Среди красных вождей — страница 8 из 10

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯМоя служба в Эстонии

XXIV

Поезд пришел в Ревель в 5 часов утра 2 августа 1920 года. Меня встретили двое лиц. Первый был инженер Анчиц, которого я знал еще в Петербурге, где он в дореволюционное время был старшим инженером на одном из заводов «Сименс и Шуккерт». Второго я не знал. Небольшого роста, человек уже не первой молодости, с лицом типичного мелкого коммивояжера, с таковыми же манерами и с маленькими хитрого выражения, вечно бегающими глазками, он точно всей своей фигурой говорил «чего прикажете?». Он преувеличено почтительно поклонился мне и представился:

– Позвольте представиться, глубокоуважаемый Георгий Александрович, моя фамилия В. (Я обозначаю этого сотрудника лишь начальной буквой его фамилии, так как мне пришлось вскоре его экстренно уволить, он был уличен мною в весьма крупных и злостных манипуляциях. Вся история с ним такова, что по обстоятельствам весьма серьезным и совершенно исключительным я не могу о ней говорить в настоящее время. Но и описываю ее весьма подробно и описание это оставлю в сохраненном и верном месте с тем, что оно может быть опубликовано лишь через двадцать лет после моей смерти, когда оно, по моему мнению, потеряет злободневный интерес и неспособно будет уже никому повредить и когда за этим эпизодом останется лишь некоторое историческое значение. – Автор.). Я имею для вас письмо от Леонида Борисовича, – и с этими словами он протянул мне письмо.

«Дорогой Жорж, – писал Красин, – этописьмо передаст тебе товарищ В., которого я усиленно рекомендую твоему вниманию и с которым советую тебе переговорить до свидания с Гуковским. В. очень хорошо осведомлен о всех коммерческих делах Гуковского и его доклад очень многое осветить тебе и поможет тебе ориентироваться на первых твоих шагах. В. был командирован Шейнманом против желания Гуковского, который держит его в черном теле.

На меня лично В. произвел впечатление человека серьезного и честного и притом великолепного коммерсанта, почему я усердно рекомендую его на должность заведующего коммерческим отделом и не сомневаюсь, что в этой роли он будет тебе очень полезен. Впрочем, я, конечно, отнюдь не навязываю его тебе, и ты сам, познакомившись и поговорив с ним, решишь вопрос о нем.

Инженера Анчица, который хотел встретить тебя вместе с В., ты знаешь лично: это мой старый сотрудник по «Сименс и Шукерт». Он находится в Ревеле в командировке в качестве эксперта по техническим вопросам и он, в этом я твердо убежден, будет тебе очень полезен.

Ну, старина, желаю тебе от всего сердца полного успеха в твоих делах… Знаю, что тебе предстоит много горького и неприятного в Ревеле. Вооружись хорошей метлой и веди свою линию твердо.

Гуковский, судя по моему свиданию с ним проездом, встретит тебя в штыки. Приготовься – Бог не выдаст, свинья не съест. Пиши о всех затруднениях и держи меня, по возможности, в курсе всех твоих шагов» (Письмо это цитирую на память. – Автор.).

– Вам знакомо содержание этого письма, товарищ В.? – спросил я, прочитав письмо.

Вид письма мне показался подозрительным, – точно неумелая рука вскрыла и потом вновь запечатала его.

– Нет, Георгий Александрович, – как то очень поспешно, бегая своими хитренькими глазками, ответил В. – Леонид Борисович написал его, запечатал в конверт и дал мне для передачи вам немедленно по вашем приезде.

Анчиц и В. сообщили мне, что, получив вчера еще телеграмму от Маковецкого из Нарвы о дне моего приезда, они заняли для меня комнату в гостинице «Золотой Лев», что в Ревеле очень трудно с помещениями, так как все гостиницы переполнены массой наехавших спекулянтов, жаждущих половить рыбку в мутной воде советского представительства. И действительно, мне сразу же пришлось хлопотать, чтобы разместить приехавших со мной сотрудников в количестве восьми человек.

И в «Золотом Льве» В. и Анчиц подробно информировали меня о делах Гуковского и его сподвижников, иллюстрируя отдельными фактами ту общую картину хищничества, грабежа и мошенничества и разврата и разгула, которые царили в «Петербургской Гостинице». Гостиница эта была реквизирована эстонским правительством и вся целиком предоставлена (за определенную плату, конечно), Гуковскому с его штатом для жилья и бюро.

Около девяти часов утра я, скажу правду, с тяжелым сердцем отправился в «Петербургскую Гостиницу» к Гуковскому. Я подошел к весьма загрязненному, имевшему крайне обветшалый вид, довольно большому зданию. Это и была пресловутая «Петербургская Гостиница». На тротуаре около нее толпилось несколько человек вида интернациональных гешефтмахеров. Я прошел сквозь них, причем, когда они мне давали дорогу, я успел поймать шепотом произнесенные слова: «этот самый… Соломон… сегодня приехал…»

Я вошел в вестибюль гостиницы, грязный и затоптанный, загаженный плевками и окурками папирос. Он был весь заполнен такого же типа людьми, каких я встретил на тротуаре перед входом в гостиницу. Стоял смешанный гул голосов, видны были резко жестикулировавшие руки. Среди этих голосов я ясно услыхал свое имя и снова «сегодня приехал… из Москвы… остановился в «Золотом льве»… Очевидно, сорока на хвосте принесла им это известие и очевидно, они уже и в лицо меня знали, потому что, едва я успел войти в вестибюль, как все смолкли и засуетились, почтительно открывая мне проход на лестницу во второй этаж…

– Вам, верно, к господину Гуковскому? – спросил один из этих интернациональных лиц, указывая мне дорогу наверх. – Во второй этаж пожалуйте, там курьер, он вас «проведет»…

На площадке второго этажа меня уже ждал, по-видимому, предупрежденный о моем появлении курьер.

Это был здоровый парень по фамилии Спиридонов, с которым я впоследствии очень сошелся, недалекий, честный и прямой, грубоватый, говоривший, растягивая по-волжски «оо», молодой красноармеец. Он глядел всегда мрачно и даже свирепо исподлобья, но когда он улыбался (а улыбался он всегда, когда, например, говорил с детьми), лицо его освещалось чудным внутренним светом и становилось прекрасным.

По коридору второго этажа, заходя по временам в ту или иную дверь или перебегая торопливо из одной комнаты в другую, спеша, точно доме был в пожар, суетились и толпились те же интернациональной внешности аферисты, разговаривая иногда с кем либо, по внешнему виду, из сотрудников.

– Вам товарища Гуковского? – грубоватоспросил меня Спиридонов. – Идите за мной. – И он пошел вперед, показывая мне дорогу. Он постучал в дверь и я вошел…

Я посвящу несколько строк описанию внешности Гуковского. Он был невысокого роста, довольно широкоплеч. Он сам, нисколько не стесняясь, с некоторым цинизмом сообщал, что страдает сифилисом, прибавляя при этом с улыбочкой и легким смешком: «Не беспокойтесь, теперь это, хе-хе-хе, не заразно…». Болезнь эта внешне отразилась у него, между прочим, на ногах, которыми он с трудом переступал. Рыжеволосый, с густыми нависшими бровями, он носил рыжую с проседью бородку. Из под бровей виделись небольшие глаза, обрамленные гнойными, всегда воспаленно-красными веками. Выражение глаз было неискреннее, со вспыхивающим в них по временам недобрым огоньком, которым он вдруг точно просверлить своего собеседника.

Он обладал при этом чуть-чуть сиплым, тягучим голосом, высокого тенорового тембра, которому – это чувствовалось – он старался придать тон глубокой искренности, понижая его до баритональных нот. Я никогда не слыхал, чтобы он смялся простым, здоровым, прямо от души, смехом – он всегда как то подхихикивал, всегда или с озлоблением или с ехидством, точно подсиживая своего собеседника. И от этого его смешка «хе-хе-хе!» становилось как то не по себе.

Номер, занимаемый Гуковским, состоял из двух комнат – большой, его кабинета, и маленькой, его спальни. При моем появлении Гуковский сидел за письменным столом. Он настолько не скрывал своего враждебного отношения ко мне, что даже не счел нужным замаскировать его улыбкой приветствия… И внутренне я был ему за это благодарен, так как это яснее открывало наши карты.

– А-а… приехали-таки? – спросил он меня не то, что холодным, а таким тоном, как говорят «принесла тебя нелегкая»…

– Как видите, – ответил я.

– А почему вы остановились не здесь, не в «Петербургской Гостинице», а в «Золотом Льве»?… Мне это не нравится… Я предпочел бы, чтобы вы жили здесь же, вместе с нами…

Этот первоначальный обмен любезностями показался мне настолько комичным, что я не мог не улыбнуться.

– Ну, об этом мы поговорим когда-нибудь на досуге, – ответил я, – а сейчас давайте говорить о делах…

– О каких делах? – тоном деланного изумления спросил он каким то скрипучим голосом, взглянув на меня своими воспаленными глазами, в которых светилась и хитрость, и жестокость, и скрытая злоба, и наглость…

Мне становилась противной эта головлевская игра в бирюльки и, чтобы положить конец этому нелепому «обмену любезностями», я вынул из кармана предписание о моем назначении, показал его Гуковскому и спросил, когда я могу принять дела?

Он с нарочито небрежным видом пробежал бумагу и, отдавая ее мне, сказал:

– У вас вот это удостоверение, а у меня есть кое-что поинтереснее… У меня есть письма от Чичерина, от Крестинского и от Аванесова… Вот я вам сейчас их покажу.

И, достав из письменного стола письма, он прочитал мне их. Я привожу лишь те выдержки из них, которые мне врезались в память. И Чичерин, и Крестинский писали очень интимно, называя его «дорогой Исидор Эммануилович». Чичерин писал: «Спешу уведомить Вас, что, несмотря на все мое нежелание и противодействие, Красин добился от Политбюро Вашего смещения и назначения на Ваше место Соломона. Но я беседовал по этому поводу с Крестинским и он сказал мне, что назначение это не представляет собою чего-нибудь категорического и что Вам надо будет самому сговориться с Соломоном, чтобы он согласился остаться в возглавляемом Вами представительстве в качестве просто заведующего коммерческим отделом. Вы можете в крайнем случае даже предложить ему пост Вашего помощника по коммерческим делам…»

В другом письме Чичерин сообщал Гуковскому, что, хотя, я и назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии, но ему (Чичерину) удалось отстоять, чтобы, не взирая на это, Гуковский остался в Эстонии в качестве политического представителя, т. е., посланника, и что поэтому ему незачем уезжать из Эстонии, и все останется по старому. «Таким образом, – писал он, – Вы видите, дорогой Исидор Эммануилович, ту базу, на которой Вы можете сговориться с Соломоном… В чем можно, уступите, чтобы не обострять отношений ни с ним, ни с Красиным… С этим совершенно согласен и Н. Н. Крестинский, с которым я сговорился».

В таком же духе писал и другой его благоприятель, Н. Н. Крестинский, который упоминал в своем письме, что беседовал со мной и «вменил мне в обязанность» не очень натягивать вожжи.

Аванесов писал, как бы извиняясь, что, хотя, согласно моему и Красина требованию, он и должен был назначить ревизора для проверки отчетности и вообще дел Гуковского, но назначил-де он молодого сотрудника Никитина, который-де не забыл еще, что Гуковский в бытность свою членом коллегии Рабоче-крестьянской инспекции, был его начальником, и что он, Аванесов, ему об этом напомнил, рекомендуя ему держать себя тактично и предусмотрительно с Гуковским и «советоваться» с ним при производстве ревизии, не позволяя себе выходить за границы… Далее он писал, что опять-таки, в силу моих очень энергичных настояний и указаний, что Никитин, как ревизор, никуда не годится, он (Аванесов) должен был, «чтобы не поднялся крик и склока, выдать мандат на право производства ревизии также и П. П. Ногину, приглашенному Соломоном в качестве главного бухгалтера»…

Словом, все эти корреспонденты Гуковского, его друзья и приятели, успокаивали его, что бояться ему абсолютно нечего, что они сделают все, чтобы обрезать мне крылья. Дальше, – не помню уж, кто именно из них писал, – упоминалось о том, что «Соломон известен, как человек решительный и резкий, любит все свои общего характера распоряжения давать в виде письменных приказов за №№ и заставляет своих сотрудников расписываться, что приказ принят к исполнению»…

И вот, частью прочтя мне сам эти письма, частью показывая мне отдельные места из них, чтобы я сам прочитал их и убедился, что тот или другой или третий так именно и выразился, и точно щеголяя своей циничной наглостью, как нищий, показывающий свои гнойные язвы, Гуковский обратился ко мне с некоторого рода речью:

– Вот теперь вы сами видите, что ваше назначение недостаточно выяснено, – сказал он, – и что нам с вами нужно сговориться о той должности, которую я могу и хочу предоставить вам у себя. Так что вы понимаете, что ни о какой приемке от меня дел и речи быть не может, и что привезенного вами с собой ревизора Никитина я могу просто не допустить до ревизии… И вот я вам предлагаю: останьтесь у меня в составе моих служащих в качестве заведующего коммерческим отделом. Вы будете получать у меня хорошее жалование и, по существу, вы будете делать все, что вам угодно, в коммерческом отделе… Впрочем, – перебил он себя самого с так нешедшей к нему добродушной улыбкой рубахи-парня, готового для друга-приятеля пойти на все, заметив, наверное, что я слушаю его «предложение», с трудом сдерживая свое возмущение, свой гнев и отвращение, – я не люблю торговаться, Бог с вами, я сразу же предлагаю вам место не заведующего, а просто моего помощника, ведающего всю коммерческую часть… Идет?! – точно цыган на ярмарке, продающий или покупающей лошадь, заманчиво-весело прибавил он.

– Вы кончили? – спросил я, должно быть, очень холодным тоном, едва сдерживая накипавшее во мне негодование.

– Да, я кончил, – проскрипел Гуковский, – и жду вашего ответа.

– Мой ответ будет краток, – ответил я. – Я назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии и, согласно приказу Политбюро, прибыл для принятия должности от вас. Вы мне предъявляете частные письма Чичерина, Крестинского и Аванесова. Не вхожу в оценку их, но все эти письма в двух словах уголовное преступление… и все ваши корреспонденты просто уголовные преступники… Ни в какие сделки ни с вами, ни с вашими «уголовными друзьями» я входить не намерен, и буду вести ту линию, которая мне указана моим правительством…

– Так что же… хе-хе-хе… по вашему, я тоже «уголовный преступник»… как и мои… хе-хе-хе… «уголовные друзья»?

– Я все сказал, и больше мне нечего прибавить, можете делать, какие угодно выводы, – ответил я вставая.

– А, вот что, – просипел он, глядя на меня озлобленным, точно злая крыса, взглядом своих гнойных глаз. – Так, значит, вы объявляете мне войну?! Что же, будем воевать… Только, смотрите, не было бы хуже для вас, – многозначительно постучал он пальцем по столу. – Я настою, и вас отзовут, и не только отзовут, а еще и познакомят с тем учреждением, где мой друг Аванесов членом коллегии… с ВЧК… И вас не спасут ни ваш друг Красин, ни ваш друг Меньжинский, этот чекистский Дон-Кихот, от подвалов ВЧК и от того, чтобы Вы под гул грузовика переселились в лучший мир Ха-ха-ха! – зло и нагло расхохотался он.

Я направилсяк двери, не прощаясь.

– Подождите!.. Куда же вы? – вдруг испугался он. – Ведь нам надо еще договориться… мы еще не кончили…

– Чего же еще договариваться? – спросил я.

– Все уже переговорено… все выяснено… Я сегодня же выезжаю обратно в Москву, – заявил я.

– В Москву?! – скоре удивился, чем испугался он. – Зачем?

– Об этом я скажу в Москве…

Вдруг он сразу переменил тон. Стал противно любезен:

– Постойте, Георгий Александрович… Ведь мы же с вами старые товарищи… нельзя же нам так… здорово живешь… Какое впечатление на всех окружающих… Это не годится, – говорил он, явно неподготовленный к такому выходу. – Ведь мы же можем договориться… Хотя мне и пишут, что вы человек очень решительный, но нельзя же так…

Я молча стоял со шляпой в рук. Он продолжал:

– Ну, я согласен… Вы хотите ревизии? Пусть будет ревизия! Ловите старика Гуковского… хе-хе-хе… этого мошенника, развратника!.. Я все знаю, что обо мне говорят…

В конце концов в это наше первое свидание мы договорились с ним, что на другой день Никитин начнет ревизию, проверит все книги, наличность, суммы в банках и пр. Само собою, я ни в какой торг с ним о моих обязанностях не вступал и сказал, что буду держаться того назначения, которое мне дало Политбюро, и действовать на основании имеющейся у меня государственной доверенности.

– Ну, а вот еще вопрос, – сказал Гуковский. – Как будет с моими сотрудниками? Оставите вы их на их местах?

– Я их не знаю, ваших сотрудников, – ответил я. – Я пригляжусь к ним и тогда решу этот вопрос.

– Ну, хорошо, а моего секретаря по коммерческой части, Эрлангера, вы оставите при себе?

– Эрлангера? – переспросиля. – Вы шутите? Конечно, нет. Он мне не нужен.

– Напрасно… хе-хе-хе… напрасно…

Далее мы сговорились с Гуковским по сложному вопросу о распределении и разделении наших функций. В мирном договоре с Эстонией пункт о взаимном обмене посланниками не был оговорен и об этом предстояло договориться особо. Сделано это было для того, чтобы не затягивать мирные переговоры и скоре начать торговые сношения. Это то и дало основание Чичерину для его второго письма, о котором я выше упоминал. Само собою, в интересах сохранения престижа моего правительства, я не хотел, чтобы шли толки о моих недоразумениях с Гуковским и вообще давать пищу для продолжения скандала. А потому я охотно пошел навстречу распределению между нами обязанностей. Мы договорились, что он сохранит за собою все дипломатические права, я же веду только торговые дела. Поэтому он (во избежание скандала) сохраняет за собой – но только чисто формально, обязуясьне пользоваться им – право подписи для банков, передает мне все хранящиеся суммы в банках и сообщает им о том, что чеки и всякого рода корреспонденции буду подписывать я и пр.

