхом тяжелой кары… Всё должны были довольствоваться определенными выдачами по карточкам, по которым почти ничего не выдавалось. Среди молящих и плакавших на вокзале, мне врезалась в память одна молодая женщина, хотя и одетая почти в лохмотья, но сохранившая облик интеллигентного человека. У нее отобрали мешок с какой то провизией.

– Не отнимайте у меня, прошу вас, – молила она чекиста, вырвавшего у нее из рук ее мешок.

– Я привезла это моим детям… они голодают… Господи, я насилу раздобыла, за большие деньги… продала теплое пальто… не отнимайте, не отнимайте…

И она побежала за быстро шедшими чекистами, плача и моля…

– Знаем мы вас, буржуев, – говорил ей в ответ чекист, грубо отталкивая ее. – Спекулянты проклятые, небось на Сухаревку потащишь… А вот за то, что ты пальто продала, следовало бы тебя препроводить к нам…

Испуганная женщина моментально умолкла и быстро скрылась в толпе, оставив в руках чекиста добычу…

Я стиснул зубы, с трудом удержав себя, чтобы не вмешаться… Что я мог сделать…

Оставив моих спутников, я вышел с вокзала искать извозчиков. Их не было. Растерянный стоял я, не зная, что делать, когда из подъехавшего автомобиля выскочил и бросился ко мне Красин, предупрежденный мною телеграммой из Смоленска…

XI

Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел.

Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев все время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в «свинюшник».

Я, согласно уговору, поехал в «Метрополь» к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были получены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне, под влиянием Воровского весьма отрицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили «подставить ножку» и оставить меня выпутываться как угодно, из моего затруднительного положения.

Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского мин. ин. дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чичерина принятия мер к нашему немедленному освобождению. И Чичерин и Литвинов уверяли его, что делается все необходимое, что они обмениваются телеграммами с германским правительством, но что последнее затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы…

Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловаться или рисоваться моими страданиями, нет, а с единственной целью показать читателю, как советское правительство и его деятели, сводя свои личные счеты, относятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие случайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все, и Чичерин и Литвинов не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела… Но что им, всем этим непомнящим родства, до других, что им, этим «идеологам» борьбы «за лучший мир», до чужой жизни…

– Да, брат, – говорил Красин, – с грустью приходится убедиться в том, что личные счеты у нас легли во главу угла отношения друг к другу… Меня, например, Литвинов ненавидит всеми фибрами своей душонки… это старые счеты еще со времен подполья. Вечная, ничем несдерживаемая зависть, боязнь остаться позади. И вот и на тебя он переносит ту же ненависть и всеми мерами старается, чтобы ты, Боже сохрани, как-нибудь не выдвинулся бы выше него.

Он, конечно, забыл, или сознательно, просто по маленькой подлости маленького человечишки, озлобленного превосходством других, делает вид, что забыл, как ты, когда то, еще в Бельгии, после его ареста в Париже, ломал копья за него…

А когда ты остался один в Гамбурге, среди волнующегося моря революции, а потом был арестован, он, опасаясь того ореола, который может тебя окружить в глазах советских верхов и выдвинуть, почувствовал к тебе глухую ненависть и всеми мерами старался использовать этот благоприятный случай утопить тебя… Я знаю, что фактически он застопорил вопрос с ответами на твои радио из Гамбурга, на телеграммы мин. ин. дел о вашем аресте…

Это человек из породы тех, которые по своей натуре, способны лишь к мелкой, обывательского характера злобе к тем, кто им протягивает руку помощи, оказывает одолжение… Вообще насчет благородства здесь не спрашивай… Все у нас грызутся друг с другом, все боятся друг друга, все следят один за другим, как бы другой не опередил, не выдвинулся…

Здесь нет и тени понимания общих задач и необходимой в общем деле солидарности… Нет, они грызутся. И поверишь ли мне, если у одного и того же дела работает, скажем, десять человек, это вовсе не означает, что работа будет производиться совокупными усилиями десяти человек, нет, это значит только то, что все эти десять человек будут работать друг против друга, стараясь один другого подвести, вставить один другому палки в колеса и таким образом в конечном счете данная работа не только не движется вперед, нет, она идет назад, или в лучшем случае, стоит на месте, ибо наши советские деятели взаимно уничтожают продуктивность работы друг друга… Право, в самые махровые царские времена, со всеми их чиновниками и дрязгами не было ничего подобного… Но ведь то были чинуши, бюрократы, всеми презираемые, всеми высмеиваемые, а теперь ведь у власти мы, соль земли!.. ха-ха-ха! посмотри на нас, как следует и окажется, что мы во всей этой слякоти превзошли и Перидоновых и Акакий Акакиевичей и всех этих героев старого времени…

Я заговорил с ним о моих тяжелых впечатлениях в пути по России.