Все было бы хорошо, если бы я имел дело с честным человеком, но, как увидит читатель из дальнейшего, Гуковский не стеснялся нарушать это соглашение…

В тот же день после обеда я вновь посетил Гуковского. По-видимому, утренняя беседа произвела на него некоторое впечатление и мы, относительно, спокойно говорили с ним о помещении для моего кабинета и для моих сотрудников.

Он усиленно навязывал мне оставить на занимаемых ими местах своих сотрудников. но я категорически отказывался от решительного ответа, говоря, что должен предварительно к ним приглядеться. По поводу моего кабинета он тоже сделал мне оригинальное предложение:

– Вот, что я вам хочу предложить, Георгий Александрович… отчего бы нам с вами не помещаться в одном и том же кабинете, здесь у меня?… Вот здесь мой стол, а там ваш…

Я со смехом отклонил этот идиллический проект. Тогда он снова перешел к вопросу об Эрлангере и стал настойчиво советовать оставить его при мне.

– Ведь он очень дельный молодой человек, – говорил он, зная, конечно, что Эрлангер мнехорошоизвестен. – Ведь у меня вся коммерческая часть только на нем и стоит, только им и держится…

– Полноте, Исидор Эммануилович, – ответил я – вы же хорошо знаете, как я отношусь к нему… Не будем же ломать комедии и тратить время на бесполезные разговоры…

– Нет, это не бесполезный разговор, – упрямо стоял он на своем. – Я потому настаиваю, чтоэтопрямо гениальный коммерсант, который был бы вам очень полезен… он знает мою систему работы…

– Да, вот потому то он мне и не нужен, – возразил я. – Ведь вы же знаете, что я, мягко выражаясь, не признаю вашей системы, и вовсе не хочу хранить традиций этой системы, мною осужденной…

– Напрасно… – твердил он свое, – напрасно… моя система есть единственно правильная…

И тут он, ища, по-видимому, во мне сочувствия, стал рассказывать, как на этого «преданного делу и советской власти» Эрлангера сыпались самые грязные доносы и как ВЧК стала настойчиво требовать его откомандирования в Москву. И, вынув и показывая мне свою переписку об этом с Дзержинским, он тоном провинциального актера на роли «благородного отца», продолжал:

– Но я не таков, чтобы, здорово живешь, выдавать головой моих сотрудников, людей честных и дельных… Вот видите, что я отвечал?…

И он читал и читал свою переписку, которая могла бы служить материалом для обвинительного акта…

– И я его не выдал, как видите, он осталсянасвоем месте, – закончил он. – И я еще раз советую вам сохранить его…

Как раз в эти минуту кто то постучал в дверь, и вслед за этим вошла молодая женщина, одетаявкричащий костюм, вся грубо раскрашенная.

– А вот как раз кстати и мадам Эрлангер, – сказал Гуковский, представляя ее мне. (По-видимому, визит этот был инсценирован). – А я только что настаивал, чтобы Георгий Александрович оставил при себе вашего мужа, – обратился он к ней. – Но он не хочет…

– Какой вы злой! – сказала она тоном капризного ребенка, надув свои раскрашенные губы и метнув на меня профессиональный взгляд своими сильно подведенными глазами.

– Ну, вот, поговорите сами, – заторопился Гуковский. – Может быть, вы… хе-хе-хе… скоре его убедите… Я вас оставлю наедине… Может быть, даме он не сможет отказать, – и он встал и направился к двери.

– Нет, Исидор Эммануилович, это совершенно напрасно… это ни к чему не приведет, – оборвал я его решительно и сухо, как только мог.

– У меня столько дела, что мне, при всем моем желании, некогда разговаривать с госпожой Эрлангер, да и совершенно бесполезно… мое решение неизменно…

Она встала и, не скрывая своего озлобления, сказала:

– Ну, я пойду гулять… До свидания, Исидор Эммануилович… До вечера? – полуспросила она его. И, совершенно игнорируя меня, с сердцем вышла…

Несмотря на все препятствия со стороны Гуковского и его сотрудников, о чем ниже, мне через некоторое время удалось придать «Петербургской Гостинице» внешне более приличный вид. О том, что такое представляла собою до меня эта гостиница в этом отношении, скажу со слов Ипполита Николаевича Маковецкого, о котором я упоминал при описании обеда в Нарве и которого я назначил Управделом. Это был очень приличный человек, не Бог весть, какой далекий, но вполне честный и неутомимый работник, разделявший со мною все трудности приведения в порядок этих авгиевых конюшен.

Как я говорил выше, сотрудники Гуковского жили и работали в этой же гостинице. Жили грязно, ибо все это были люди самой примитивной культуры. Тут же в жилых комнатах помещались и их рабочие бюро, где они и принимали посетителей среди неубранных постелей, сваленных в кучу по стульям и столам грязного белья и одежды, среди которых валялись деловые бумаги, фактуры. Большинство поставщиков были «свои» люди, дававшие взятки, приносившие подарки и вообще оказывавшие сотрудникам всякого рода услуги.

С самого раннего утра по коридорам гостиницы начиналось движение этих темных гешефтмахеров. Они толпились, говорили о своих делах, о новых заказах. Без стеснения влезали в комнаты сотрудников, рассаживались, курили, вели оживленные деловые и частные беседы, хохотали, рассказывали анекдоты, рылись без стеснения в деловых бумагах, которые, как я сказал, валялись повсюду, тут же выпивали с похмелья и просто так. Тут же валялись опорожненные бутылки, стояли остатки недоеденных закусок… Тут же сотрудники показывали заинтересованным поставщикам новые заказы, спецификации, сообщали разные коммерческие новости… тайны…

У Гуковского в кабинете тоже шла деловая жизнь. Вертелись те же поставщики, шли те же разговоры… Кроме того, Гуковский тут же лично производил размен валюты. Делалось это очень просто. Ящики его письменного стола были наполнены сваленными в беспорядочные кучи денежнымизнаками всевозможных валют: кроны, фунты, доллары, марки, царские рубли, советские деньги… Он обменивал одну валюту на другую по какому то произвольному курсу. Никаких записей он не вел и сам не имел ни малейшего представления о величине своего разменного фонда.

И эта «деловая» жизнь вертелась колесом до самого вечера, когда все – и сотрудники, и поставщики, и сам Гуковский – начинали развлекаться. Вся эта компания кочевала по ресторанам, кафе – шантанам, сбиваясь в тесные, интимный группы… Начинался кутеж, шло пьянство, появлялись женщины… Кутеж переходил в оргию… Конечно, особенное веселье шло в тех заведениях, где выступала возлюбленная Гуковского… Ей подносились и Гуковским, и поставщиками, и сотрудниками цветы, подарки… Шло угощение, шампанское лилось рекой… Таяли народные деньги…

Так тянулось до трех-четырех часов утра… С гиком и шумом вся эта публика возвращалась по своим домам… Дежурные курьеры нашего представительства ждали возвращения Гуковского.

Он возвращался вдребезги пьяный. Его высаживали из экипажа и дежурный курьер, охватив его со спины под мышки, втаскивал его, смеющегося блаженным смешком «хе-хе-хе», наверх и укладывал в постель…

На первых же днях моего пребывания в Ревеле мне пришлось засидеться однажды в своем кабинете за работой до утра и я видал эту картину втаскивания Гуковского к нему в его комнату.

Услыхав возню и топот нескольких пар ног, я вышел из кабинета в коридор и наткнулся на эту картину. Хотя и пьяный, Гуковский узнал меня. Он сделал движение, чтобы подойти ко мне, и безобразно затрепыхался в руках сильного и крупного Спиридонова, державшего его, как ребенка.

– А-а! – заплетающимся, пьяным языком сказал он – Соломон?… по ночам работает… хи-хи-хи… спасает народное достояние… А мы его пррапиваем… день да наш!.. – И вдруг совершенно бешенным голосом он продолжал: – Ссиди!.. хи-хи-хи!.. сстарайся (непечатная ругань)!.. уж я не я, а будешь ты в Чекe… фьюить!.. в Чеку!.. в Чеку!.. к стенке!..

– Ну, ну, иди знай, коли надрызгался, – совсем поднимая его своими сильными руками и говоря с ним на «ты», сказал Спиридонов. – Нечего, не замай других… ведь не тебе чета…

И он внес его, скверно ругающегося и со злобой угрожающего мне, в его комнату…

XXV

На второй день, согласно уговору с Гуковским, Никитин приступил к ревизии. Но еще накануне он имел продолжительное свидание с Гуковским. Видаясь со мной в Москве и затем частенько беседуя со мной и с П. П. Ногиным, Никитин весьма решительно осуждал махинации Гуковского, не обинуясь, называя их просто мошенничеством. И, будучи коммунистом, пролетарием, рабочим «от станка», он говорил, что вскроет, как расхищают товарищи, вроде Гуковского, «примазавшиеся» к рабочему классу, народное благо… Во всем, что говорил этот «выдвиженец», чувствовалась фальшивая аффектация, и я лично не придавал большого значения его словам. Зато Ногин, по своей близорукости, принимал все за чистую монету, возлагая на него большие надежды, и всю дорогу он вел с ним беседу на тему о задачах предстоящей ревизии. Но уже накануне начала ревизии Никитин, зайдя ко мне после беседы с Гуковским и имея вид весьма смущенный и неуверенный, стал в своих словах «танцевать назад». По-видимому, преподанные ему Аванесовым уроки, о которых тот упоминал в своем письме к Гуковскому, подействовали. Ногин, который присутствовал при этом, сказал мне:

– Ну, Георгий Александрович, вы увидите, что Гуковский купил Никитича, и что из его ревизии ничего не выйдет…

И действительно, из этой ревизии ничего и не вышло. Несчастный Никитин, который был, в сущности, недурной парень, но боялся Гуковского и своего начальства в лице Аванесова и боялся потерять свое место, боялся и меня, вертелся между двух огней: между долгом и страхом не угодить начальству. И он натолкнулся на такой полный беспорядок, что, недалекий и незнающий дела, совершенно растерялся и не знал, что делать.

Отчетности не существовало: книги только-только были заведены и, как мне стало известно, их начали заводить наспех, лишь узнав о моем назначении в Ревель и моем близком приезде. У Гуковского, оказывается, до последней минуты была надежда, что его друзья-приятели сумеют аннулировать мое назначение… А потому, наспех начав заводить книги (очевидно, в порядке паники), они путали в них, внося приходные статьи вместо расходных и наоборот. Никитин суетился, ничего не понимая, бегал к Гуковскому за объяснениями, а тот говорил с ним языком пифии и еще боле путал его… Он кидался из стороны в сторону, как на пожар, не зная, за что ухватиться… Молодцы Гуковского смеялись над его метаньем из стороны в сторону, что то прятали, нагло отвечая ему… И к концу первого дня ревизии Никитин, упарившийся, точно на состязании на марафонских бегах, пришел ко мне в полном отчаянии и, сперва чуть не плача, а затем по настоящему плача, изложил мне результаты ревизии и просил совета, как ему быть?

– Книги только что начаты, – говорил он, – в них все перепутано, документов нет или почти нет. Фридолин (молодой коммунист, бухгалтер Гуковского) говорит мне только грубости, посылает к Гуковскому, а тот сердито мне говорит, что все у него в порядке… Показывает мне письма Аванесова… грозит… говорит, что я смело могу составить акт о производстве ревизии, причем-де и касса и отчетность оказались в полном порядке… сует мне какие то итоги… Я же вижу, что все в полном беспорядке. Как я могу составить акт, что все в порядке… Что мне делать?… Что мне делать?…

– Видите ли, товарищ Никитин, ответиля, – ведь я вам еще дорогой говорил, да и Ногин также, как именно вы должны приступить к ревизии… Говорил, что именно нужно мне, как лицу, принимающему от Гуковского дела… Вы же, не зная дела и, очевидно боясь Гуковского, пошли своим путем…

– Да, Георгий Александрович, если бы вы знали, что он мне говорит… Как он меня стращает Аванесовым и даже Сталиным… Требует и того, к другого и не хочет давать мне никаких объяснений и указаний, кричит на меня, грозит, что в Москве я попаду на Лубянку… – и вдруг он расплакался, – а у меня мать… невеста… сестры… Научите, что мне делать?… Ради Бога, пожалейте меня!..

Я не буду приводить здесь скучных и элементарных указаний о порядке ревизии, следовать которому я ему рекомендовал… Между прочем, я ему советовал немедленно же наложить запрещение на кассу и потребовать себе в помощь одного или двух сотрудников, чтобы проверить вместе с ними наличность, составить в трех экземплярах акт о проверке, подписать его самому вместе с другими сотрудниками, принимавшими участие в проверке, и передать один экземпляр этого акта Гуковскому, а другой мне…

И вот, когда на другой день Никитин обратился к Гуковскому с заявлением, что он хочет проверить кассу и потому на время проверки должен наложить запрещение на всякого рода наличность, хранящуюся, как у Гуковского, так и в кассе, (Кассиром в Ревеле был мой старый знакомый по Берлину, товарищ Caйрио, y которого, кстати сказать, касса, по ревизии, произведенной впоследствии командированными по моему настоянию членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, товарищем Якубовым, человеком очень честным, оказалась в полном порядке. – Автор.) Гуковскийпросто запретил ему дальнейшее производство ревизии! Признаюсь, такого фортеля я не ожидал даже от Гуковского!..

Никитин явился ко мне, сообщил мне об этом чудовищном факте и спросил, что ему делать. Я посоветовал ему вызвать по прямому проводу РКИ и просить указаний. Но когда он сказал Гуковскому, что должен сообщить в Москву о его распоряжении, то тот категорически заявил, что не дает ему провода. Приведенный в отчаяние Никитин опять пришел ко мне за советом. Несчастный юноша, попавший, как кур во щи, в этот гнусный переплет, вполне основательно боялся, что Гуковский и Аванесов в конце концов сделают его виноватым и погубят его. Я посоветовал ему оформить это дело и потребовать от Гуковского письменное запрещение продолжать ревизию… И, к моему удивлению, Гуковский, зная, что за ним стоят его «уголовные друзья», пошел и на это.

Тогда я официально потребовал от Никитина, чтобы он, ссылаясь на это заявление Гуковского, подал мне рапорт, что не может продолжать ревизии… Я же немедленно вызвал по прямому проводу Лежаву, которому и сообщил об этом. Одновременно я написал в Наркомвнешторг об этой наглой выходке Гуковского.

Никитин, через три дня по приезде в Ревель, был мною за бесполезностью откомандирован в Москву.

Я знаю, что описываю факты совершенно неправдоподобные, но это было на виду у всех. И Гуковскийи егосотрудники торжествовали… В тот же день Гуковский зашел ко мне в кабинет и, цинично и нагло улыбаясь мне в лицо, сказал:

– Ну, что… Ревизия, хе-хе-хе, окончена! Вы думаете, я боюсь… Зарубите это себе на носу: Гуковский никого и ничего не боится… А вот вам-то не сдобровать!.. Я вас упеку на Лубянку… Я читал ленту ваших переговоров с Лежавой… мне не страшно… А вот я напишу сегодня Крестинскому с копиями Аванесову и Чичерину… Тогда увидим, чьи козыри старше… хе-хе-хе!.. Увидим, увидим!.. И Лежаве напишу тоже…

Что я мог ответить на эти почти бредовые заявления. Я мог только пожать плечами, ни минуты не сомневаясь, что вся эта «уголовная компания» сделает все, чтобы услужить своему другу, «впавшему в несчастье».

Но дело требовало меня. И я, как обманутый муж или обманутая жена, не должен был показывать посторонним вида, что «наша семейная жизнь безнадежно разбита». И я поручил Ногину принять от Гуковского отчетность, документы ипр. и привести все это в возможный порядок. Ногин, которого Гуковский, конечно, сразу стал ненавидеть, с энергией занялся этим делом. Он без излишних церемоний потребовал от Гуковского отчетность. Тот вызвал к себе своего бухгалтера Фридолина. Это был наглый малый, партийный коммунист и правая рука Гуковского по сокрытию преступлений. Своим делом он не занимался, но зато на свой страх и риск, с ведома Гуковского, вел обмен валюты и какие то спекуляции, в сущность которых я не входил. Я не включил его в мой штат, и он остался у Гуковского в качестве бухгалтера для сведения отчетности… Явившемуся Фридолину Гуковский велел передать Ногину все относящиеся к торговым делам книги и документы…

И вот началась «игра в казаки и разбойники». Ногин ловил Фридолина, требовал у него таких то и таких то документов. Их не было. И Фридолин удирал и прятался от Ногина. Не довольствуясь его ответами, Ногин, человек решительный и смелый, ходил по жилым комнатам сотрудников Гуковского и выискивал документы. Это тянулось несколько дней, он находил их повсюду – под кроватями, в корзинах, в чемоданах, среди грязного белья, среди опорожненных бутылок, в столах, в клозетах…

Он часто сцеплялся с Гуковским. На угрозы последнего Чичериным, Крестинским и прочими «уголовными друзьями», Ногин напоминал Гуковскому о своем брате Викторе Павловиче Ногине, стопроцентном коммунисте, пользовавшимся большим влиянием в партии и состоявшим в то время в делегации Красина в Лондоне… Но и его энергии было недостаточно и он, молодой и здоровый, не мог справиться со всеми штуками, которыми Гуковский и его верные молодцы боролись с ним. И вскоре я послал его в Москву для личного доклада, поручив ему настоять на необходимости производства настоящей ревизии.

Как увидит читатель из дальнейшего, мне удалось добиться настоящей ревизии, которая стоила одному из ревизоров, человеку очень честному (кстати, это был большой друг Сталина и его соотечественник), такого потрясения, что, возвратившись в Москву, он сошел с ума…

Между тем я вел доверенное дело. Нужно было урегулировать и организовать коммерческий отдел. Красин рекомендовал мне на эту должность товарища В., о котором я уже упоминал. Но, зная с юных лет Красина, как человека бесконечно доброго и крайне доверчивого, которого, к сожалению, часто обманывали самые форменные негодяи, сильно компрометируя его, я относился скептически к кандидатуре В., произведшего на меня очень неприятное впечатление при первой же встрече. И в дальнейшем это впечатление все больше и больше укреплялось. Я очень скоро раскусил его и понял, что вскрывая передо мной мошенничество Гуковского и Эрлангера, он хотел таким путем вкрасться ко мне в доверие и обойти меня, как обошел доверчивого Красина, чтобы затем действовать на свободе. Но у меня не было ни одного человека, знающего дело, и волей неволей, все время приглядываясь к нему, я назначил В. заведующим этим «хлебным» отделом. Он начал приводить в порядок дела, все время держа меня в курсе своих открытий. Конечно, в этой чисто негативной деятельности – выявлении мошенничеств он был безусловно мне очень полезен, ибо хорошо знал о всех проделках Гуковского.

Была другая важная отрасль в сфере деятельности моего представительства – транспортное дело. Тут также, как и во всем, царила полная «организованность».

Всем транспортным делом руководил особый экспедитор по фамилии Линдман. Это было лицо, пользующееся полным доверием Гуковского, лицо, как экспедитор, им созданное. Эстонец по происхождению, Линдман во время мартовской революции, пользуясь смутным временем, стал скупать краденные из дворцов и богатых домов вещи и, несмотря на трудности провоза их, направлял их в Эстонию, где и сбывал их по выгодным ценам. Прикрепленный затем – с провозглашением Эстонии самостоятельной – к Ревелю, он продолжал заниматься тем же, получая контрабандным путем свои «товары» и даже открыв в Ревеле антикварную лавочку. Но особого расцвета его деятельность достигла при большевиках. Он широко занялся скупкой краденного, несколько раз сам нелегально пробирался в советскую Россию и оттуда лично увозил драгоценности, переправляя их затем в другие страны. В Ревеле он уже в крупных размерах занимался скупкой редких античных вещей – ковров, гобеленов, фарфора, бронзы, драгоценных изделий. Но в конце концов он прогорел.

Не знаю как и когда с ним познакомился Гуковский, но знаю, что между ними были очень тесные дружеские отношения и, когда мне нужно было произвести окончательный рассчет с этим «экспедитором», чтобы отделаться от него, Гуковский с пеной у рта защищал его интересы… Но об этом ниже.

Среди сотрудников Гуковского был некто инженер И. И. Фенькеви. По национальности он был венгерец. Призванный на войну в качестве офицера в австрийскую армию, он попал в плен в Сибирь, где познакомился с Г. М. Кржижановским, старым другом и товарищем Ленина. Фенькеви, если не ошибаюсь, по убеждениям был социалист, но он не примкнул к большевикам и остался – по крайней мере, пока я его знал – беспартийным. Благодаря Кржижановскому он и был командирован в Ревель. Но Гуковский не давал ему ходу. Познакомившись с ним, я включил его в мой штат и сделал его заведующим транспортным отделом. И он оказался очень полезным в этой роли, поставив дело транспорта на надлежащую высоту.

Таким образом, почти сразу же по моем прибыли в Ревель моими ближайшими сотрудниками и явились эти заведующие отделами:

П. П. Ногин – главный бухгалтер, И. Н. Маковецкий – управдел,

И. И. Фенькеви – заведующий транспортным отделом и В. – заведующий коммерческим отделом.

Скажу кстати, что первые три (с В. мне пришлось быстро расстаться) оказались людьми высоко честными, и я с глубокой признательностью вспоминаю об их работе и возникших вскоре между нами дружественных отношениях, работе честной и подчас самоотверженной. И это они дали мне силы вынести на моих плечах «Ревель» с Гуковским и его закулисными «уголовными друзьями». В дальнейшем у меня появились и другие ценные сотрудники, но близкими, связанными со мной общим пониманием задач и целей нашей работы, оставались эти трое… Ипполита Николаевича Маковецкого уже нет в живых, но я всегда поминаю добрым словом время его совместной работы со мной…

Уже на второй день моего пребывания в Ревелея, несмотря на все препятствия и сознательно вносимые помехи, начал свою работу. Позволю себе сказать, что, как упомянутые мною трое моих сотрудников – друзей, так и я, работали, не считаясь часами. Наш рабочий день начинался обыкновенно в семь (иногда и раньше) часов утра и, с перерывом для обеда, тянулсядо часа, двух и трех часов ночи, а иногда и дольше…

На второй же день ко мне явился Эрлангер. Держал он себя очень приниженно.

– Могу я просить вас, Георгий Александрович, – сказал он, подавая какие то бумаги, – подписать пролонгацию четырем поставщикам… Здесь все помечено…вот здесь нужно пролонжировать на месяц… здесь…

– У вас все помечено? – спросил я, перебивая его. – Ну, так оставьте эти бумаги, я рассмотрю и потом позову вас…

– Да, но осмелюсь заметить, что поставщики ждут здесь…

– Ну, да, я вот и сказал, я рассмотрю и тогда вас позову…

Я внимательно просмотрел все относящеесяк этим поставщикам документы и убедился, что лишь в одном случае поставщик заслуживал продления срока поставки, остальные же трое запоздали по собственной вине и потому должны были платить установленную неустойку.

Вызвав Эрлангера, я ему сказал о своем решении:

– Вот этому поставщику, предоставившему акт об аварии парохода, на котором находились наши грузы, я даю пролонгацию. А остальные трое не имеют на нее права…

– Слушаю-с… Вы мне позволите бумагии этихтрех поставщиков.

– Нет, эти бумаги останутся у меня, – ответил я.

– Но они мне нужны, – возразил Эрлангер. – Я попрошу Исидора Эммануиловича подписать им пролонгации.

– Ах, вот это, – рассмеялся я над этой наивной наглостью. – Оставьте их у меня… эти не получат пролонгации…

Он почтительно вышел. А через минуту ко мне вошел Гуковский и стал настаивать на пролонгации. Я категорически отказал.

– Да, но я согласен, горячо возразил Гуковский. – Эти поставщики не виноваты в задержке… это пустая формальность…

– К сожалению, вы и ваши поставщики вспомнили об этой «пустой формальности» спустя две недели и больше по истечении сроков… Я не подпишу…

– Так дайте мне, я подпишу, – сказал Гуковский.

Конечно, я отказал. Настояния и, по обыкновенно, угрозы доносом и воздействием на меня «уголовных друзей». Я выношу все и после часа, затраченного им на эти угрозы и настояния, он с новыми угрозами уходит, с сердцем захлопнув дверь… А через день или два он приходит ко мне и читает очередное письмо – донос Крестинскому (с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве), которое он отослал с «сегодняшним курьером»…

– Вот увидите, вам влетит за это… влетит… возьмут карася под жабры, хе-хе-хе… не отвертитесь…

В тот же день Гуковский опять приходить комне. С ним какой то «джентльмен».

– Вот позвольте вам представить, Георгий Александрович, – это наш лучший поставщик, господин Биллинг, к которому вы можете относиться с полным доверием.

Мне уже известно это «почтенное» имя – это брат жены Эрлангера, которого Гуковский сделал универсальным поставщиком. Я вспоминаю это знаменитое имя. Это был поставщик, через которого должны были проходить все поставщики, уплачивая ему установленную «законом» комиссию, иначе поставщики, несмотря ниначто, не получали заказа…

– Очень счастлив представиться, Георгий Александрович, – говорит, низко кланяясь Биллинг. – Надеюсь, что и вы не обойдете меня своими милостями… надеюсь, что все останется по старому…

С отвращением говорю несколько любезных слов, торопясь закончить этот визит… И они оба, Гуковский и Биллинг, уходят.

Попозже в тот же день я говорю Гуковскому.

– Напрасно вы представляете мне Биллинга. Я ведь знаю, что он представляет собою, этот зять Эрлангера… Он у меня не будет иметь заказов…

Гуковский возражает, уверяет, что это честнейший человек, очень полезный… Я слушаю, удивляюсь этим лживым и таким ненужным уверениям: ведь Гуковскому известно, что я отлично знаю всю подноготную исключительного положения, занимаемого этим «поставщиком», и что я сейчас же могу уличить его во лжи…

Но он продолжает уверять…

И в тот же день Гуковский звонит мне по внутреннему телефону:

– Георгий Александрович, – слышу я, – у меня сидит господин Сакович (если не ошибаюсь в фамилии), это первый ревельский банкир… он хотел бы представиться вам… Можете вы его принять… Ну, так он идет сейчас к вам.

И ко мне входит этот «первый банкир». Это избитый, как пятиалтынный, тип биржевого зайца, молотящего на обухе рожь. Он представляется и сейчас же начинает уверять меня в своей значимости, в своем влиянии на бирже, во всех банках…

– Мы с Исидором Эммануиловичем в самых лучших отношениях, – рекомендуется он. – Чуть что, и я веськ услугам ИсидораЭммануиловича, – подчеркивает он. – Надеюсь, и с вами мы будем друзьями…

Он говорит, а я слушаю и гляжу на него, на его лицо, в его глаза, и мне вспоминается мой любимый Салтыков с его злыми характеристиками: «… на одной щеке следы только что полученной пощечины, а на другой завтра будут таковые же…»

– Так я надеюсь, Георгий Александрович, что вы не обойдете меня с вашими банковыми поручениями… Только позвоните, и я у вас…

– А как называется ваш банк? – спрашиваю я. Этот естественный вопрос его смущает он, начинает вертеться в своем кресле. Уверенный тон исчезает и он отвечает мне с какими то перебоями:

– У меня, видите ли, Георгий Александрович, у меня… собственно, банка нет… Я директор банка «Шелль и Ко.», директор разных других банков… Все, что вам угодно… все операции… по обмену валюты… наивыгоднейший курс… по выдачам авансов… аккредитивные операции… Извольте только обратиться ко мне… в пять минут все будет устроено…

– Значит, я могу обращаться к вам в банк «Шелль и Ко.».

– Извольте видеть… лучше прямоко мне… так мы всегда с Исидором Эммануиловичем делали… они позвонят мне… и через пять минут все готово… и на лучших условиях…

Впоследствии, когда я, нуждаясь в услугах банка, познакомился с банком Шелль, я узнал, что Сакович выдавал себя ложно за директора этого большого и солидного банка, (Много позже, когда я был уже в Лондоне,

Н. П. Шелль обратился ко мне с письмом, в котором, сообщая что вынужден преследовать Саковича судом за присвоение себе звания доверенного и директора его банка, просил меня дать письменные показания о нем, что я немедленно и исполнил. – Автор.) что на самом деле он был лишь обыкновенным посредником, достававшим и предоставлявшим иногда этому банку клиентов, получая за это определенную комиссию… Конечно, нам, представлявшим собою крупного и желательного для всякого банка клиента, не было ни малейшей нужды в таких посредниках, наличность которых лишь удорожала операции… Зачем же Гуковский пользовался услугами Саковича? Ответ простой: он и Эрлангер получали от него в свою пользу тоже часть его комиссии…

В тот же день Гуковский представил мне и Линдмана. Я позволю себе в дополнение к тому, что я выше о нем говорил, заметить, что он также, как и Сакович, произвел на меня впечатление (а по ознакомлению с делами, я увидел, что был прав) просто прожженного малого, готового на что угодно и «на все остальное»…

Приходили ко мне и еще некоторые поставщики, и все почти в унисон просили «не обходить», быть милостивым» к ним ивсе без исключения уверяли меня в своей готовностибыть полезным в любом отношении»…

Приходил еще Гуковский, надоедал своими «советами», несколько раз грозил мне ранами и скорпионами своих доносов… Настаивал еще на том, чтобы я оставил у себя на службе Эрлангера, чтобы я приблизил к себе Биллинга… Я, отшучиваясь и смеясь над его наивностью, отказывался.

– Не смейтесь, Георгий Александрович, – сказал он, наконец, – не смейтесь… Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела, хе-хе-хе!.. А кошечка – это я, хе-хе-хе!..

– Послушайте, Исидор Эммануилович, – ответил я серьезно, – неужели вам не надоело наседать на меня со всеми этими вопросами? Неужели вы не видите, что ваши угрозы на меня не действуют, что я не боюсь вас…

– Не боитесь? – прищурив свои гнойные глазки, спросил он. – Ой, боитесь… хе-хе-хе!.. И вы увидите, что я вас и погублю… хе-хе-!.. А что касается Эрлангера, я больше не настаиваю. Я его спас от ВЧК и у него заграничный паспорт готов… да, готов… я не боюсь и говорю вам: я сам устроил ему это дело и он вольная птица. Послезавтра пароход «Калевипоэг» уходит в Стокгольм, и он с ним уедет…

И действительно, в указанный день вся эта почтенная компания,

т. е., Эрлангер с женой и Биллинг уехали на пароходе «Калевипоэг» в Стокгольм, освободив ту квартиру, которую снимал и меблировал для них на казенный счет Гуковский…

Худо ли, хорошо ли, но этот гнилой зуб был вырван… И в тот же вечер Гуковский напился до положения риз. Вернувшись домой лишь около пяти часов утра и пьяно и гадко ругая меня за глаза, он кричал курьерам свирепые угрозы по моему адресу: – Это я с горя, – кричал он, – но Соломон меня попомнит! (непечатная ругань)…

Так почтил Гуковский день отъезда Эрлангера, который, по слухам, «заработал» в Ревеле около двух миллионов шведских крон и занялся не то в Швеции, не то в Германии коммерцией… Гуковский раздобыл ему за бешенные деньги очень хороший фальшивый паспорт, и он живет под вымышленным именем…

Так прошли первые дни моего пребывания в Ревеле. Я сразу же получил огненное крещение. Конечно, я ожидал от Ревеля всего худшего, но то, что встретило меня там и то, что мне пришлось пережить там в дальнейшем, превзошло все мои ожидания. Порою мне становилось страшно, хватит ли у меня сил вынести эту борьбу. Но отступать я не хотел, это было не в моих принципах. И меня поддерживало сознание, что я, может быть вношу хоть крупицу в дело спасения России от полного развала…

XXVI

Прошло несколько дней, и в Ревель, проездом в Москву, прибыл В. Л. Копп. Я уже говорил о нем, описывая начало его карьеры в Берлине, где я, по воле рока, так сказать, принял его от «советской купели»… По изгнании советского посольства из Германии он, в качестве вчерашнего ярого меньшевика, был принят в Москве очень холодно. Правда, он поторопился заделаться «твердокаменным» большевиком, но доверия к нему не было и, насколько я знаю по рассказам других, особенно недружелюбно к нему относился Чичерин, тоже бывший меньшевик… Поняв, что тут взятки гладки, Копп обратился к Красину. Как я упоминал, покойный Красин был очень добрый и доверчивый человек, отогревший на своей груди не одного темного героя. Так, между прочим, еще в дореволюционное время, будучи директором «Сименс и Шуккерт», он отогрел Воровского, Литвинова и многих других, поспешивших при советском режиме «отблагодарить» его и ставших его неукротимыми врагами, как, например, Литвинов, вечно тайно и явно копавший ему яму…

Красин относился очень терпимо к людям и их взглядам и, в частности, был чужд того беспардонного озлобления, с которым большевики относились к меньшевикам. В тяжелые времена подпольной работы революционеров он как и я, вел борьбу с меньшевицким крылом социал-демократической партии, но эта борьба никогда не переходила у него в личную. Поэтому например, выступая на всех партийных съездах против покойного Г. В. Плеханова, он сохранял с ним самые хорошие личные отношения до самой смерти последнего… Копп хорошо знал, с кем имел дело, и без труда сумел войти в доверие к Красину, принявшему его на службу в Комиссариат торговли и промышленности на скромную должность заведующего одним из незначительных отделов. Копп понимал, что на этой должности он карьеры не сделает, он понимал, что для того, чтобы выдвинуться и заставить «сферы» забыть о своем былом меньшевизме, надо сделать что-нибудь выходящее более или менее из ряда обыденного.

Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею. Но для осуществления ее требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нем какие то тайные меньшевицкие махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить Ленина и получить его согласие… В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского «Совета солдат и рабочих», которое по рекомендации Красина выдало Коппу соответствующее удостоверение, и Копп двинулся в путь. Советское правительство с своей стороны снабдило его средствами, состоявшими из значительного количества реквизированных бриллиантов, которые Копп скрыл на себе и которые он взялся продавать, чтобы иметь средства для своих операций. Когда я возвращался из Германии в Россию, я узнал от комиссара Аскольдова, что дорогой, ночуя в Ново-Александровске, я разминулся с той партией германских военнопленных, с которой шел Копп.

Когда я был в Москве, от Коппа получалисьизредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее, он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношений с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал по существу торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.

По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе «рыбак рыбака видит издалека», с годами, кажется, все растет и крепнет.

Трудно было узнать в этом растолстевшем, с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине, того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить… Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить, появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов.

На другой день после приезда Коппа – это было в воскресенье – в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я еще спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах. На мой вопрос «кто там?» голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:

– Это я, Георгий Александрович… Седельников… с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы…

С Тимофеем Ивановичем Седельниковым (Недавно я из газет узнал, что он скончался – Автор.) я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель. Онзанимал в Наркомвнешторге какую то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит «гениальности» Лежавы, этого «без пяти минут государственного деятеля», – он был «организатором Наркомвнешторга». Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата, успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред, должность, на которую пригласил Седельникова, человека более, чем ограниченного по уму, нервно-невменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого. Часто бывая перед отъездом в Ревел в Наркомвнешторге, я видел Седельникова «на работе»: он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку… Он был членом первой Государственной Думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по своему, как не снилось и самому Толстому. Однако, он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжания.

Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющей Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское представительство немедленно приготовилось к отъезду из Эстонии и чтобы я тотчас же увез все золото, лежавшее на хранении в Эстонском Государственном банке, и что Седельников командирован мне в помощь с поручением изъять и доставить в Москву золотую наличность. Тон приказа был строгий и безапелляционный и, как всегда у Чичерина, истерический… Но, зная, как Чичерин, да и вообще московские деятели, легко впадают в панику и видя, что и это письмо было написано в состоянии полной растерянности, я, естественно, усомнился в целесообразности и необходимости указанных мер. Ведь если бы Балахович начал движение на перерез линии, то, конечно, в Ревеле это было бы давно известно, и наша контрразведка не могла бы не быть в курсе этого, а следовательно, знали бы об этом и Гуковский и я.

Было воскресенье, банк был закрыт… Между тем, Седельников, не по разуму решительный и глубоко истерический, настаивал на том, что он сейчас же «выворотит наизнанку» весь эстонский государственный банк, вынет золото и увезет его. А золота в банке было на двадцать миллионов рублей. Я позвал к себе Коппа, остановившегося в том же «Золотом Льве», сообщил ему о распоряжении Чичерина и Лежавы и высказал свои соображения. Копп согласился со мной и мы решили немедленно же отправиться к Гуковскому, чтобы сообщить ему эту новость и принять решение совместно. По случаю воскресенья Гуковский был за городом на даче, где жилаего семья. Мы отправились туда втроем.

Само собою, я был категорически против принятия упомянутых мер, которые могли бы только вызвать ненужные и вредные панику и толки… Мне удалось убедить и Гуковского. И немедленно же по возвращении в город, я бросился к прямому проводу, вызвал сперва Лежаву, а потом и Чичерина… Оба эти сановника пребывали в панике… Обычная московско-советская картина… Я с трудом успокоил их обоих, заверив, что о движении Балаховича, скитающегося и прячущегося почти в полном одиночестве, нет никаких сведений, и потому нельзя поднимать шум и вносить в общественное мнение тревогу, что нам совсем не на руку…

Уж не знаю, как и от кого, но в «Петербургской Гостинице» уже ходили всевозможные слухи, укладывались чемоданы и пр. – все то, что мне приходилось уже несколько раз описывать выше. Я успокоил эти тревоги. Но на мое горе Седельников, испросив по прямому проводу разрешение у Лежавы, остался на неопределенное время в Ревеле и, по экспансивности своей бурной натуры и по усердию не по разуму, вмешался в наши внутренние дела, обостряя и без того тяжелые отношения между мною и Гуковским. Но об этом ниже…

В скором времени, по моему требованию, Линдман представил окончательный счет по экспедиции товаров, требуя около четырех с половиною миллионов эстонских марок. Я поручил Ногину проверить этот счет не только формально, но и по существу.

Делаю необходимую оговорку. Конечно, я не собираюсь говорить во всех деталях о подвигах Гуковского, я привожу подробности лишь некоторых типичных дел, чтобы по ним дать читателю представление о том, как расхищались (а, возможно, и сейчас расхищаются) народные средства. Представленная Линдманом в окончательный расчет фактура, касалась, главным образом, экспедиции закупленных Гуковским селедок. Они оказались частью совершенно гнилыми, частью протухшими, проржавевшими и т. под.( не будучи специалистом и позабыв уже многое, не могу точно указать всех недостатков этого залежалого, многолетнего товара). Селедки были укупорены частью в рассохшиеся, частью прогнившие и полопавшиеся бочки, почему из значительного числа их вытек рассол и товар, говоря языком рыбаков, нуждался в «переработке и обработке», т. е., попросту говоря, в фальсификации с целью сбыть негодные в общем к употреблению селедки. Этой операцией, по указанно Гуковского, и был занят Линдман (кстати, принимавши какое то участие и в поставке, кажется, в качестве посредника), причем «работа» эта производилась почему то в Нарве, куда для надзора за ней и был Гуковским командирован покойный Маковецкий. Но Маковецкий был честный человек, и все попытки Линдмана «заинтересовать» его в этом деле не увенчались успехом. Маковецкий вел учет работам и материалу, затраченному на них, т. е., соли, лесным материалам, гвоздям и пр. Поэтому для окончательной проверки счетов Линдмана, я передал всю эту отчетность Маковецкому, который, сверив все статьи представленного счета со своими записями, точно установил, что Линдману, вместо четырех с лишним миллионов, причитается всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок.

Проверка эта заняла много времени – боле недели, если не ошибаюсь. Линдман же чуть не ежедневно приставал с требованиями «урегулировать счет», причем на этом настаивал и Гуковский. Естественно, что до окончания проверки я не мог разрешить уплату. И вот однажды Линдман явился ко мне с настоятельным требованием уплатить ему хотя бы часть, что то около семисот тысяч марок, которые-де нужны ему для рассчета с рабочими и за материал. Я опять отказал. Он пошел от меня к Гуковскому, который явился ко мне и стал настаивать, чтобы я уплатил Линдману хотя бы эту часть…

– Проверка не кончена, – ответил я, – но я уже теперь могу сказать, что Линдман страшно преувеличил счет и что ему причитается значительно меньше.

– Линдман, это честнейший человек, – горячо возразил Гуковский, – и я вам ручаюсь, что он ни одной копейки лишней не насчитал… Это я вам говорю… и вы должны ему все уплатить. Вы разоряете несчастного человека, он подаст на вас жалобу в суд… будет скандал!.. Наконец, я требую, чтобы вы уплатили ему все… И вам следует и впредь с ним работать…

Несмотря на эту сцену, я остался при своем.

В тот же день вечером Линдман вновьпришел ко мне. Вид у него был наглый. Он снова стал требовать, до учинения с ним окончательного рассчета, уплатить ему семьсот тысяч. На мой новый отказ он, повторив угрозы, высказанные Гуковским, ушел…

Напомню читателю, что, сговариваясь с Гуковским о распределении между нами обязанностей, я в интересах сохранения престижа, чтобы не деквалифицировать его в глазах эстонского правительства, а также банков и вообще деловых сфер, нашел справедливым, чтобы за ним формально сохранилось право подписи, причем он клятвенно подтвердил мне, что никогда не будет пользоваться своею подписью…

На другой день я получил из банка уведомление об оплате чека, выданного Гуковским на имя Линдмана на сумму около семисот тысяч эстонских марок… На мой вопрос, Гуковский нагло ответил мне, что он честный человек, и потому, раз я отказываюсь удовлетворить законное требование Линдмана, он должен был вмешаться… И дня два спустя он прочел мне новый донос, в котором он писал кому то из своих «уголовных друзей» (кажется, Крестинскому, но, конечно, с копиями всем остальным), как, преследуя его и перенося свою злобу на всех работавших с ним, я, «не останавливаясь перед явной недобросовестностью», отказался покрыть счет Линдмана, экспедитора, честно работавшего у него все время. А потому он, Гуковский, чтобы избежать скандального процесса – ибо «глубоко возмущенный этим, простой, но честный Линдман хотел вчинить иск, обвиняя Соломона в недобросовестном отказе платить – должен был выписать чек за своей подписью, чем, дескать, и потушил готовый разразиться скандал»…

Проверка счетов Линдмана была закончена и, как я выше упомянул, ему причиталось всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок, и, вычтя выданные им Гуковским деньги, я рассчитался с ним. Он требовал всю сумму, угрожал мне и письменно и на словах судом и пр. Гуковский лезко мне, настаивал вместе с Линдманом, но не решался более самостоятельно выписывать чек.

В самом же начале моей деятельности в Ревеле ко мне явился из Стокгольма представитель известной своими электротехническими изделиями фирмы «Эриксон». Это был шведский инженер, очень приличный человек, часто бывавший до войны в России и говоривший недурно по-русски. Он предложил мне приобрести, кажется, восемьсот аппаратов Морза. Закулисной стороной этого дела было то, что находившаяся с нами в состоянии войны Польша хотела купить эти аппараты. Не имея из России задания на покупку этих аппаратов, я срочно запросил Троцкого, который немедленно ответил мне, что аппараты эти крайне нужны военному ведомству и что он получил на приобретение их кредит, и просил сделать все, чтобы аппараты эти не попали к полякам.

Фирма «Эриксон», сколько я помню, требовала 960 шведских крон, франко-Ревель таможенный склад, за аппарат, т. е., ту же цену, по которой представитель продал Гуковскому одну партию в четыреста аппаратов. Не будучи электротехником, я поручил Фенькеви (инженеру-электротехнику) вести переговоры с представителем «Эриксон» и постараться, елико возможно, сбить эту цену. После долгих, в течение нескольких дней, переговоров, представитель фирмы «Эриксон» согласился понизить цену на пять процентов. Меня не удовлетворяла эта скидка и я попросил Фенькеви придти ко мне с представителем. Они пришли и тут произошла сцена, о которой я не могу умолчать.

Я начал сам торговаться, доказывая поставщику, что цена, потребованная им, настолько высока, что мне придется отказаться от покупки. Он настаивал на своем, указывая на то, что предыдущая партия была куплена нами же по той же цене, с которой он теперь согласен скинуть еще пять процентов, что, принимая во внимание массу «накладных расходов», он никак не может скинуть еще, ибо и так фирме не останется почти никакой выгоды. Я же указывал ему на цены довоенные. Он несколько раз снова принимался высчитывать про себя «накладные расходы» и все повторял: «меньше нельзя»… Наконец, я как то внутренне почувствовал, чтов этих то «накладных расходах» и зарыта собака. И я принялся вместе сним расшифровывать этот «X».

– Ну, хорошо, – сказал я, – давайте, выясним вместе, из чего слагаются эти накладные расходы… Скажем, укупорка, доставка с завода на пароход, фрахт с нагрузкой, выгрузкой… кажется, все. Он неуверенно покачал головой.

– Разве это не все? – спросил я. – Ах, да, я забыл страховую премию… Теперь все, кажется. Переведем все это на деньги…

– Вы говорите, что это все накладные расходы? – с непонятным мне сомнением в голосе и подчеркивая «все», спросил он. – Разве больше для нас не будет никаких расходов?

– Я лично не знаю, – ответил я. – Вам виднее… может быть, есть еще какие-нибудь расходы… скажите, учтем и их…

– Гм… вы говорите, это все? – переспросил он вновь с каким то удивлением и недоверием и снова подчеркивая слово «все». И, встав с кресла, он в раздумье прошелся по моему кабинетуи, остановившись у печки, прислонился к ней спиной.

– Да, конечно, все, – подтвердил и Фенькеви. – Мы принимаем и проверяем доставленные вами аппараты здесь в Ревеле, в таможенном складе, и уж затем идут наши расходы, нагрузка в вагоны и железнодорожный тариф… все это вас не касается…

И вдруг представитель, к моему удивлению, сказал, как будто все еще сомневаясь:

– Если это все наши расходы… гм, я могу еще понизить цену…

– То есть?

– Я могу уступить аппарат по 600 шведских крон…

Я и Фенькеви, оба посмотрели на него с нескрываемым изумлением. Он выдержал наш взгляд и еще раз повторил: «Шестьсот шведских крон»…

Проэкт договора вчерне был готов, оставалось только вставить в него цену и еще кое-какие детали… Мы занялись этим. Однако, мы оба не могли опомниться от изумления. Но цена была вписана в договор, я ясно читал: «600 шведских крон»… И я обратился к представителю с вопросом:

– Теперь, когда дело окончено, позвольте задать вам один вопрос… Ваша фирма известна всему миру, как солидная, серьезная фирма. Вы лично производите на меня впечатление солидного и серьезного коммерсанта… И вот я ничего не понимаю… Запросив 960 крон, вы в конце концов уступаете за 600… это скидка чуть не в сорок процентов… Я не понимаю… неужели же серьезная фирма может так бессовестно запрашивать…

– Я вам скажу всю правду, господин Соломон, – решительно и с волнением в голосе заявил он.

– Да, я запросил, бессовестно запросил… так солидные дома и, тем более, с солидными клиентами не поступают, это верно… Но дело в том, что при господин Гуковском надо было платить эти… как их… ну, да «фсятки» (взятки)… около сорока процентов… Извините, ведь я вас не знал… (И. И. Фенькеви и сейчас жив и, конечно, – в этом я не сомневаюсь, зная его глубокую порядочность – не откажется подтвердить мои слова. – Автор.).

Набирая сотрудников еще в Москве и не зная условий жизни в Ревеле, я, конечно, не мог назначить им жалованья, а потому обещал, что жалованье им будет установлено по приезде на место. И вот, ориентировавшись в Ревеле и окончательно разработав вопрос о штатах, я назначил им оклады. Должен оговориться, что, назначая эти вознаграждения, я исходил из того принципа, что жалованье, особенно в таком «хлебном» учреждении, как мое, где все служащие, имея дело с поставщиками, готовыми всегда их подкупить, находятся под угрозой вечного соблазна, – должно быть высоко, что оно должно удовлетворять всем потребностям служащего, чтобы он был застрахован от всякого соблазна и чтобы, таким образом, у него не было искушения пользоваться «услугами» поставщиков… Этого взгляда я держусь и сейчас. Когда Гуковский узнал о назначенных мною окладах, он пришел в негодование (об искренности которого я предоставляю судить читателю) по поводу столь высоких размеров их и, придя ко мне, устроил мне целую сцену… Конечно, это легло в основание ближайшего доноса «уголовным друзьям», о чем ниже… Не буду долго останавливаться на передаче всего того, что говорил он и я… Приведу лишь некоторые выдержки из нашей беседы. Ведя самый расточительный образ жизни (лично он, а не его загнанная и навязанная ему «отеческой рукой» ЦК партии семья) и утопая в излишествах, он говорил мне:

– Помилуйте… назначать такие оклады, это значить не жалеть народных, потом и кровью добытых денег (sic!), это значит, развращать сотрудников, приучать их к излишествам… Taкие оклады! Такие оклады! – сокрушенно повторял он, качая головой и, конечно, зная, что ведь я насквозь вижу его. – Ведь вот я, например, я живу с семьей здесь в «Петербургской Гостинице» (это было уже под осень, когда его семья переехала в город), здесь мы и питаемся… И я назначил себе только семь с половиной тысяч эстмарок в месяц… Но ведь я живу с семьей сам-пять и, скажу правду, я себе не отказываю и в некотором баловстве. Так, я люблю носить хорошее, голландского полотна, дорогостоящее белье, люблю хорошие сигары, вещь тоже не дешевая… Все мы, слава Богу, питаемся, не голодаем и, – подчеркнул он, глядя мне прямо в глаза не мигая, – взяток я не беру… нет… а живем и, как видите, недурно живем…

Он лгал, хотя не мог не знать, что мне хорошо известны цены на жизнь в Ревеле… Зачем же он лгал, зная, что я тотчас же его уличу?…

– Полно, Исидор Эммануилович, – перебил я его, – кому вы это рассказываете! Вы с семьей составляете сам-пять и питаетесь здесь в «Петербургской Гостинице». Значит, один уже утренний завтрак вам стоит с семьей в день 100 марок, обед – 200 марок и столько же ужин. Выходить, что день вам обходится в 500 марок, т. е., в месяц вы тратите 15.000 марок, и это, не считая белья, чая, ваших сигар, лакомств для детей и пр. и пр… Ведь ясно же, что вы не можете жить на семь с половиной тысяч марок в месяц… Зачем же вы мне это рассказываете?…

– А вот я живу и взяток не беру и ни в чем не нуждаюсь, – упрямо настаивал он на своем. – Откуда же я, по вашему, беру на все остальное? Вы можете посмотреть в списки и сами увидите, что я получаю всего семь с половиной тысяч… Значит, я могу жить, не правда ли?…

– Ну, вот видите ли, – ответил я со зла, – бывают чудеса и загадки, да я то не мастер их отгадывать.

– А потом, – продолжал он, – у вас Ногин получает 24.000 марок в месяц, а себе, шефу, вы назначили только 15.000 марок. Это не резон, нельзя допускать, чтобы шеф получал чуть не меньше всех…

– Почему это?

– У Ногина большая семья, он должен посылать в Москву, а у меня только мы с женой… Словом, мне больше не нужно…

– Хе-хе-хе, не нужно!.. Нет, батюшка, – подхихикивая и подмигивая мне своим гнойным глазом, продолжал он, – деньги всем нужны… Просто хотите щеголять своим бескорыстием, хе-хе-хе!.. А мне неудобна такая разница между окладами ваших и моих сотрудников и я буду настаивать на уравнении их, но, конечно, по моему нивелиру…

И через несколько дней – очередной донос Крестинскому (конечно, с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве) и, конечно, чтение его мне с выражением, подчеркиваниями и прочими аксессуарами.

В этом доносе было много «слезы» и по поводу того, что я «расхищаю» народные деньги, и что я «развращаю» своих сотрудников, что себе я назначил пятнадцать тысяч марок, а он, Гуковский, живя с семьей сам-пять, назначил себе только семь с половиной тысяч марок… и т. д. и т. д. Отмечу, что, по-видимому, и этот крылатый донос не вызвал в «сферах» желательного для Гуковского впечатления, так как ко мне не поступало из центра никаких запросов по поводу него, как и вообще по поводу всех его доносов.

Постепенно, как видит читатель, через пень в колоду, со скачками через барьеры, которые мне усердно воздвигал на каждом шагу «товарищ» Гуковский, моя жизнь вошла в определенную колею. Правда, колея эта была не из легких и я ехал по нейне в спокойном экипаже, а трясся в грубой телеге…

Покончив, худо ли, хорошо ли, с организаций моего учреждения, размежевавшись до известной степени с Гуковским, который, тем не менее, вел со мной вечную партизанскую войну, одолевая меня и отнимая у меня много сил и времени своими лихими набегами, я стал изучать дела, доставшиеся мне по наследству… И все это были дела, полные мошенничества, часто подделок… Я не могу даже вкратце привести описания их здесь, в моих воспоминаниях, ибо для этого потребовалось бы много томов. Да это и неинтересно читателю. Довольно будет описания некоторых из них, чтобы читатель мог судить и об остальных, об их основном характере. Все эти дела представляли собою договоры с перепиской. Как правило, все договоры, как я уже упомянул, были составлены кое-как, точно наспех, но во всех них были тщательно оговорены интересы поставщиков и совсем не были защищены наши интересы, т. е., интересы России. Для образца приведу (конечно, на память, ибо документов у меня нет) один договор с каким то поставщиком на сорок тысяч бочек цемента.