– Недовольство, говоришь ты, – ответил Красин, – да, брат, и злоба, страшная злоба и ненависть… Делается все, чтобы искушать человеческое терпение. Это какое то головотяпство и они рубят сук, на котором сидят. И, конечно, если народ поднимется, всем нам не сдобровать, – это будет пугачевщина и народ зальет Россию кровью большевиков и вообще всех, кого он считает за таковых… и за господ…

– Хорошо, – возразил я, – ну, а твое влияние на Ленина? Неужели ты ничего не можешь сделать?

– Ха, мое влияние, – с горечью перебил он меня. Ну, брат, мое влияние это горькая ирония… В отдельных случаях мне иногда удается повлиять на него… когда, например, хотят «вывести в расход» совсем уже зря какого-нибудь ни в чем неповинного человека… Но, мне кажется, что на него никто не имеет влияния… Ленин стал совсем невменяем и, если кто и имеет на него влияние, так что «товарищ Феликс», т. е., Дзержинский, еще больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, который запугивает Ленина контрреволюцией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь… А Ленин – в этом я окончательно убедился – самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру… И Дзержинский играет на этой струнке… Словом, дело обстоит так: все подавлено и подавляется еще больше, люди боятся не то, что говорить, но даже думать… Шпионство такое, о каком не мечтал даже Наполеон третий – шпионы повсюду, в учреждениях, на улицах, наконец, даже в семьях… Доносы и расправа втихомолку… Дальше уже некуда идти…

– А тут еще и белое движение, – продолжал он, – на юге Деникин, на северо-западе Юденич, на востоке Колчак, на Урале чехословаки, а на севере англо-добровольческие банды… Мы в тисках… И для меня лично не подлежит сомнению, что нам с нашими оборванцами, вместо армии, плохо вооруженными, недисциплинированными, без технических знаний и опыта, не сдобровать перед этими белыми армиями, движущимися на нас во всеоружии техники и дисциплины…

И все трусят… И знаешь, у кого особенно шея чешется и кто здорово празднует труса – это сам наш «фельдмаршал» Троцкий. И, если бы около него не было Сталина, человека, хотя и не хватающего звезд с неба, но смелого и мужественного и к тому же бескорыстного, он давно задал бы тягу… Но Сталин держит его в руках и, в сущности, все дело защиты советской России ведет он, не выступая на первый план и предоставляя Троцкому все внешние аксессуары власти главнокомандующего… А Троцкий говорит зажигательные речи, отдает крикливые приказы, продиктованные ему Сталиным, и воображает себя Наполеоном… расстреливает…

И он рисовал передо мной самые мрачные картины, одну за другой. Всякое проявление свободы убито, прессы нет, кроме казенной, нет свободы стачек, рабочих, при попытке забастовать, арестуют, ссылают и преспокойно расстреливают…

Так мы беседовали об общем положении в России. И внезапно, как это часто бывает между близкими людьми, в одно и то же время одна и та же мысль резнула его и меня. Мы посмотрели друг другу в глаза и сразу поняли друг друга. Поняли без слов…

– Да, – как то тихо и особенно вдумчиво протянул Красин, – мы с тобой сделали непоправимую ошибку…

– Непоправимую, – тихо повторил я. – Теперь ничего не поделаешь… Назвался груздем…

Напомню, что Красин в это время был одновременно народным комиссаром путей сообщения, а также торговли и промышленности. И тут же он предложил мне пост его заместителя, как народного комиссара торговли и промышленности. Я категорически стал отказываться от этого поста. И не из чувства излишней скромности, а по соображениям другого порядка. Мне вспомнилась вся та травля, которой я подвергался на должности первого секретаря берлинского посольства, а затем вся та склока, которой сопровождалось мое назначение консулом в Гамбург, а также все отношение ко мне Чичерина и компании после германской революции с моим радио из Гамбурга и моим арестом… Все это приводило меня к мысли, что на новом высоком посту мне не избежать новых трений, новых подвохов, подсиживаний, сплетен, нашептываний и пр. И поэтому то, мотивированно отказываясь от предложения Красина, я просил его о назначении меня не на пост, а на какую-нибудь скромную должность, говоря ему, что на каждом месте я останусь самим собой со всем моим опытом, знаниями, добросовестностью и пр. Он долго возражал, настаивая на своем.