Это был даже не договор, а письмо, подписанное Гуковским, на имя поставщика и подтвержденное последним:

«Милостивый Государь,

Ссылаясь на наши личные переговоры, настоящим заказываю Вам сорок тысяч бочек цемента по цене (не помню точно, какой), и одновременно, согласно условию, вношу в (такой то) банк в Ваше распоряжение половину стоимости всех заказанных Вам бочек цемента.

Благоволите подтвердить принятие к исполнению настоящего заказа.

С совершенным почтением,

Уполномоченный «Центрсоюза»

М. Гуковский.»

В том же досье я нахожу и ответ поставщика:

«Господину Уполномоченному «Центросоюза» в Эстонии

И. Э. Гуковскому.


Милостивый Государь

Исидор Эммануилович,

В ответ на Ваше почтенное письмо (от такого то числа) настоящим имею честь подтвердить, что Ваш почтенный заказ принят к сведению и исполнению и что переведенная Вами (такая то) сумма через (такой то) банк мною сполна получена.

С совершенным почтением

(Подпись поставщика)»

Когда я добрался до этой переписки и стал наводить справки о самом заказ, то оказалось, что ничего по нему не было исполнено. Я написал поставщику запрос… Не нужно быть ни деловым человеком, ни юристом, чтобы понять, что такого рода «заказ» совершенно не обеспечивал нас: не было указано срока поставки, не было обозначено качество цемента и никаких технических условий (Учение о цементе, о многообразных сортах его, с его сложными условиями приемки, представляет собою объект специальной науки, и обычно в договорах или заказах указывается подробно требуемое качество цемента и все технические, весьма сложные и многообразные, условия его приемки. В технических школах учение о цементе представляет собою отдельный обширный курс, который читается студентам один или два года. О цементе обширная литература. – Автор.), так что поставщик мог поставить все, что угодно, вместо цемента, и когда ему вздумается, хоть через десять лет.

Немудрено по этому, что, получив половину стоимости заказа (что то очень большую сумму), поставщик не торопился с поставкой. И таким образом, дело затянулось до моего прибытия в Ревель. Завязалась длинная переписка с поставщиком, которому, ясно, не к чему было торопиться… В конце выяснилось, что цемента у него не было и он искал его, чтобы поставить… Когда же я, наконец, обратился к адвокату и поставщик вынужден был (через много времени) реализовать заказ, он представил к приемке (он оспаривал и наше право предъявить приемочные условия) известное количество цемента, каковой оказался старым портландским цементом, пролежавшем много лет в сырости, слежавшимся в трудно разбиваемую массу, т. е., абсолютно никуда не годным. А так как договор был составлен в вышеупомянутом виде, то дело это окончилось полной потерей затраченных денег, и поставщик остался неуязвим… И подобных договоров, повторяю, была масса.

Приведу еще один. Некто П. по договору, составленному тоже в самой необеспечивающей нас форме, обязался поставить какое то грандиозное количество проволочных гвоздей в определенный срок. Ему был уплачен – и тоже в виде крупной суммы – аванс. Когда наступил срок, товара у него не оказалось. Он потребовал пролонгации – это и была одна из тех пролонгаций, подписать которую мне предлагал Эрлангер. Основания для нее не было никакого, кроме «желания» услужить поставщику. И, как помнит читатель, я отказал, несмотря на настояния Гуковского…

Город Ревель, в сущности, очень маленький городок и, войдя в курс его товарных дел, я со стороны получил сведения, что вся эта поставка была дутая, что П., заключив договор, по которому значилось, что объектом его являются гвозди наличные, стал бегать по рынку (тогда очень узкому) и искать товар. Какое то количество его он нашел, но в весьма хаотическом состоянии: случайные укупорки в ящиках всевозможных форм и видов (из под макарон, из под консервов, из под монпансье и, упоминаю об этом, как о курьезе, один ящик был из под гитары). Кроме того, содержимое каждого ящика представляло собою смесь разного рода сортов и размеров, и все гвозди были проржавевшие… Словом, это, в сущности, был не товар, а гвоздильный хлам… Отказавшись принять этот «товар», я нашел достаточно оснований для аннулирования договора и предъявил к П. требование о возмещении убытков. И… конечно, вмешался тотчас же Гуковский, который с пеной у рта стал от меня требовать признания договора. Разумеется, я не согласился и… обыкновенная история: очередной донос, кажется, Крестинскому с копиями «всем, всем, всем» его «уголовным друзьям»… Но мне придется еще вернуться к этому делу в виду того, что оно находится в связи с обвинениями меня в контрреволюции и в сношениях с эмигрантами…

Я ограничусь этими несколькими примерами. Вмоюзадачу не входит подробно останавливаться на всех деталях этих поставок, я хочу только дать читателю понятие о характере тех «государственных сделок», которые были произведены моим предшественником, этим «добр – удар молодцом» Гуковским, вступившем со мною в энергичную борьбу, в которой его всемерно поддерживали его «уголовные друзья», эти по положению «государственные люди»: считающийся честным

Г. В. Чичерин, человек, действительно получивший и воспитание и образование, Н. Н. Крестинский, присяжный поверенный, видный ЦК-ист, если не ошибаюсь, старый эмигрант и близкий товарищ Ленина, А. М. Лежава, о котором я уже много раз говорил старый революционер, «народоправец», и Аванесов (его я очень мало знаю, слыхал только, что он из газетных репортеров (Недавно умер. – Автор.), видный ЧК-ист, член коллегии ВЧК, и многие другие…

Но об этом в следующей главе. Пока же я прошу читателя, читателя – друга, представить себе положение человека, как я (говорю смело!), честного и не идущего на компромиссы в своем служении государственному делу, делу народному, человека одинокого, заброшенного в это не то, что осиное гнездо, нет, а в гнездо полное змей, ядовитых змей и всякой нечисти…

Я стоял один – одинешенек лицом к лицу перед ними, один, совершенно беззащитный, неспособный по своему воспитанию, как семейному, так и общественно – революционному, бороться теми средствами, которые были и остались их неотъемлемой стихией, – неспособный и гнушающийся ими от молодых ногтей. И они жалили, изрыгали свою ядовитую слюну, брызгали в меня секрециями своих специальных органов…

Я стоял перед ними один. Правда, у меня были такие честные сотрудники, как упомянутый Маковецкий, Фенькеви, Ногин и некоторые другие. Но все они, увы, были люди маленькие, люди короткой души, которые общественную борьбу отожествляли с узко – личной борьбой (ведь человек не может прыгнуть выше себя) и которые в моей борьбе с Гуковским видели только Гуковского, не понимали, что я боролся не с ним, что на него, как на такового, мне было – прошу прощения за нелитературное выражение – в высшей степени наплевать, непонимая, что я боролся с тем нарицательным, с тем тихим зловонным ужасом, которому, позволю себе сказать, было и есть (да, увы, и есть!) имя ГУКОВЩИНА, т. е., великая мерзость человеческая, ВЕЛИКАЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПОШЛОСТЬ!!..

И когда, признав себя в конце концов побежденным этой пошлостью, проникающей во все поры человеческого существования, сказав «не могу больше», я ушел, эти мои верные и честные сотрудники – друзья остались в стороне и… покинули меня… Боюсь, что некоторые, устрашась Молоха, даже и «продали шпагу свою»!.. Но я верю – ах, читатель – друг, я ХОЧУ верить и так НУЖНО верить, что у них осталось честности и порядочности хоть настолько, что когда они прочтут эти строки, они покраснеют (ну, Боже мой, пусть хоть внутренно, хоть во мраке ночи, наедине с собою покраснеют) и скажут: «Да, Георгий Александрович, вы правы»…

И как о высшем счастье, я мечтаю о том, что хоть один из них, из этих друзей сотрудников, когда на мою голову начнут выливать сорокаведерные бочки житейской грязи и помоев за эти мои откровенные записки и воспоминания, хоть один из них, ну, скажем, хоть Фенькеви, с которым я был душевно всего ближе, возвысит свой голос и скажет то, что диктует настоящее чувство ЧЕСТИ и ПРАВДЫ…

Да простит мне читатель эти лирические отступления. Но я твердо считаю, что мои записки «с того берега» не достигнут своей основной цели, если на них повторится знаменитый афоризм моего Салтыкова: «писатель пописывает, а читатель почитывает…». Нет, я верю, я хочу верить, что среди моих многочисленных бывших сотрудников найдутся люди, которые заразятся моим примером и присоединят свои правдивые, сильные голоса к моему, в настоящее время одинокому, «покаянному псалму», этой моей лебединой песни на тему «покаяния двери отверзи мне!..». И, если это случится, я буду счастлив, счастлив за человека, за правду… Ведь право же, страшно за них… страшно и за человека и за попранную правду»…

И мне, одинокому, сраженному, хочется крикнуть во всю силу моих старых легких, крикнуть в поле, усеянное лежащими:

«ЭЙ! А И ЕСТЬ – ЛИ В ПОЛЕ КТО ЖИВ – ЧЕЛОВЕК?!.. ОТЗОВИСЬ!!!..». Отзовись прямо с своего места, просто и прямо отзовись!..

Ведь страшно, жутко… ведь мутная волна пошлости прет со всех сторон и, вот – вот, она захлестнет весь мир.

ОТЗОВИСЬ! НЕ МЕДЛЯ НИ МИНУТЫ, ОТЗОВИСЬ… Не я, нет, а то важное и ВЕЛИКОЕ, имя чему ОБЩЕЕ ДЕЛО, властно зовет и требует:

«ОТЗОВИСЬ»!

XXVII

Итак, начав изучать договоры, заключенные Гуковским, я пришел к убеждению, что необходимо, если есть к тому юридические основания, аннулировать те из них, в которых наши государственные интересы были или очень слабо обеспечены, или вовсе не обеспечены. Кроме того, как я упоминал, с самого же начала моего вступления в ревельские дела, ко мне стали обращаться со всевозможными предложениями разные поставщики.

Сознавая себя не компетентным в решении чисто юридических вопросов, а потому опасаясь, что при заключении договоров я могу впасть в ошибки, которые потом лягут на плечи государства, я решил вызвать из Москвы опытного цивилиста, который взял бы на себя всю часть по оформлению сделок с поставщиками и мог бы помочь мне разобраться в заключенных Гуковским договорах. К этому решению я пришел, примерно, уже через неделю после моего приезда в Ревель. Я считал это дело очень спешным, да оно и было таковым, а потому послал Лежаве телеграфное требование по прямому проводу, подтвердив его немедленно подробно мотивированным письмом, посланным с курьером. Но прошло несколько дней, а от Лежавы не было ответа.

А между тем дело не ждало: из Москвы на меня сыпались требования «срочно», «крайне срочно», «в ударном порядке», «немедленно» закупить те или иные товары и немедленно же их выслать. Многие из этих требований были для военного ведомства. Предложения от поставщиков сыпались. Имя весьма малочисленный штат и не имея юриста и не получая на мои требования ответа от Лежавы, я срочно по прямому проводу вторично потребовал юриста… Ответа все не было. Между тем Гуковский как – то при встрече со мной, нагло и лукаво улыбаясь, спросил меня: – Что же, вы не получили еще ответа от Лежавы по поводу юриста? Хе-хе хе-хе!..

Не буду подробно объяснять – это потребовало бы много места, – но я узнал, что получив мое требование о командировании юриста, Лежава не нашел ничего лучшего, очевидно, «для ускорения дела», как обратиться к Гуковскому с запросом, для чего – де, Соломону нужен цивилист… Гуковский же, понятно, всячески тормозивший дело, и стал ему выяснять… Между тем я, не получая ни удовлетворения, ни ответа на мои оба запроса, в третий раз послал резкую телеграмму тому же Лежаве, подтвердив ее еще боле резким и решительным письмом. И вот «честный» Лежава после столь продолжительного молчания, вдруг телеграфно запрашивает меня: «Сообщите немедленно, подробно мотивировав, зачем вам нужен юрист».

Зная всю закулисную сторону и отдавая себе настоящий отчет в сущности этого запроса, сжимая кулаки от бессильной ярости и гнева, отвечаю, ссылаясь на все мои телеграфные и письменные запросы, телеграммой. И одновременно пишу Лежаве грозное и откровенно – ругательное письмо, ясно говоря в нем, что хорошо понимаю смысл и значение этой обструкционной переписки ичтобольше не буду писать, а обращусь с докладом по начальству, т. е., к Красину в Лондон (напоминаю, что Красин, находясь в Лондоне, оставался Наркомвнешторгом), что слагаю с себя и возлагаю на него всю не только моральную (что ему, этому не помнящему родства добру – молодцу, мораль!), но и служебную ответственность…

«Честный и мужественный» Лежава испугался икомне был немедленно командирован один из лучших московских цивилистов, почтенный и честный Альберт Сигизмундович Левашкевич, передавший мне лично письмо от перетрусившего Лежавы, в котором «этот без пяти минут государственный человек» писал:

«Вы не можете представить себе, дорогой Георгий Александрович, с каким трудом мне удалось исполнить Ваше столь законное требование… Но в конце концов я Вам командирую лучшего нашего юриста, которым, знаю, Вы будете довольны и который поможет Вам разобраться во всех гнусностях и мошенничествах этогопроходимца Гуковского…».

Дальше шла просьба «уничтожить это письмо», что я и сделал. Конечно, будь я интриганом, я показал бы его Гуковскому.

С приездом Левашкевича (кстати, это было уже после окончания войны между Польшей и СССР, примерно, в половине сентября), я хотя бы в одном отношении вздохнул с облегчением. И до сих пор я вспоминаю с теплым чувством о той самоотверженной работе, которую этот поистине благородный юрист вынес на своих плечах в защиту русского народа (Левашкевич не принадлежал к коммунистической партии, а, следовательно, был у всякого рода «мерзавцев, на правильной стезе стоявших» под подозрением и всегда был легко раним. – Автор.).

И вот в тождестве наших точек зрения на эти интересы мы с ним и сошлись, хотя лично мы стояли далеко друг от друга: я боялся лично сходиться сколько-нибудь близко с приличными сотрудниками, чтобы не навлечь на них неприятностей. Я думаю, мне незачем говорить о том, что Гуковский, ознакомившись со взглядами Левашкевича на все его договоры, всецело совпавшими с моими, возненавидел его всеми фибрами души. И он старался ему вредить и мне стоило – только отмечу, не вдаваясь в подробности – больших усилий, отвращать от него удары, которые старался нанести ему Гуковский.

Прежде всего я поручил Левашкевичу составить нормальный тип договора в виде особого формуляра, в который оставалось только вставить необходимые детали, относящиеся к данной поставке. Это была нелегкая задача, с которой Левашкевич справился с честью. Но вот тут то и произошло одно обстоятельство, которое дало Гуковскому формальное оружие против Левашкевича и само собою, против меня, как начальника, учреждения.

Выработав формуляр договора, Левашкевич одновременно производил анализ существующих договоров, заключенных Гуковским, об общем характере которых я уже говорил. Все эти дела были настолько запутаны, и сознательно запутаны, что даже такому опытному цивилисту, как Левашкевич, было трудно в них разобраться, особенно, если еще принять во внимание, что дело происходило в Эстонии, только – что начавшей конструироваться, и где поэтому в области права была большая неразбериха… Между тем в Ревеле – же находился, в качестве русского эмигранта, знаменитый адвокат, старик Кальманович, который по поручению эстонского правительства был занят кодификацией законов, вошедших в кодекс этой молодой страны.

Поэтому, с моего разрешения, Левашкевич обратился к нему за помощью. И почтенный старик, хотя и эмигрант, но весь, всею душой русский и готовый служить России, какова бы она ни была, горячо взялся за дело. Нечего и говорить, что, ознакомившись с этими «договорами», честный старик пришел в ужас, своим искушенным взглядом тотчас же заметив чисто мошенническую сущность этих сделок. А их была масса! И, позволю себе сказать, что и оба мои юриста и я, мы глубоко страдали, изучая эти дела.

Я не буду приводить описание всех тех договоров, по поводу которых мне нужны были советы моих юристов: это потребовало бы целое самостоятельное исследование, для чего у меня нет при себе материала. Но все эти дела, надо полагать, хранятся в архивах ревельского торгпредства, если, конечно, они для сокрытия следов нарочито не уничтожены. Я приведу описание тех шагов, которые мы приняли и из за которых пришлось вести борьбу с Гуковским и само собою, с его, стоявшими за кулисами, не выступавшими открыто «уголовными друзьями».

Выше я говорил о договорпо поставке гвоздей неким П., который пропустив срок, требовал пролонгации, в чем я ему отказал и который поставил часть товара в несообразной укупорке и спутанной спецификации. Тем не менее он требовал еще денег, грозил судом. Все дело было явно нарочито запутано.

Узнав о моем намерении аннулировать этот договор, поставщик обратился, конечно, за защитой к Гуковскому. Мне была известна закулисная сторона этой сделки. Я знал, что для того, чтобы получить этот заказ, П. уплатил громадные взятки и самому Гуковскому, и Эрлангеру, и его зятю. И вот, получив мое письмо с сообщением о том, что я аннулирую заказ и требую возмещения всех убытков, П. и обратился к Гуковскому, который стал настаивать, чтобы я сделал поставщику еще разные льготы и оставил договор в силе. Узнав, что я привлек к делу Кальмановича, Гуковский просил меня пригласить и его, говоря, что он даст исчерпывающие объяснения, которые изменят мой взгляд на этот вопрос.

Разобравшись в дел по переписке, Кальманович остановился, между прочим, на том пункте договора, где было указано, что речь идет о «наличном» товаре, а между тем прошло много времени, прежде чем, испугавшись угрозы судом, П. представил, как я выше указал, с громадным опозданием часть товара в виде разного «гвоздильного сброда», который я отказался принять по полному его несоответствию с договором.

Исполняя настоятельное желание Гуковского, я пригласил его и он пришел ко мне в кабинет в то время, когда там были Кальманович и Левашкевич.

Когда я обратил его внимание на то, что в договоре ясно указано, что речь идет о «наличном» товаре, он решительно заявил:

– Да, я знаю. Но, подписывая договор, я считал и понимал и знал, что у П. товара нет и что ему придется его раздобывать, на что потребуется время. И вот, я заявляю, что в случае возбуждения иска против П., скажу, не обинуясь, шантажного иска, я сочту своим долгом честного человека выступить на суд свидетелем с его стороны… И я покажу суду, что «соломоновские» домогательства неосновательны, лживы и совершенно шантажны… Я, – с жаром колотя себя в грудь, продолжал он, – выявлю на суде правду, чистую правду, как бы ни была она тяжела Георгию Александровичу… И я вам советую, – обратился он прямо ко мне, – в ваших же интересах советую отказаться от шантажа и честно выполнить лежащие на вас обязательства по этому договору… Не срамитесь! Не компрометируйте вашего высокого звания уполномоченного Наркомвнешторга!..

– Позвольте, Исидор Эммануилович, – перебил его поседевший в уголовных делах старик Кальманонович, – но ведь правда то, настоящая правда, о которой вы говорите, на стороне представительства, интересы которого защищает Георгий Александрович, а ненастороне поставщика…

– Да, но это шантаж, а я шантажистом никогда не был и не буду. И я не хочу разорять честного человека… Я буду стоять за правду!..

– Исидор Эммануилович, – сказал я, – я пропускаю мимо ушей ваши выражения «шантаж» и пр., вы меня не можете оскорбить. Дело не в том. Здесь вопрос не обо мне, а о России, о ее интересах…

– Что?! Интересы России?!.. – с пафосом закричал он. – Правда выше всяких интересов, и даже государственных!! И я твердо верю в нее!.. Я знаю, что в качестве государственного деятеля этой эпохи, когда мне выпало на долю творить историю, я являюсь историческим лицом… И вот беспристрастная история поддержит меня, она скажет свое беспристрастное слово…

– Ну, Исидор Эммануилович, – перебил его Кальманович, – что нам говорить об истории, это вопрос далекий… Но вот, что верно, это то, что проектируемое вами выступление на суде будет не историей, а скандалом, это вне сомнения, и героем его будете вы…


– В защиту правды я пойду на все!.. – мужественно ответил Гуковский.

– Ну, и исполать вам, (ldn-knigi: исполать – междомет. с дательного пад., с греч. «хвала или слава; – ай да молодец, славно, спасибо!», «исполать доблестным!» – из толкового словаря Даля) – сказал старик Кальманович. – А теперь, Георгий Александрович, – обратился он ко мне, – вам решать, пойдете ли вы в виду таких намерений Исидора Эммануиловича на расторжение договора с П., что не обойдется без суда, а, следовательно, сопряжено будет с выступлением Исидора Эммануиловича, в защиту «правды», как он ее понимает… Конечно, показание Исидора Эммануиловича, как лица, заключавшего договор, произведет на суд неблагоприятное для вас впечатление, но я считаю, что вы выиграете дело, ведь сроки то, во всяком случае, пропущены, форс мажор исключен…

– Мое решение неизменно, – ответил я.

– И мое тоже, – поспешил заявить Гуковский. – Суд уж разберется в том, кто из нас прав, вы или я… и кто из нас шантажист, стремящийся разорить несчастного П.

Я не ответил на эту новую глупость человека, боявшегося суда, ибо, как я знал стороной, П. угрожал Гуковскому, что если он не воспрепятствует моему решению аннулировать договор, то он документально докажет, что для получения заказа от Гуковского, он уплатил крупные взятки всем – и Гуковскому, и Эрлангеру, и жене последнего, и его зятю и разным служащим…

И вот, в тот же день вечером, часов около двенадцати, Гуковский пришел ко мне в кабинет и, весь сияя и ликуя, прочел мне копию только что написанного и посланного с курьером нового доноса. Я немного остановлюсь на нем. Все было, как и всегда. Донос был адресован, если не ошибаюсь, Крестинскому с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве.

В этом письме он, жалуясь на меня по поводу моей придирчивости к договорам, моей «бестактности» в отношении «самых честных» поставщиков, говорит следующее: «В своей беспредельной злобе ко мне Соломон не останавливается ни перед чем – ни перед шарлатанским толкованием тех или иных пунктов договора, ни перед нарочитым угнетением самых корректных и достойных поставщиков, аннулируя одну сделку за другой, идя на явные скандалы, роняя высокий престиж уполномоченного РСФСР и вызывая кругом понятное раздражение и озлобление, которое, возможно, отольется даже в бойкот его, о чем мне уже говорили некоторые, весьма серьезные поставщики. Но всего этого Соломону оказалось мало, и он теперь уже не останавливается передявно контрреволюционными шагами. Не довольствуясь советами выписанного им из Москвы кляузника адвоката Левашкевича, человека явно белогвардейского образа мышления и вообще крайне враждебного советскому строю, он обратился к проживающему в Ревеле крайнему контрреволюционеру, известному присяжному поверенному Кальмановичу…».

Он читал мне свое длинное письмо – донос, читал с чувством, с подчеркиваниями, по временам отрываясь от чтения, чтобы посмотреть, какое впечатление оно произведет на меня… Я же спокойно слушал его сиплый голос, которому он старался придать благородный, негодующий тон, слушал его прорывавшиеся сквозь чтение «хи-хи-хи», глядя в его гнойные глаза, полные выражения злобы, слушал… и минутами мне становилось как то холодно – жутко, словно я, переносясь в мою юность, в мои студенческие годы (медик), попал в психиатрическую клинику и присутствую при сценах тихого помешательства… А он читал, и один за другим сыпались гадкие озлобленные доносы, и мне чудилось, что он говорит им, своим «уголовным друзьям», уши которых так широко открыты, «распни его!»… И чувство глубокой гадливости закипало во мне вместе с сознанием моей беспомощности, и мне начинало казаться, что я только простой обреченный кролик, сидящий перед боа – констриктором, который гипнотизирует свою жертву…

– Ну, как вы находите это письмо, хе-хе-хе, – спросил меня Гуковский, окончив чтение и с торжеством глядя на меня своими страшными, обрамленными гнойными, раскрасневшимися веками, глазами. – Увидите, что так вам это не пройдет, хе-хе-хе… Упекут мальчика, упекут… Ведь Крестинский – это, милый мой, сила, хе-хе-хе! Это не кто-нибудь!..

– Вы кончили? – спросил я, ина его утвердительный ответ, хотя это было в моем кабинете, сказал ему: – Простите, у меня масса работы, и я не могу больше терять времени…

– Ага… хе-хе-хе! Не нравится?… Ну, я пойду, – прибавил он вставая и, с трудом переставляя свои полупарализованные ноги, ушел…

Я остановился более или менее подробно на этом деле с гвоздями, чтобы дать читателю представление о той грязи, в которой приходилось разбираться. Почтенный старик Кальманович еще здравствует, жив и Левашкевич, а следовательно, имеются свидетели. И дел в таком роде было не одно, нет, их было много. Но в этом доносе были инсинуации по адресу беззащитного Левашкевича, почему я, против своего обыкновения, немедленно сообщил о нем Красину, требуя защиты Левашкевича, что Красин и исполнил.

Упомяну еще об одном деле по договору, заключенному Гуковским с неким Иваном Ивановичем Б-м. Он поставлял Гуковскому разные товары и, между прочим, по нескольким договорам также и косы. Поставки эти были тоже очень корявыми, и я занес Б-ва на черную доску, как и многих других поставщиков Гуковского, без рассмотрения отвечая ему «нет» на все его обильные предложения всякого рода товаров. Но вот однажды Б-в обратился ко мне с просьбой принять его по весьма важному делу. Я принял.

– Георгий Александрович, – патетически воскликнул он, – за что вы меня губите?! Ведь я разорен… Я знаю, вы сердитесь за (такую то) поставку кос. Ну, я виноват. Это правда. Действительно, я поставил косы по несуществующе высокой цене… Но, Господи – Боже мой, ведь это дело коммерческое… Я, конечно, был дурак что, когда вы меня вызвали и предлагали покончить дело по хорошему, сбавить цену до нормальной, несогласился…

Дело в том, что была одна поставка кос по ценам, в момент заключения сделки, явно преувеличенным. Я проверил эти цены и оказалось, что они для того момента были процентов на 25 выше рыночных.

Но договор был составлен правильно, партии шли в установленные сроки, качество товаров было среднее, и таким образом, у меня не было основания для аннулирования явно невыгодной сделки, – высокие, преувеличенные цены не могли быть причиной аннулирования, так как договор был подписан Гуковским. Однако, ознакомившись с ним, я вызвал к себе поставщика Б-ва и пытался понизить цены, указывая ему на то, что я, не имея юридических оснований воздействовать на него, должен следовать договору.

– Но, – предупредил я его, – имейте в виду, что, если вы не желаете пойти мне навстречу, понизив цены до уровня реальных рыночных цен момента заключения с вами Исидором Эммануиловичем договора, то вы можете считать, что для вас исключается возможность дальнейшей работы у меня. Так и запомните.

– Помилуйте, – возразил он, – где же это видано, чтобы после драки кулаками махать… Договор подписан, все правильно… А что касается того, что я выторговал у Исидора Эммануиловича хорошие цены ну, так ведь это дело коммерческое…

– Великолепно, – ответил я, – на том и покончим, вы больше у меня не работаете.

– Ну, это мы еще посмотрим, – сказал он. И пошла обычная история: жалобы на мои утеснения Гуковскому, его объяснения со мной, угрозы доносами, чтение копий посланных доносов. А затем настояния Гуковского снять имя Б-ва с черной доски, на что я не обращал внимания…

И вот, когда Б-в пришел просить меня сменить гнев на милость и восстановить его в качестве поставщика, я, исходя из того, что в конечном счет главным виновником в этом деле были Гуковский (взятки ему и компании), согласился снять с него опалу, если он чистосердечно выяснит некоторые непонятные мне пункты.

– Объясните мне во-первых, – спросил я, – каким образом вы могли продать ту партию кос по таким бессовестным ценам?

Он помялся еще немного и затем робко, но определенно ответил словами салтыковского персонажа:

– Ну, так ведь как же, Георгий Александрович… известно… «дадено»…

И далее он поведал мне, что перед подписанием договора Гуковский потребовал от него, чтобы он представил несколько дутых предложений от разных, существующих или несуществующих фирм на косы же, но по ценам обязательно более высоким, чем та, которая стояла в заключенном с ним договоре. И Б-в, развернул потребованное мною досье по этому делу, показал мне эти дутые предложения. Их было, если память мне не изменяет, всего шесть. Сличая эти дутые предложения, выходило, что Б-в поставил самые низкие цены, почему Гуковский и имел полное основание отдать ему предпочтение. Таким образом, человек, мало посвященный в дела, например, наезжий ревизор, ни к чему не мог бы придраться.

– Ну, что же, хорошо вы заработали на этой поставке? – спросил я Б-ва.

В эту минуту ко мне в кабинет вошел курьер Спиридонов который, полюбив меня, стал со мной нежно обращаться на «ты», именно нежно, не переходя в хамство:

– Вот ты спрашивал, Егорий Александрович, когда будет хороший поезд в Гапсаль… Я узнал… будет прямой поезд без остановки в субботу в шесть часов вечера…

– Спасибо, Спиридонов, – ответил я.

– Что это, Георгий Александрович, вы собираетесь съездить в Гапсаль? – спросил Б-в.

– Да, никогдане бывал там, и хочется отдохнуть в воскресенье…

– Разрешите, Георгий Александрович, мне заказать для вас номер (в такой то гостинице)… лучшая гостиница… разрешите… осчастливьте… позвольте мне взять на себя все расходы по проезду и по гостинице…

Конечно, я «не разрешил»… И мы продолжали наш разговор.

– Что греха таить, – ответил на мой вопрос Б– в, – заработал я очень хорошо…

– Ну, а сколько именно чистого?

– Да очистилось… сорок процентов без малого…

– Ну, вот теперь расскажите мне, как вы это делали, т. е., уславливались, давали взятки…

И он рассказал мне. И в этом рассказе было все: и как он сводил знакомство с братом жены Эрлангера («дадено») и как тот направил его к Эрлангеру для получения сведений, какие товары можно предложить («дадено»), и как брат жены Эрлангера рекомендовал ему, чтобы угодить Гуковскому, поднести подарок жене Эрлангера («дадено») и поднесен ценный подарок, и как затем опять таки, чтобы угодить Гуковскому, онустроил роскошное угощение ему и всем его близким («дадено» и угощение на его счет, «шампанское лакали, ровно коровы пили из корыта»), и как, наконец, его представили самому Гуковскому (весьма «дадено»)…

– Ну, а скажите мне по правде, Иван Иванович, сколько же всего дадено?

– Вот хотите верьте, хотите нет, Георгий Александрович, это стоило мне всего тридцать процентов поставки… Господи, Боже ты мой, да как же иначе? Сколько цветов «ей» поднесено, сколько угощений… сколько всего другого… Чуть что: «Иван Иванович, устройте…?» А ведь это денег стоит, все и ложится расходами по сделке… Эх-эх…

– И за всем тем у вас чистого барыша сорок процентов?… И вам не стыдно, Иван Иванович? Ведь вы же русский человек…

– Нет, Георгий Александрович, не стыдно, потому иначе не возможно… Эх, если бы вы знали, что тут было до вас!..

И на радостях, что я снял с него бойкот и дал ему какой то заказ, Иван Иванович рассказывал и рассказывал и открывал мне одну за другой картины того, как делается это самое «дадено».

– Ну, хорошо, Иван Иванович, – спросил я, – а как же вы, зная, что я не беру взяток, предложили мне оплатить все расходы по поездке в Гаспаль? И вам не стыдно?

– Стыдно?! – искренно изумился он, – нет, Георгий Александрович, извините. А что я испугался как вы на меня так «сурьезно» поглядели, это верно… Ну, думаю, прогонит он меня… а стыдно – нет… Чего стыдиться? Подумал: не берет, не берет, а вдруг, Бог даст, с меня и возьмет… А ведь никто сам себе не враг…

И, сняв бойкот, я давал Б-ву заказы, и он работал и аккуратно и честно, ибо при мне ему не было повадки.

XXVIII

В самом начале моих воспоминаний о службе в Ревеле я упомянул о сотруднике, рекомендованном Красиным, имя которого я обозначил буквой В. Я говорил уже, что, несмотря на крайне отвратное впечатление, которое он произвел на меня, я в виде опыта назначил его заведующим коммерческим отделом. Я говорил, что он был в курсе всех проделок Гуковского и старался раскрытием их войти ко мне в доверие, как я подозревал с тем, чтобы потом беспрепятственно меня обманывать. Но, назначив его, я внимательно следил за ним.

Человек, хотя хитрый, он был очень неумен и с первых же шагов его работы моя подозрительность все усиливалась.

Прежде всего меня настраивало против него его вечное упоминание о своей честности и неподкупности. Затем меня очень настораживало и то, что он по временам уж очень горячо отстаивал того или иного поставщика, рекомендуя отдать ему предпочтение, хотя объективных данных для такового не было. И при этом он, буквально колотя себя в грудь, просто вопил о своей неподкупности и постоянно прибавлял: «если вы мне не верите, Г. А., прикажите, и я сейчас же готов стать к стенке». Вскоре произошло одно обстоятельство, которое заставило меня еще более насторожиться.

Одно близкое мне лицо, приехавшее из Стокгольма в Ревель, передало мне, что обо мне в торговых сферах идут толки, как о человеке, лично совершенно неподкупном, но что я, к сожалению, приблизил к себе В., который за взятки оказывает преимущество «дающим». Конечно, мне было весьма обидно сознавать себя в роли «честного дурака». Кстати скажу, что, имея сперва неопределенные и слабо мотивированные подозрения, главным образом субъективного характера, я не позволял себе ими руководствоваться для принятия каких либо решительных шагов.

Но вскоре я должен был сделать В. строгое внушение. У него в производстве было дело о поставке каких то предметов военного снаряжения. Вопрос был серьезный, снаряжение красной армии хромало. Получив по телеграфу задание от Троцкого, я в ударном порядке выявил ряд предложений на данный товар и по телеграфу же сообщил ему сущность наиболее приемлемых из них. Тут В. возбудил во мне сильное подозрение сперва тем, что при своих докладах мне он пытался явно устранить некоторых поставщиков, предложения которых казались мне очень интересными, причем причины такого устранения были совершенно неосновательны. Он, при этом, особенно настаивал на предоставлении заказа одному выхваливаемому им кандидату. Я не согласился устранить из конкурса указанных В. кандидатов и своей телеграммой Троцкому привел все приемлемые на мой взгляд предложения. В своем ответе, Троцкий просил меня, чтобы я сам остановился на том или ином предложении, лишь лимитировав цену, и поспешил с заказом. Эта телеграмма была получена поздно вечером. Рано утром на другой день я передал ее в отдел В., и через очень короткое время В., позвонив мне по внутреннему телефону, сообщил, что у него в кабинете находится какой то поставщик (тот, которого он выдвигал) и просил принять его не в очередь в виду спешности дела. Я согласился. Поставщик пришел.

– Я к вам по заказу военного ведомства, – сказал он. – Пришел окончательно договориться…

– Почему вы пожаловали именно теперь? – с удивлением спросил я.

– Да вы получили вчера телеграмму от Троцкого… вот я и готов поставить товар по цене, указанной Троцким…

– Откуда вы знаете, что я получил такую телеграмму от Троцкого?

– Да я ее толькочто читал…

– А кто вам позволилее читать? – спросиля, в упор глядя на него.