– А ты не думаешь Леонид, – сказал я, – что это назначение вызовет такую же склоку, какую я перенес при назначении меня консулом в Гамбург?…

– Нет, – решительно возразил он, – этого бояться нечего, особенно в виду того, что я, получив твою телеграмму о выезде из Берлина, имел беседу с Лениным. Он спросил меня: «Имеете ли вы какие-нибудь виды на Соломона, Леонид Борисович?». Я ему ответил, что в виду смерти Марка Тимофеевича Елизарова (Муж сестры Ленина. О нем см. во введении к настоящим воспоминаниям. – Автор.), бывшего моим заместителем по комиссариату торговли и промышленности, я хотел бы, чтобы ты занял этот пост с тем, чтобы, когда ты ознакомишься с ходом дел и вообще войдешь в курс советской жизни, я устранился бы совсем, и ты стал бы народным комиссаром. Ленин согласился с этим вполне и прибавил: вот и великолепно -

«кстати, он был большим другом покойного Марка…»

Так что, видишь, твои опасения на счет склок совершенно неосновательны, раз уж сам Ленин согласен…

Красин добавил к этому еще чисто дружеские уговоры… И я согласился.

– Да, кстати, – добавил Красин, – Ленин напомнил мне, что ты должен обязательно официально зачислиться в коммунистическую партию. Тебе нужно будет повидаться с Еленой Дмитриевной Стасовой (тогдашний секретарь коммунистической партии), которая уже предупреждена. Ты ее знаешь?

– Нет, никогда не встречался… А что она за человек?

– Она то? – ответил Красин. – В двух словах, это просто кровожадная ведьмистая баба с характером, сочувствующая расстрелам и всякой гнусности… Ну, да ничего не поделаешь…

Затем я сообщил Красину о поручении литовского правительства и просил его передать о нем Ленину. Сперва Красин долго настаивал на том, чтобы я лично переговорил с Лениным об этом:

– Да понимаешь ли ты значение этого предложения?… Ведь это была бы первая брешь в окружающей нас блокаде. Ведь вслед за миром с Литвой и другие страны поспешили бы установить с нами дипломатические сношения… Нет, ты должен сам сообщить ему об этом. Он, конечно, будет в восторге и, увидишь, это отразится и на твоих отношениях с ним…

Но я стоял на своем и лишь заметил, что в случае, если Ленин сам выразить желание переговорить со мной, я повидаюсь с ним…

На другой же день Красин повидался с Лениным и переговорил с ним об этом деле. Явился он от него ко мне крайне сконфуженный и смущенно сказал мне, что ничего из этого дела не вышло. На мой удивленный вопрос, неужели же Ленин не хочет воспользоваться таким удобным случаем вступить в переговоры с Литвой, и на мое недоумение по этому поводу, Красин сказал:

– Ничего, брат, с ним не поделаешь… У Ленина имеется громадный зуб против тебя. Он до сих пор не может забыть, что когда то в Брюсселе ты позволил себе не согласиться с ним, резко возражал ему… Да, недалеко мы уедем с вечными сведениями старых счетов при деловых отношениях, чорт бы их драл… А скажи кстати, что у вас было с Лениным в Брюсселе? Ты как то никогда не рассказывал мне этого… Отчего он постоянно с иронией называет тебя «отзовистом»? Это было на почве «отзовизма»?…

И я рассказал ему историю моего столкновения с Лениным, которую привожу ниже, ибо она вносит определенную черту в характеристику «великого Ильича».

Это было в 1908 году в Брюсселе, где я находился в качестве политического изгнанника на определенный срок. Я был секретарем брюссельской группы Российской социал-демократической партии. Ленин приехал из Парижа в Брюссель для участия в заседании Интернационального бюро (Второй интернационал), членом которого он состоял. У меня были очень теплые и сердечные отношения со всей семьей Ульяновых еще по Москве, а потому я предложил Ленину остановиться у меня в моей единственной комнате, снимаемой у хозяев в Икселте… Он и прогостил у меня несколько дней, ночуя на диване. Мы с ним много говорили и, конечно, на темы о революции, партии и пр. В то время модным и острым в нашей партии был вопрос об отношении к думской фракции, во главе которой стоял покойный Чхеидзе.

Фракция была малочисленна – если не ошибаюсь, она состояла всего из семнадцати человек. Все это были, не исключая, по моему мнению, и самого Чхеидзе, люди незначительные. Не пользуясь по своей малочисленности никаким влиянием на ход парламентских дел и занятий, это левое крыло думской оппозиции могло играть только одну роль, резко выражая чаяния и вообще идеи рабочего движения. Но фракция качественно была очень слаба и все ее выступления, по общему признанию, были очень жалки. И, не умея выпукло выявлять истинные задачи рабочего движения, как по отсутствию талантов, так и по своей слабой теоретической подготовке, фракция не только не могла оттенять ясно и определенно платформы своей партии, но часто впадала в глубокие противоречия с ее основоположениями. Поэтому она часто попадала в глубоко комичное положение и ее легко разбивали искушенные политическим опытом представители других думских фракций. И нередко их высмеивали…

Центральный комитет партии старался повлиять на свою думскую фракцию, давая ей нужные указания и директивы по поводу необходимых выступлений, подготовляя для них не только материал, но даже и целые речи. Однако, при всей своей качественной незначительности, фракция все время игнорировала указания Центрального комитета, обнаруживая крайнее самолюбие и, основанную на невежестве, «самостоятельность»… Таким образом, в описываемое время в партийных кругах сперва началось глухое, но постепенно все резче и резче проявляемое негодование, которое отлилось в конце концов в движение дезавуировать фракцию. Сторонники лишения фракции мандата на партийном жаргоне именовались «отзовистами». И в отдельных группах и кружках партии шли горячие споры на эту тему. Я лично стоял на почве «отзовизма».