– Да я… мне… – сразу смутившись и начав путаться, ответил он.

– Я увидал ее… на столе у господина В… ну, и прочел ее…

Не отпуская поставщика, я позвонил В. и просил его немедленно придти ко мне. И, когда он пришел, я, не дав ему обменяться ни одним словом с поставщиком, попросил последнего выйти, сказав, что тотчас же вновь позову его.

– Вы знаете, – обратился я к В., – почему этот господин пришел ко мне?… Но говорите правду, я ее знаю… слышите, правду?

– Да, Георгий Александрович, я вам при докладе говорил, что это самый подходящий поставщик для этого заказа… Ну, и вот, получив направленную вами ко мне телеграмму Троцкого, я немедленно же его и вызвал… сказал ему, что Троцкий согласен утвердить заказ по такой то цене… Он согласился на эту цену, и я его направил к вам…

– А почему вы не вызвали одновременно и других кандидатов, на которых я обращал ваше внимание на том же вашем докладе?

– Других?… да… я торопился… заказ спешный… военное ведомство…

– Хорошо, – сказал я, поняв, что человек путается. – А кто вам дал право показывать ему телеграмму Троцкого? Ведь вы же знали, что она была шифрована и что вся эта переписка строго конфиденциальна, и что я вам рекомендовал неоднократно не болтать зря с поставщиками…

– А… это… – стал он снова путаться, – видите, дело идет в ударном порядке… чтобы не задерживать… Господи, я так стараюсь, и вот благодарность! – патетически закончил он.

– Ну, ладно, – сказал я, убедившись, что тут все ложь. – Я вас предупреждаю, чтобы у меня этого больше не было слышите. Вы знаете как называется раскрытие служебной тайны… Так помните, чтобы этого больше не было… А теперь, чтобы через полчаса у меня здесь были те два конкурента, на которых я остановился при вашем докладе…

– Слушаю-с, Георгий Александрович, – совсем перетрусив, ответил В., они будут у вас еще и раньше… А что прикажете делать с этим поставщиком?

– Он будет ждать в приемной, пока я не позову, – сурово ответил я. – А вас я прошу с ним пока не разговаривать. Кроме того, я сам закончу эту сделку и вас прошу в нее больше не вмешиваться…

Коммерческий отдел помещался в первом этаже, а мой кабинет во втором. Я вышел в коридор и, убедившись, что В. спустился вниз, тотчас же позвал к себе моего приятеля, курьера Спиридонова.

– Вот что, Спиридонов, – сказал я ему, ведь ты честный человек… ну, вот тебе мой приказ, важный приказ… В приемной сидит один поставщик и мне нужно, чтобы до поры, до времени он не видался с товарищем В. Понял?

– Чего не понять, понял, – грубовато ответил Спиридонов. – Как велишь, так и будет сделано…

– Значит, смотри, чтобы он не разговаривал ни с товарищем В. и ни с кем из сотрудников его отдала. Это первое. А второе: прошу тебя, чтобы ни одна душа не знала, об этом моем распоряжении. Понял? Прошу тебя, как честного парня и моего дружка…

– Ладно… будь без сумленья… Ну, а ежели он захочет уйти из приемной?

– Ну, тогда скажи ему, чтобы он зашел ко мне сейчас же, а я его уж задержу…

Меньше, чем через полчаса, другие два поставщика были у меня. Не позволяя вмешиваться все время юлившему В., я вызвал их вместе и сказал, что наступил момент покончить с заказом, но, что я дам заказ тому из них, кто согласится на цену ниже такой то (я назвал цену, указанную в телеграмме Троцкого). И, вызвав Спиридонова, я попросил его проводить их в приемную и позвать ко мне поставщика, ждавшего там…

В конце концов, все дело было закончено через четверть часа. Я выбрал наиболее выгодное для нас предложение (это было предложение одного из двух последних поставщиков) и, позвавВ., велел оформить сделку.

Казалось бы, что после этого урока глаза В. должны были раскрыты, он должен был понять, что я его раскусил. Но он пошел, точно «ва-банк», действуя все решительнее и опрометчивее и тем все более и более копал себе яму. Был еще ряд мелких подозрительных обстоятельств, мною во время выясненных – его линия оставалась все той же. Мое доверие к нему окончательно пало. И вскоре случилось еще одно обстоятельство, сыгравшее уже решающую роль.

Военное ведомство представило срочное требование заказать для него (если не ошибаюсь) две тысячи тонн бертолетовой соли. Я поручил В. вызвать лиц, могущих в указанных условиях (срок, технические требования и пр.) поставить эту соль. Надо отметить, что незадолго до того, также по требованию военного ведомства, был нами заключен договор тоже на поставку бертолетовой соли по сравнительно высокой цене. Я имел полное основание предполагать, что на новое требование у нас будут предложения более выгодные, так как на рынке после последней поставки был избыток этого продукта. Между тем В., получив мое требование для наведения предварительных справок, к моему удивленно, сразу же заявил мне, что теперь цены будут очень высокие… Начались какие то сомнительные аллюры с его стороны… В результате, все предложенные цены были примерно, на 15 % выше предыдущих… Поставка эта меня очень озабочивала. Среди поставщиков, состязавшихся из-за нее, был один англичанин по происхождению, но родившийся и воспитывавшийся в России, по фамилии Т-н. И вот В. при докладах мне стал особенно выдвигать его кандидатуру и настаивать на передаче заказа ему. Но тот требовал на 10 % выше прежней цены. Я знал этого Т-на, как сравнительно приличного человека. Но я чувствовал, что с новыми предложениями я попал в какое то роковое кольцо и что замкнул его своими неизвестными мне аллюрами В. Я решил пробить эту брешь… Между тем из Москвы меня бомбардировали требованиями провести эту сделку «ударно». В. был в курс этих понуканий и, со своей стороны опираясь на них, нервно и как то выдавая себя своей настойчивостью, торопил меня поскорее решить вопрос, но при этом он все время настаивал на Т-не. Наконец, я ему решительно заявил, что такой цены не дам, и велел ему энергично воздействовать на Т-на и побудить его понизить явно спекулятивную цену.

Придя на другой день рано утром к себе в бюро, я первым делом позвонил по телефону Б. и спросил его, как обстоит дело с ценами.

– Что же, Георгий Александрович, я говорилсТ-ном вчера часа два, все стараясь убедить его понизить цену. Он не хочет.

– Странно, – сказал я, – Т-н кажется мне приличным человеком, и меня удивляет, что он настаивает на такой явно недобросовестной цене… Неужели нет возможности убедить его?…

– Я вам говорил, Георгий Александрович, что Т-н самый подходящий поставщик для бертолетовой соли, самый добросовестный из всех других претендентов… И нам надо спешить… еще вчера вечером была побудительная телеграмма… Да кроме того, он предлагает вполне добросовестную цену, и ваши контрцены не примет ни один поставщик. Bcе смеются, когда я предлагаю прежние цены… Словом, лучше Т-на нам не найти поставщика…

И он продолжал восхвалять Т-на. Вдруг у меня явилось полное убеждение по конструкции его фраз и по его тону, что он говорит в присутствии самого Т-на, чтобы показать ему, как он для него старается… И я сразу, прервал его росказни и дифирамбы Т-ну, неожиданно огорошил его вопросом:

– А Т-н сейчас у вас?

– Да, у меня, – раскаявшисьв своих дифирамбах, сразу ответил он.

– Да как же вы смеете все это говорить в его присутствии?

– Я… я… – залепетал он.

– Скажите Т-ну, чтобы он сейчас же пришел ко мне.

– Позволите и мне придти с ним?

– Вы придете, когда я вас позову…

Сомнений у меня не было. Я взял лист бумаги и написал: «Приказ №… Заведующий Коммерческим Отделом, товарищ В., увольняется со своей должности с сего числа и откомандировывается в Москву в распоряжение Наркомвнешторга».

Вошел Т-н:

– Вы меня спрашивали, Георгий Александрович-?

– Да, я хотел показать вам эту бумагу, – сказал я. Вот читайте. – И я протянул ему только что мною подписанный приказ.

Живая картина…

– Это из-за меня, Георгий Александрович? – спросил он робко.

– Да, между прочим и из-за вас. Теперь вы понимаете, что ваше дело сорвалось, но вы можете еще надеяться получить заказ, если чистосердечно расскажите мне все, что знаете о проделках В.

И он рассказал мне под условием, что я ничего не передам В., которого он боялся. Когда я дал распоряжение В. навести справки о бертолетовой соли, он вызвал к себе Т-на и предложил ему устроить так, что заказ останется за ним, но с условием, что тот «резервирует» в его распоряжение 10 % с суммы всей сделки, что составляло в общем около 150.000 германских марок.

– Хотя мне и было очень неприятно вступать в такую, в сущности, мошенническую сделку, – продолжал Т-н, – но ничего не поделаешь. Я согласился. Он потребовал от меня письменное обязательство, что одновременно с подписанием договора я внесу в Парижский банк «Креди Лионэ» 150.000 германских марок в распоряжение госпожи Ш. – это его жена, с которой он фиктивно развелся в России, чтобы она, восстановив таким образом свое французское гражданство, могла вместе с детьми выехать из России… Я выдал это обязательство. И вот, он начал работать в моих интересах. Переговорив с другими претендентами, он добился того, что все они предложили цены выше предложенной мной, по его же указанию. И все время он руководил мною. Я писал вам письма под его диктовку, он держал меня в курсе получавшихся вами понуждений скорее заказать бертолетовую соль…

Далее на мои вопросы относительно других мошенничеств В., он сообщил мне, что тому не везло, что я разрушал сплетаемые им махинации.

– Вот вы помните, Георгий Александрович, – сказал он, – к вам приезжал, проживший здесь несколько недель, француз Г., представитель «Патэ». У вас было требование из Москвы на полтора миллиона метров сырой кинематографической пленки. Он предложил и мне некоторое участие в этом деле. Я согласился. И он стал ходить к вам. Вы не давали настоящей цены, т. е., той цены, о которой В. с ним условился… Так вот этот Г. выдал письменное обязательство В. в том, что в случае, если тот устроит ему этот заказ на полтора миллиона метров пленки, «Патэ» внесет в тот же «Креди Лионэ» и на имя той же мадам Ш. по десяти сантимов с метра, а всего 150.000 франков…

Он рассказал мне еще о некоторых проделках В., и у меня не оставалось больше сомнений.

– Хорошо, – сказал я в заключение, – теперь вернемся к вопросу о бертолетовой соли. Раз теперь уже установлено, что вы были готовы дать В. взятку в 150.000 марок и даже, в сущности, больше, так вот я вас спрашиваю, по какой цене вы можете поставить, как условлено, в двухнедельный срок все 2.000 тонн?

– Я могу скинуть эти 10 %, – ответил он.

– Нет, меня это не удовлетворяет.

Мы начали торговаться и в конце концов он согласился скинуть с цены, кроме этих 10 %, еще пять или шесть процентов (точно не помню). Мы тут же вчерне все это оформили. Я пригласил Левашкевича и поручил ему составить договор.

Когда это дело было закончено, я вызвал Маковецкого и, передав ему приказ об увольнении В., распорядился тотчас же пустить его в ход.

– А кому В. должен сдать дела? – спросил меня Маковецкий.

– Вот в том и дело кому? – спросил я в свою очередь. – А что, если бы вы взяли на себя этот отдел?

– Я?! – почти с ужасом переспросил Маковецкий. – Ради Бога, Георгий Александрович, увольте меня от этого… Я не справлюсь… Простите, но разрешите отказаться…

– Ну, да я не хочу вас заставлять, Ипполит Николаевич, – сказал я. – Но посоветуйте, кого назначить?

– А почему бы вам не назначить Юзбашева? – предложил Маковецкий. – Ведь он, все равно, зря болтается… Право, возьмите его на затычку… Вы, все равно, не дадите ему самостоятельной роли…

Я должен остановиться ненадолго на этом кандидате, потому что он впоследствии был назначен торгпредом в Ригу. Павел Артемьевич Юзбашев был инж. путей сообщения, человек лет около 40, старый большевик. Я мельком встречал его еще в Москве, где он состоял, или вернее числился заместителем Рыкова по должности председателя чрезвычайной комиссии по снабжению красной армии. Он иногда являлся ко мне с поручениями от Рыкова. Неумный, но хитрый, он был себе на уме и большой хвастун. Ничтожный характер даваемых ему поручений, для исполнения которых годился простой служащей, ясно говорил о том, что Рыков не дает ему никакой роли и не знает, куда его ткнуть. Потом он как то внезапно исчез из Москвы. Я им не интересовался. Но злой рок уготовил мне еще встречу с ним.

По дороге в Ревель я остановился в Петербурге. С моим вагоном вышло небольшое недоразумение, которое разрешить мог только политический комиссар ж. д., к которому я и должен был обратиться. Комиссаром оказался Юзбашев. Он был сперва очень важен, но, узнав о моем назначении, переменил тон, забегал, исполнил все, что мне было нужно и взял с меня обещание, что по окончании моих дел в городе, я приду к нему вечером на чашку чаю. Когда я пришел, он встретил меня, как лучшего друга. Он представил меня своей жене и чуть не силком заставил меня ужинать, причем подчеркнул, что этот ужин был «специально» для меня приготовлен. И вот, угощая меня, он обратился ко мне с просьбой взять его к себе на службу на какую угодно должность. Он жаловался на свое положение. Конечно, эта просьба, предъявленная при такой обстановке, не могла не произвести на меня тяжелого впечатления. Тем не менее я ему ничего определенного не обещал. – Мне трудно вамчто-нибудь обещать, Павел Артемьевич, – сказал я, – так как у меня дело чисто коммерческое, вы же с коммерцией совершенно незнакомы…

Тогда он стал просить не говорить ему окончательно «нет», что он не гонится за высокой должностью, пусть будет хоть какая-нибудь, лишь бы уехать заграницу и пр. В конце концов, чтобы отделаться от него, я обещал ему подумать об его желании и, если у меня по приезде в Ревель окажется что-нибудь подходящее для него, уведомить его. Дальнейшее покажет, как в советской России люди, обладающие достаточной эластичностью, умеют преуспевать. Прошло довольно много времени. Занятый навалившимися на меня делами, я совершенно забыл о Юзбашеве, как вдруг получаю телеграмму от Лежавы:

«Ко мне явился Юзбашев, который уверяет, что вы обещали ему место вашего помощника и заместителя и просит командировать его к вам. Сообщите, правда ли это и желаете ли вы его назначения. Лежава».

Дня через два-три я ответил Лежаве, что никаких обещаний не давал Юзбашеву, кроме обещания подумать, что, мало зная его, не считаю его подходящим не только на должность моего помощника, но и вообще ни на какую бы то ни было должность у меня. Не считая этого дела спешным, я послал свой ответ почтой с курьером. Прошло еще два-три дня и, к моему удивленно, появился Юзбашев вместе с женой. Он представил мне удостоверение, в котором стояло, что по моему «требованию» он командирован ко мне в качестве помощника. Пришлось только развести руками…

Я заявил ему, что возмущен его бесцеремонностью и немедленно же откомандирую его и сообщу в центр об его проделке. Он начал молить оставить его при себе хотя бы в качестве писца, что он будет учиться, что он просит из-за своей жены и он по настоящему плакал и утирал грязным платком слезы.

– Да как вы это устроили? – спросил я его.

– После вашего отъезда, не получая от вас известий, я через месяц обратился к Лежаве, сказав ему, что вы обещали подумать о моем назначении. Он меня спросил, «а о каком месте шла речь?» Ну, тут извините, Георгий Александрович, я позволил себе сказать что о месте вашего помощника… Простите, не гоните меня, не разоблачайте, умоляю вас именем моей жены… Ведь я буду конченным человеком, если в Москве узнают обо всем этом… суд… тюрьма – рыдал он.

У него был такой жалкий вид, одет он былв рванную солдатскую шинель, все время плакал… Три дня продолжались эти мольбы и слезы… Он натравил на меня еще и Маковецкого человека очень доброго… В конце концов я не выдержал и оставил его у себя. Но я не давал ему никакого назначения.

Иногда я пользовался им, командируя его на приемки, но отнюдь не считал его своим помощником и хотя он впоследствии, как и следовало ожидать, обнаглев, несколько раз приступал с просьбами выдать ему доверенность на право подписи и пр., я ему очень определенно в этом отказывал.

И вот, Маковецкий напомнил мне об этом бездельнике, болтавшемся без дела в качестве какогото» чиновника особых поручений». Конечно, он совершенно не подходил к ответственной должности заведующего коммерческим отделом. Но я вообще решил, что эту должность, по существу, буду нести я лично и что формальному заведующему этим отделом я не предоставлю никакой ответственной роли, ибо, в сущности, мне нужен был просто регистратор или секретарь, который мог бы написать по моему указание несложные письма и трафаретные ответы… и быть на побегушках, словом, именно, человека «на затычку». На эту роль Юзбашев годился и я назначил его. Покойный Маковецкий, зная мое отношение к нему, в разговорах со мной называл его «зауряд заведующий»…

Это было начало карьеры Юзбашева. В дальнейшем он, по-видимому, сойдясь с Литвиновым, заменившим меня в Ревеле, был назначен торгпредом в Ригу. Затем я потерял его из вида.

XXIX

Выше я упомянул, как печально окончилась ревизия Никитина, и что я командировал в Москву главного бухгалтера П. П. Ногина для личного доклада и для энергичного требования настоящей ревизии дел и отчетности Гуковского.

Ногин возвратился и сообщил мне, что добился назначения серьезной ревизии и что настоящие ревизоры во главе с членом коллегии Рабоче-Крестьянской Инспекции выезжает на днях.