Как то вечером, вскоре после приезда Ленина, мы заговорили с ним на эту тему. Ленин был убежденным противником «отзовизма». И между нами начался спор. По своему обыкновенно, Ленин спорил не просто горячо и резко, но вносил в свои реплики чисто личные оскорбительные выпады.

– Отзовизм, господин мой хороший, – сказал он, – это не ошибка, а преступление… Все в России спит, все замерло в каком то обломовском сне. Столыпин все удушил. Реакция идет все глубже и глубже… И вот, цитируя слова М. К. Цебриковой, напомню вам, что «когда мутная волна реакции готова в своем стремлении поглотить и залить все живое, стоящее на передовых позициях должны во весь голос крикнуть: держись!»…

– Вот именно, – возразил я, – «крикнуть и кричать, не уставая: держись!» Но тут то и зарыта собака… Наши то передовые не умеют и не хотят кричать… Голоса их, – вспоминаю «Стену» Андреева, – это голоса прокаженных. Они сипят и хрипят и, вместо мужественного крика и призыва, издают ряд каких то неясных шепотов и жалких бормотаний, над которыми наши противники только смеются! И я считаю, что нам выгоднее в интересах нашего дела остаться в думе без фракции, чем иметь…

– Как?! По вашему лучше остаться в думе без наших представителей? – с возмущением прервал меня Ленин. – Так могут думать только политические кретины и идиоты мысли, вообще все скорбные главой…

Надо сказать, что, споря со мной, Ленин все время употреблял весьма резкие выражения по моему адресу. Я долго старался не обращать внимания на эти обычные его выпады и вести разговор только по существу, лишь внутренне морщась… Меня эти обычные для Ильича выходки (кто встречался с Лениным, конечно, знает его невыносимую манеру оппонировать) нисколько не оскорбляли, но это, разумеется, раздражало и было просто как то неудобно вести серьезный разговор с человеком, перемешивавшим свои реплики с личными выпадами, резкостями и пр. И вот, последние его грубости вывели меня несколько из себя. Но я внешне спокойно прервал его и сказал:

– Ну, Владимир Ильич, легче на поворотах… Ведь если и я применю вашу манеру оппонировать, так и я, следуя вашей системе, могу обложить вас всякими ругательствами, благо русский язык очень богат ими…

Надо отдать ему справедливость, мой отпор подействовал на него. Он вскочил, стал хлопать меня по плечам, хихикая и все время повторяя «дорогой мой» и уверяя меня, что, увлеченный спором, забылся и что эти выражения ни в коей мере не должно принимать, как желание меня оскорбить… Но спор наш, как это обычно и бывает, не привел ни к каким результатам – мы друг друга не переубедили и, проспорив чуть не всю ночь, остались каждый при своем мнении. Но я предложил Ленину, который, как известно, был в то время редактором нашего фракционного органа «Пролетарий», открыть на страницах его дискуссию на эту тему, сказав, что я немедленно же напишу соответствующую статью с изложением моего взгляда. Он скосил свои монгольские глаза в сторону и ответил, что он единолично не может дать согласия от имени журнала, так как «Пролетарий» ведется коллегией из пяти лиц, но что он лично будет поддерживать мою мысль об открытии дискуссии.

Вскоре он уехал. А дня через три я послал ему в Париж мою статью. Однако, время шло, а моя статья не появлялась в «Пролетарии».

Я несколько раз писал ему и Н. К. Крупской, спрашивая о судьбе моей статьи. И то он, то она отвечали мне, что не могут пока дать мне окончательного ответа, так как редакционная коллегия находится не в полном составе: кроме него и Н. К. Крупской, остальные трое членов коллегии находятся в отъезде… Словом, этот вопрос был взят, что называется, измором. И когда, порядочно спустя, Ленин по дороге в Англию (он направлялся туда для работы в британском музее над одной из своих книг) заехал ко мне в Брюссель, он на мой вопрос о судьбе моей статьи, сказал мне, что из пяти членов редакционной коллегии, только двое, он и Н. К. Крупская, высказались за помещение моей статьи и открытие дискуссии, остальные же трое категорически высказались против…

Это то столкновение Ленин не мог никак забыть и, став диктатором, чисто по обывательски мстил мне…

XII

На другой день по приезде в Москву, сговорившись по телефону с Чичериным, я явился в условленный час в комиссариат иностранных дел. Здесь я впервые лично познакомился с Чичериным. С первых же слов он, правда, в очень вежливой форме выразил «удивление» по поводу того, что я не поспешил в первый же день приезда побывать у него, хотя почти весь день провел с Красиным.

– Ну, Георгий Васильевич, – ответил я на это замечание, доказывавшее, насколько наши сановники щепетильны и мелочны, – ведь мы с Леонидом Борисовичем старые друзья, и естественно, что нам нужно было о многом переговорить после долгой разлуки.

– Конечно, конечно, – сказал он, – я понимаю, но все-таки… Я ждал вас с понятным нетерпением… Ведь ваши переживания были исключительны…

– Да, исключительны, – согласился я с ним, подчеркнув это слово. По-видимому, он понял мой намек и понял, что мне известно его отношение ко мне, и он поспешил переменить тему разговора.

– Я сейчас позову Литвинова и Карахана, чтобы они тоже присутствовали при вашем сообщении, – сказал он, соединяясь с ними по телефону.

Но прошло несколько минут, прежде чем эти два сановника явились. Ожидая их, Чичерин с чисто детским нетерпением несколько раз вызывал их по телефону, сердясь, волнуясь и торопя их…

Но, наконец, они явились. Литвинов при виде меня по старому революционному обычаю расцеловался со мной… поцелуем иуды…

И я подробно, в течение нескольких часов, должен был рассказывать им все то, что уже известно читателю из предыдущих глав. Чичерин, должен отдать ему эту справедливость, слушал с нескрываемым интересом, часто прерывая меня дополнительными вопросами, и в некоторых местах моего рассказа, где мои шаги казались ему особенно удачными, он, как бы ища сочувствия, посматривал на обоих своих помощников. Но лица их, особенно же лицо Литвинова, были холодны, точно истуканьи, и не выражали никакого интереса к тому, что я им рассказывал.

Когда же я в своем повествовании дошел до описания, как я посылал Чичерину, одну за другой, несколько радиотелеграмм, Чичерин густо покраснел и, вдруг обратившись к Литвинову, сказал:

– Ведь я вам поручал, Максим Максимович, отвечать на запросы товарища Соломона, дав вам все указания… Неужели вы оставили без ответа эти столь важные телеграммы?… И в такой момент!?…

Литвинов смутился. Стал уверять, что он отвечал на все мои телеграммы. Чувствовалась ложь в его словах, ложь виднелась и в его маленьких, заплывших жиром глазах, которые он отводил в сторону… Ложью звучали и его предположения, что его ответы за сутолокой германской революции могли не дойти по назначению… То же повторилось и при описании нашего ареста, когда комиссариат ин. дел отвечал глубоким молчанием на телеграфные уведомления германского мин. ин. дел…

Когда я окончил мои сообщения, Чичерин поблагодарил меня и, задним числом выразив мне одобрение по поводу моей политики в Гамбурге, когда я был лишен указаний центра, обратился ко мне с вопросом, не хочу ли я и здесь в Москве продолжать оставаться в ведении комиссариата ин. дел? Но едва он успел заикнуться об этом, как и Литвинов и Карахан, оба поспешили, точно испугавшись, вмешаться в разговор.

– Едва ли это будет удобно, Георгий Васильевич, – сказал Литвинов. – Мне, Леонид Борисович говорил, что он беседовал с Владимиром Ильичем по вопросу о назначении Георгия Александровича заместителем комиссара торговли и промышленности. Владимир Ильич согласен… Неудобно и в отношении его, да и в отношении Леонида Борисовича, если Георгий Александрович останется при комиссариате ин. дел… Тем более, что Леонид Борисович сделал уже представление и вообще все шаги…

То же подтвердил и Карахан…

Я поспешил их обоих успокоить, сказав, что я дал уже Красину свое согласие…

Это было мое первое свидание с Чичериным. Он произвел на меня странное впечатление. Прежде всего, в нем заметны были еще остатки старого воспитания. Но эти следы начали уже тонуть в той общей оголтелости и грубости, которые являются и до сих пор наиболее характерной чертой всех без исключения советских деятелей от высших до самых низших. Само собою, эти черты тщательно скрываются от иностранцев…

Но во внутренних сношениях друг с другом грубость и крикливая резкость считаются чем то обязательным, как бы признаком «хорошего тона». Поражала в Чичерине его крайняя неуравновешенность. И, в сущности, это был человек совершенно ненормальный. Его день начинался только часа в три-четыре после полудня и продолжался до четырех-пяти часов утра. А потому служащие Коминдела должны были работать и по ночам, так что весь комиссариат ин. дел, «in corpore» (лат. – все вместе, полностью) вел крайне безалаберную жизнь.

А так как ком. ин. дел вечно нуждался в сношениях с другими ведомствами, то и те должны были быть готовы по ночам давать Чичерину и его сотрудникам необходимые справки… Нередко Чичерин без всякого стеснения звонил мне по телефону часа в три-четыре ночи… Все эти отступления от обычных норм находят себе объяснение в том, что, по упорно циркулировавшим в советских кругах сведениям, Чичерин постепенно втягивался в пьянство и в употребление разных наркотиков…

Между Чичериным и Литвиновым уже тогда началась и шла, все углубляясь, глухая борьба.

Литвинов был лишь членом коллегии, тогда как заместителем Чичерина считался де-факто Карахан, который, по словам Иоффе, выдвинулся во время мирных переговоров в Брест-Литовске, где он заведовал в мирной русской делегации канцелярскими принадлежностями, официально считаясь секретарем делегации. Карахан представляет собою форменное ничтожество и этим то и объясняется тот факт, что не терпящий около себя хоть сколько-нибудь выдающихся людей, Чичерин держался за него. Конечно, Литвинов, старый заслуженный член партии, не мог примириться с той ролью, которая была ему отведена в комиссариате ин. дел. И поэтому, борясь с Чичериным, он в то же время вел борьбу и с Караханом, и в конце концов (это было уже много спустя, когда я был в Ревеле) он был назначен первым заместителем Чичерина, а Карахан вторым…

Но, разумеется, это не удовлетворило честолюбие Литвинова, который никогда не мог примириться с тем, что, вчерашний меньшевик, Чичерин является его шефом.

Несколько слов о Карахане. Человек, как я только что говорил, совершенно ничтожный, он известен в Москве, как щеголь и гурман. В «сферах» уже в мое время шли вечные разговоры о том, что, несмотря на все бедствия, на голод кругом, он роскошно питался разными деликатесами, и гардероб его был наполнен каким то умопомрачительным количеством новых, постоянно возобновляемых одежд, которым и сам он счета не знал.

Но Чичерин ценил его. Когда Ленин, считая неприличным, что недалекий Карахан является официальным заместителем Наркоминдела, хотел убрать его с этого поста, Чичерин развил колоссальную истерику и написал Ленину письмо, в котором категорически заявлял, что если уберут Карахана, то он уйдет со своего поста или покончит с собой… И Карахана оставили на месте к великому неудовольствию Литвинова…

В тот же день ко мне явился А. А. Языков, мой и Красина старый товарищ, с которым мы познакомились еще в 1896 году в Иркутске. Он был, за смертью М. Т. Елизарова, единственным членом коллегии Наркомторгпрома и собирался перейти в политкомиссара в действующую армию, почему и желал, чтобы я скоре вошел в дела Наркомторгпрома и освободил его. Он повез меня сперва обедать в столовую Совнаркома, помещавшуюся в Кремле. Там я снова увидался с Литвиновым, который в качестве заведующего этой столовой, дал мне разрешение пользоваться ею. И тут же я встретил много старых товарищей, которые обступили меня и стали расспрашивать…

Два слова об этой столовой. Она была предназначена исключительно для высших советских деятелей, и потому кормили в ней превосходно и за какую то совершенно невероятно низкую плату. Но, как и во всех советских учреждениях той эпохи, в ней царили грязь, беспорядок и грубые нравы. Мне вспоминается, как во время обеда вдруг на весь зал раздался пронзительный женский голос:

– Ванька!.. Хулиган… отстань, не щиплись!..

Это, сидевшая тут же за маленьким столом, кассирша так отвечала на заигрывания с нею какого то молодого комиссара…

Затем Языков повез меня к Стасовой, жившей тут же в Кремле, в роскошно убранной квартире. Я заметил, что Языков, здороваясь с ней, имел какой то смущенный вид, точно ему было не по себе, точно он боялся, по выражению Красина, «ведьмистой и кровожадной бабы».

Приняла она нас очень любезно, усадила, предложила чаю и, познакомив с явившимися тут же отцом и братом покойного Свердлова, заставила меня рассказать также и ей о моих злоключениях заграницей. Она сейчас же оформила мое вступление в коммунистическую партию… Ничего «веьдьмистого» я в ней не заметил. А между тем все ее боялись и, как я выше упомянул, старый партиец А. А. Языков чувствовал себя как то не в своей тарелке в ее присутствии… Не помню уж точно, почему, но она из за чего то не поладила с Лениным (как говорили, из за ее самостоятельности) и вскоре была заменена на посту секретаря ЦК партии человеком вполне эластичным, Н. Н. Крестинским…


Крестинский Николай Николаевич (1883, Могилев – 1938, Москва) – сов. парт. и гос. деятель. Род. в семье учителя гимназии. В 1901 окончил Виленскую гимназию с золотой медалью. Учась на юридическом ф-те Петербург» ун-та, участвовал в студенческом движении. В 1903 вступил в РСДРП. Стал большевиком во время рев. 1905. В 1904–1907 вел рев. деятельность и неоднократно подвергался арестам. В 1907 окончил ун-т, работал помощником и присяжным поверенным. Участвовал в организации и работе газ. «Правда» и др. большевистских изданиях. Был членом большевистской фракции III. и IV. Гос. думы. В 1914 Крестинский был административно выслан на Урал. После Февральской, рев. Крестинский работал в Екатеринбургском и Уральском областных комитетах РСДРП(б).

Накануне Октябрьской рев, был председателем Екатеринбургского ВРК, есть и его заслуга в том, что там Сов. власть была установлена бескровно.

Крестинский был избран от большевиков в Учредительное собрание. С дек. 1917 Крестинский был в Петербурге членом коллегии Наркомфина, товарищем главного комиссара Народного банка, в 1918 – комиссаром юстиции Петербург, трудовой коммуны и Союза коммун Северной обл. Во время переговоров с немцами в 1918 был противником подписания мира. В 1918–1921 Крестинский был наркомом финансов, секретарем ЦК РКП(б). Во время дискуссии о профсоюзах в 1920–1921 Крестинский поддерживал точку зрения Л.Д. Троцкого. В 1921–1930 являлся полпредом в Германии. В 1922 участвовал в Генуэзской конференции. С 1930 Крестинский стал зам. наркома иностранных дел СССР; был арестован в 1937. Крестинский был единственным из 19 обвиняемых «Правотроцкистского антисоветского блока», к-рый на открытом судебном заседании 2 марта 1938 попытался оспорить свою виновность. Был расстрелян. Реабилитирован посмертно.

Использованы материалы кн.: Шикман А.П. Деятели отечественной истории. Биографический справочник. Москва, 1997 г.

При Сталине

Крестинский Николай Николаевич (13.10.1883, Могилев – 15.3.1938, Москва), партийный и государственный деятель. Сын учителя. Образование получил на юридическом факультете Петербургского университета (1907). В 1903 вступил в РСДРП, большевик. В 1907-17 работал присяжным поверенным. С 1907 работал в большевистской фракции Государственной думы, большевистской печати. Неоднократно арестовывался. В 1914 выслан в Екатеринбург, а затем в Кунгур. В 1917 пред. Уральского областного и зам. пред. Екатеринбургского комитетов РСДРП(б). Вокт. 1917 пред. Екатеринбургского военно-революционного комитета. Депутат Учредительного собрания. В 1917-21 член ЦК партии. С дек. 1917 член Коллегии Наркомата финансов РСФСР, зам. главного комиссара Народного банка. В 1918 противник Брестского мира с Германией, «левый коммунист». С марта 1918 зам. пред. Народного банка и одновременно с апр. 1918 комиссар юстиции Союза коммун Северной области и Петроградской трудовой коммуны. С авг. 1918 по окт. 1922 нарком финансов РСФСР. В нояб. 1919 – марте 1921 секретарь ЦК, в марте 1919 – марте 1920 член Политбюро и Оргбюро ЦК РКП(б). В 1920-21 во время дискуссии о профсоюзах примыкал к Л.Д. Троцкому, поддерживал точку зрения о необходимости как можно долгого сохранения военизированного управления страной. С окт. 1921 полпред в Германии, член делегации на Генуэзской конференции (1922). В 1927– 29 участник «новой оппозиции», с которой «порвал» в 1928. С 1930 зам. наркома иностранных дел СССР.

В марте 1937 неожиданно переведен на пост заместителя наркома юстиции СССР. В мае 1937 арестован. По воспоминаниям нач. санчасти Лефортовской тюрьмы: «Он был тяжело избит, вся спина представляла из себя сплошную рану, на ней не было ни одного живого места». В качестве обвиняемого привлечен к фальсифицированному открытому процессу по делу «Антисоветского правотроцкистского блока». Единственный из участников процесса отказался в первый день суда – 2 марта – признать свою вину, заявив: «Я не совершил также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне». Однако на вечернем заседании 3 марта (возможно, после применения к нему психотропных средств) согласился с выводами обвинения, оболгал себя, сказав, что начал борьбу с партией в 1921, а также своих «коллег» по процессу.

13.3. 1938 приговорен к смертной казни. Расстрелян. В 1963 реабилитирован и восстановлен в партии. Его жена Вера Моисеевна (1885–1963), член РСДРП(б) с 1917 и главный врач больницы имени Н.Ф. Филатова, также была арестована и долгие годы провела в лагерях.

Использованы материалы из кн.: Залесский К.А. Империя Сталина. Биографический энциклопедический словарь. Москва, Вече, 2000

В революции 1917 года

Крестинский Николай Николаевич (13 октября 1883, Могилёв – 15 марта 1938, Москва). Из семьи учителя гимназии. В 1901 закончил с золотой медалью гимназию в Вильно, в 1907 – юрид. ф-т Петерб. ун-та, пом. присяжного поверенного, затем присяжный поверенный. С 1903 чл. РСДРП, большевик. Вёл парт. работу в Вильно, Витебске, Каунасе, Петербурге. Участник Рев-ции 1905, -07, Неоднократно подвергался арестам. Сотрудничал в газ. «Правда», «Звезда», ж. «Вопросы Страхования», «Просвещение», в изд-ве «Прибой». Входил в состав юрид. комиссии с-д. фракции 3-й и 4-й. Гос. Дум, выдвигался канд. в дел. 4-й Гос. Думы. В 1914, после объявления войны, выслан в адм. порядке на Урал.

После Февр. рев-ции 1917 сразу выехал из Кунгура в Пермь. 12 марта совещание парт. работников Урала создало Орг. к-т по восстановлению обл. орг-ции РСДРП; Крестинский стал руководителем Орг. к-та. 5–7 марта в Перми образован Уралсовет, в к-рый избран Крестинский. Во 2-й пол. марта выехал в Петроград, где участвовал в работе Всерос. совещания Советов и Всерос. совещания парт. работников, на к-ром занимал бескомпромиссную позицию по вопросу об объединении с меньшевиками, а также по отношению к Врем. пр-ву: «Врем. пр-во и мы – две враждебные силы» («Вопросы истории КПСС», 1962, N 5, с. 119). Вместе с Я.М. Свердловым подготовил и провёл 14–15 апр. в Екатеринбурге 1-ю (Свободную) Уральскую обл. с-д. конф., на к-рой в докладе об отношении партии к Врем. пр-ву отметил, что «…только давление рев. демократии заставляет правительствo осуществлять его программу в полит, области…» («Уральский Край», 1917, 17 апр.): избран пред. Екатеринбургского обл. к-та РСДРП(б). Был тов. пред. Екатеринбургского к-та партии, членом Екатеринбургского Совета РСД, членом Уральского к-та Советов РСД, членом редакции и сотрудником «Уральской Правды» и «Уральского Рабочего». 3 мая пред. совещания по выборам в Гор. думу (с 30 июля гласный думы). 6-й съезд РСДРП(б) (26 июля -3 авг.) заочно избрал Крестинского членом ЦК. В сент. участник Всерос. Демокр. совещания. Об этом периоде Крестинский писал: «Работая на Урале, в сов. работе непосредственно принимал небольшое участие. Был лишь членом исполкома Екатеринбургского Совета, участвовал на всех обл. и окр. съездах и на последнем, перед Октябрём, окр. Екатеринбургском съезде, где большевики получили большинство– председательствовал» (Гранат, с. 463). Переход власти к Советам в Екатеринбурге прошёл бескровно.

9 дек. Екатеринбургская гор. конф. РСДРП(б) приняла предложенную Крестинским резолюцию, в к-рой говорилось: «…Учред. Собр. только в том случае будет истинным выразителем воли и большинства народа, если пойдёт по намеченному пути – создания на обломках капиталистич. строя основ нового соц. об-ва и признает Советы РСКД единств, органами власти… Каково бы ни было соотношение парт. сил в Учред. Собр. – представителям бурж. партий не место в нём» («Уральский Рабочий», 1917, 15 дек.). 16 дек. участвовал в работе губ. съезда Советов РСД. 22 дек. выехал в Петроград для участия в Учред. Собр.

С кон. дек. 1917 чл. коллегой Наркомфина. В период Брестских переговоров был против договора с Германией. 15 янв. 1918 подписал Заявление группы членов ЦК и нар. комиссаров о немедленном созыве парт. конференции для решения этого вопроса. 18 февр. при голосовании в ЦК по вопросу «следует ли немедленно обратиться к нем. пр-ву с предложением мира?» был «против». На Заявлении в ЦК группы «левых коммунистов» о развёртывании широкой агитации против линии ЦК обращенном к заседанию 22 февр., вместе с А.А. Иоффе и Ф.Э. Дзержинским вделал приписку: «Считая неправильным решение, принятое большинством ЦК.– не можем присоединиться к настоящему заявлению, т. к. полагаем, что широкая агитация в парт. кругах против политики большинства ЦК может в настоящее время повести к расколу, к-рый мы считаем недопустимым» [ «Протоколы ЦК РСДРП(б)», с. 210

том 2