И действительно, дня через три-четыре приехала ревизионная комиссия, во главе которой стоял член коллегии Р.-К. Инспекции товарищ Якубов, человек самостоятельный и вполне честный. Он, первым долгом, отправился к Гуковскому и, после долгой беседы с ним, пришел ко мне страшно возмущенный: он убедился, что все, что ему в Москве рассказывал Ногин, подтвердилось, и даже с лихвой. Он убедился, что Гуковский тщательно старается скрыть какие то концы. Он сам своими глазами увидал, что письменный стол Гуковского набит деньгами в разных валютах, и что Гуковский лично производит валютно– разменные операции, как я выше говорил, по одному ему известному курсу, не ведя по этому делу никакой отчетности. Он убедился что у Гуковского не велось бухгалтерии и что поэтому он не мог дать мне итогов, с которых я мог бы продолжать мою отчетность, почему я и должен был начать ее, так сказать, с нуля.

– Вы знаете, товарищ Соломон, – сказал с сильным восточным акцентом Якубов в крайнем раздражении, – я вам скажу, что Гуковский просто мерзавец и мошенник… Представьте себе, когда я возмутился, что он позволяет себе продолжать валютные операции, на что с вашим приездом он не имел больше права, и притом вести их по произвольным курсам и не ведя по ним никакой отчетности, он мне сказал: «Я, товарищ Якубов, не люблю канцелярщины, а потому и не веду никакой записи и никакой отчетности»… И это говорит он, старый опытный бухгалтер – специалист!..

А когда я ему сказал, что налагаю запрещение на все хранящиеся у него суммы и что он должен их все передать вам, он заявил, что я не имею права давать ему приказы… Тогда я, – продолжал искренно возмущенный Якубов со своим восточным акцентом, – очень, очень рассердился и сказал ему: «Я иду сейчас к товарищу Соломону и ты сейчас же передашь ему все до последней копейки! Поннымаэшь?!..»

И в тот же день, прибывшие с Якубовым сотрудники – ревизоры опустошили ящики стола Гуковского и, пересчитав хранившуюся в них валюту, передали под расписку все деньги мне. Их оказалось, если память мне не изменяет, около восьми миллионов рублей. Затем они вскрыли несгораемый шкап, стоявший в кабинете Иохеля, секретаря Гуковского, извлекая оттуда какие то драгоценности и тоже передали их мне.

Для характеристики того, как обращались с драгоценностями советские сановники, приведу со слов самого Гуковского, как он получил пакет с разными драгоценностями. Он были кое-как завернуты в бумажки, никакой описи к пакету не было приложено.

– Вот видите, как мне верят, – хвастал Гуковский. – От меня не потребовали даже распискувполучении, просто взяли и послали весь пакет на мое имя за одной только печатью. Я стал выбирать из пакета камни и изделия, а бумаги выбрасывал в сорную корзину… Ну, вот, через несколько дней мне понадобилось взять из корзины клочок бумаги. Запустил я в нее руку и вдруг мне попался какой то твердый предмет, обернутый в бумагу. Я его вытащил. Что такое?… Хе-хе-хе!.. Это оказалась диадема императрицы Александры Феодоровны, хе-хе-хе! Оказалось, что я ее по нечаянности выбросил в корзинку, хе-хе-хе!..

И началась ревизия. Ревизоры при содействии Ногина который, как я уже говорил, тоже имел мандат на право производства ревизии и был уже хорошо ориентирован в делах Гуковского и Ко., а также его отчетности, извлекли одно дело за другим и положительно выходили из себя от открывавшихся перед ними злоупотреблениями. Ведь не было буквально ни одного честного дела – все было построено на мошенничествах и подлогах. Якубов обращался за разъяснениями и кпоставщикам, допрашивал служащих, и все более и более приходил в изумление и негодование. Положение Якубова было сугубо тяжелое, так как Гуковский до командирования его в Ревель был тоже членом коллегии Рабоче-Крестьянской Инспекции и, следовательно близким товарищем его. Тем не менее Якубов не покрывал своего товарища и в конечном счете составил убийственный для Гуковского акт о произведенной им ревизии, – это был, в сущности, обвинительный акт… Отмечу, между прочим, что Якубов обратил внимание на то, что Гуковский выдал Линдману чек на 700. 000 марок, хотя он, как я говорил выше, не должен был пользоваться, по соглашению со мной, своей подписью… Словом перед ревизорами встали все проделки его, выяснились все порядки заключения им договоров…


Но Гуковский, чувствовавший за своей спиной участие своих «уголовных друзей», не смущался. Он продолжал писать свои письма – доносы Крестинскому, Чичерину, Аванесову и пр., но уже не на меня одного, а также на Якубова и на других. И по вечерам, врываясь в мой кабинет, он читал их мне, смакуя и подхихикивая…


Я передал Якубову все те договоры, которые я считал необходимыми и юридически возможным аннулировать, и он утвердил своею подписью мои предположения. Я был благодарен этой ревизии: она, ознакомившись со всей моей деятельностью, нашла все мои шаги правильными. И это было для меня, среди всего того сорного леса, в который я попал, великим ободрением. Я не буду приводить здесь все те дела, которые были обревизованы Якубовым. Выше я уже привел описание некоторых из них, как типы, и считаю, что этого довольно для того, чтобы читательмог составить себе ясное представление о характере всех дел Гуковского.

Ревизия тянулась долго. Ревизоры составляли, один за другим, самые убийственные для Гуковского акты, он их спокойно подписывал и все время строчил, один за другим, доносы на Якубова и на меня. Впрочем, к этим именам прибавилось вскоре еще одно имя – Седельникова, который, как я говорил будучи командирован в Ревель; чтобы помочь мне перевезти золото, в виду слухов о пробуждении деятельности Балаховича, чему я сопротивлялся, испросил позволения у Москвы остаться при мне. Он, по неврастенической своей натуре, хотя и искренно, стал интересоваться делами Гуковского и, когда приехал Якубов, начал добровольно давать ему указания о делах Гуковского. Немудрено что и имя Седельникова стало одиозным Гуковскому, и он поминал и его в своих доносах.

И все эти доносы в конце концов восторжествовали. Но, прежде чем продолжать, отмечу, что ревизия, как я уже говорил, окончилась крайне неблагоприятно для Гуковского (Скажу кстати, что Якубов, обревизовав и мою отчетность и дела, составил особый акт, в котором было сказано, что все оказалось у меня в образцовом порядке-Автор.). Но особенно пострадал честный Якубов: пробыв в Ревеле около 3–4 недель и все время вращаясь в атмосфере мошеннических дел и уловок, он дошел до такого потрясения своей нервной системы, что это отразилось у него на его психике. Мне рассказывали, что вскоре по возвращении из Ревеля, окончив свой отчет, он начал страдать определенной манией – он всех людей считал ворами и мошенниками… Не знаю прошло ли это у него… Упоминаю об этом, чтобы читатель мог судить, что такое была (увы, в советской практике она завоевала твердый позиции, в которых и окопалась)гуковщина…

Я полагаю, что читателю уже стало ясно, какие невозможные отношения создались между Гуковским и мною, а также между моими сотрудниками и его. Все разделились на два резко враждебных лагеря. И, конечно, в таком в сущности маленьком провинциальном городе, как «столичный город» Ревель, все, творившееся в «Петербургской Гостинице», было притчей во языцех у всех сколько-нибудь тяготевших к нашим делам. Нечего и говорить что я принимал все меры к тому, чтобы, так сказать, локализировать этот перманентный пожар и не давать пламени его вырываться «изизбы».

Но мне это плохо удавалось, ибо молодцы Гуковского, видевшие в раздувании этого пожара и в вынесении горящих головешек его наружу, какое то специфическое удовлетворение, трепали языками направо и налево, ища сочувствия среди своих «друзей – поставщиков», частью изгнанных мною, частью взятых мною, так сказать, в шоры, разжигая и в них недовольство мною и сожаление о добрых старых временах, когда решающим моментом была взятка. С другой стороны и наиболее ярые из моих сотрудников, как, например, неуравновешенный и неумный Седельников, тоже кричали налево и направо о подвигах Гуковского и его молодцов, стараясь склонить общественное мнение в мою пользу. Да и сам Гуковский жаловался и клеветал всем и каждому, несмотря на все мои просьбы к нему не выносить нашего домашнего сора из избы. Он отвечал мне драматическим тоном «благородного отца»:

– Я не боюсь правды… я говорю только чистую правду… пусть все ее знают!..

Приезд ревизионной комиссии с Якубовым во главе лишь увеличили это волнение и сумятицу, а следовательно и толки… Мои сотрудники, рядом со мной боровшиеся с «гуковщиной», видя, что положенные мною в основание моей политики принципы получили одобрение ревизоров Рабоче-Крестьянской Инспекции, не могли скрывать своего торжества и, если хотите, даже известного злорадства. И разделение и вражда становились все резче и резче и доходили до горячих словесных дуэлей, особенно разжигаемых честным, но совершенно ненормальным Седельниковым, группировавшим около себя моих сотрудников и старавшимся обратить на путь истинный и молодцов Гуковского, ведя среди них агитацию в мою пользу… Никакие мои просьбы умерить свой пыл на него не действовали.

Как и во всех советских организациях, так и у нас в Ревелe, имелась коммунистическая ячейка, в которую входили все коммунисты, как сотрудники Гуковского, так и мои. Естественно, что борьба перенеслась и в нее. Происходили бурные собрания, на которых страсти разгорались чуть не до рукопашной и сыпались друг на друга самые резкие обвинения. Я старался как мог, их сдерживать, но моего влияния было недостаточно, особенно в виду того, что Гуковский принимавший в них деятельное участие старался в своих интересах разжигать страсти и вызывать по своему адресу самые оскорбительные выходки, что было ему на руку, ибо давало ему материал для его писем – доносов, центральной фигурой которых был я… Седельников охотно – по свойству своей бурной натуры – шел на эту провокацию. И страсти кипели. Моя сдержанность, мое стремление, чтобы эта пря вошла хоть в сколько-нибудь приличные границы, разбивались о взаимные старания увеличить драку со стороны Гуковского и Седельникова. Правда, величины эти были несоизмеримы. В то время, как Гуковскому было выгодно мутить воду в интересах собственного своего спасения, Седельников преследовал (глупо и бестактно и истерично, но честно) интересы дела, как такового. И этим он, несмотря на всё мои уговоры воздерживаться, служил, в сущности, видам Гуковского.

Между тем Гуковский развивал широкую «литературную» деятельность, упражняясь в доносах, которые становились все содержательнее и богаче, ибо, кроме меня, объектами их явились теперь и Якубов и Седельников, которые-де, «возбуждаемые Соломоном», сказали… сделали то-то и то-то… Работал Гуковскийи, естественно работали и его «уголовные друзья»… В конце концов я получил извещение, что ЦК партии, обеспокоенный нашими взаимными трениями, обсуждал этот вопрос в нескольких заседаниях, и в результате было принято решение послать в Ревель прославившегося своим уменьем заключать мирные договоры, бывшего посла в Берлине! А. А. Иоффе. Известие это дошло до Ревеля и, как следовало ожидать, вызвало массу толков, как в «Петербургской Гостинице», так и в городе. Пошли догадки, поползли слухи… Гуковский торжествовал и сразу же, по получении этого известия, прибежал ко мне…

– Вы тоже получили с сегодняшним курьером известие, что ЦК партии командировал сюда Иоффе? – спросил он, влетев ко мне (насколько это ему позволяли его полупарализованные ноги) в кабинет. – Ну, вот теперь и посмотрим, чьи козыри старше, хе-хе-хе!.. Видите? Что? Ведь подействовали таки мои письма, хе-хе-хе!.. Быть бычку на веревочке… ох, быть… хе-хе-хе! Ведь Иоффе мой старый друг, мы вместе заключали мирный договор с Эстонией… Он знает меня, и знает, что Гуковский (патетическим тоном «благородного отца») всегда стоит за правду, только за правду, хе-хе-хе!..

Я был искренно рад встретиться с Иоффе, которого я видал в последний раз в Берлине незадолго до изгнания нашего посольства из Германии. Иоффе прибыл со специальным поездом. Мы встретились с ним в кабинете Гуковского. После сердечного обмена обычными приветствиями, я ему сказал комплимент по поводу громадного количества заключенных им мирных договоров.

– Да, действительно, – сказал он, – мне, таки пришлось поездить… И вот я заключил всего 18 мирных договоров и, надеюсь, что мне удастся и здесь, в Ревеле, заключить еще один мирный договор… это будет уже девятнадцатый, – с любезной улыбкой и поклоном сказал он и передал мне письмо, написанное собственноручно Лениным и адресованное Гуковскому и мне.

Вот содержание этого письма (привожу на память):

«Дорогие товарищи, Георгий Александрович и

Исидор Эммануилович.

С великой грустью узнал я о Ваших неладах, которые меня крайне удивляют: Вы оба старые партийные работники и служите одному и тому же делу. И я, как Ваш старый товарищ, именем нашего общего дела призываю Вас к дружной совместной работе. ЦК партии командирует к Вам товарища Иоффе, которому поручено уладить Ваши недоразумения, для которых, я верю, нет серьезных оснований.

С сердечным товарищеским приветом

В. Ленин».


И начались «мирные переговоры» или, вернее сказать, великая склока. Гуковский жаловался на меня. Ипомере того, как он говорил, Иоффе приходил все вбольшее и большее недоумение… Опять таки не могу привести всех дискуссий между нами. Упомяну лишь об известных уже читателю делах с Линдманом, с П. (гвозди) и с цементом, о которых в числе многих других Гуковский и говорил Иоффе, обвиняя меня. Говоря об этих же самых делах и освещая их так, как я в свое время осветил их в настоящих моих воспоминаниях, я поставил Иоффе ребром вопрос:

– Ну, вот, я сказал все в объяснение моих поступков по этим делам… И теперь я спрашиваю вас, Адольф Абрамович, как моего старого товарища, как поступили бы вы сами на моем месте? Аннулировалибы вы договор с П. на поставку гвоздей? Скостили ли бы вы три миллиона семьсот тысяч марок со счетов Линдмана? Потребовали ли бы вы от поставщика цемента осуществления поставки и забраковали ли бы вы тот хлам, который он поставил вместо цемента? Ведь я показал вам все документы, все договоры и, таким образом, вы, в качестве нашего судьи, имеете возможность проверить каждое слово, сказанное мною в объяснение моих действий…

Лицо у Иоффе стало очень серьезным. Он на мгновение замялся. Гуковский хотел воспользоваться этой заминкой и вставить еще что то. К моему удивлению, Иоффе, проводивший все время линию «миротворца» и до некоторой степени ведший себя дипломатически, вдруг решительно и даже гадливо остановил Гуковского и, обратившись ко мне, сказал:

– Георгий Александрович, я вас давно и хорошо знаю… мы старые товарищи… и, если и были между нами какие либо недоразумения… там, в Берлине, то в них виноват был я, и даже не я, а разные обстоятельства, от меня независящие… Но во всяком случае я теперь заявляю… слушайте, Исидор Эммануилович, и вы, ибо я говорю это, главным образом, для вас, что все, что вы, Георгий Александрович, сейчас мне сказали, и не только сказали, но и доказали, говорит всецело в Вашу пользу, говорит за то, что вы действовали только в интересах дела… Ну, да одним словом, позвольте вам крепко пожать руку…

– Значит, вставил своим скрипучим голосом Гуковский, – этим вы, Адольф Абрамович, осуждаете мою политику? Да?

– Я сказал Исидор Эммануилович – ответил Иоффе, – и предоставляю вам делать выводы…

– Да, я и сделаю выводы, хе-хе-хе! – сказалГуковский. – Ио моих выводах вы узнаете вскоре…

– Ах, я знаю, я знаю, – скучающим и брезгливым тоном ответил Иоффе. – Пойдут жалобы на меня… Но оставим все это. Я должен выполнить мою миссию… Между вами установились… да иначе и не могло быть… совершенно невозможные отношения, и об этом говорит вся Эстония, и вообще вся заграница… И нам необходимо придти к какому-нибудь соглашению. И вот насколько я знаю из слов Георгия Александровича, вы, Исидор Эммануилович, не следовали тому соглашению, которое вы установили вместе с Георгием Александровичем… Я беру хотя бы дело с Линдманом… вы позволили себе выписать чек на 700.000 марок, чем нарушили ваше обещание не пользоваться, оставленным вам для вида и для соблюдения конвенансов, правом подписи…

В конце концов был выработан «мирный договор» между мною и Гуковским, сводившийся к тому, что он ведает лишь дипломатическую часть, я же торговую, и что ни один из нас не имеет права залезать в область другого. Мы оба подписали этот «мирный договор», в который, по моему настоянию, был внесен и такой пункт, что это соглашение представляет собою лишь письменное подтверждение того соглашения, которое состоялось между нами в самом начале моего пребывания в Ревеле.

Надо отметить, что наши «мирные переговоры» продолжались два дня и закончились уже в вагоне Иоффе, в котором он жил во время своей миссии в Ревеле. Кроме Гуковского и меня, в вагоне находились также Якубов и Седельников, с которыми беседовал Иоффе. Якубов, между прочим, очень определенно заявил, что он действует на основании инструкций Раб. – Кр. Инспекции и что едва ли Иоффе нужно вмешиваться в это дело, ибо Гуковский имеет право, в случае недовольства им, как главой ревизионной комиссии, обжаловать его действия установленным порядком уже на суде, так как все поступки Гуковского, выявленные и установленные в порядке ревизии, представляют собою уголовно наказуемые деяния.

И для образца он привел некоторые дела, на которые ревизия обратила внимание и в оценке которых мы с ним вполне сошлись. Тут Седельников запальчиво объявил, что он сделает свои показания на суде, перед которым Гуковскому придется отвечать.

Не могу не упомянуть об одном характерном эпизоде, происшедшем во время наших объяснений в вагоне Иоффе. Вдруг отворилась дверь и вошел какой то очень толстый господин с громадным животом и жирным неприятным лицом.

– А, вот вы где! – воскликнул он, обращаясь к Гуковскому. – Разве вас еще не расстреляли? Амнеговорили что вас за все ваши художества давно приставили к стенке… А вы вот живы и здоровы!..

– Жив и здоров хе-хе-хе, – отвечал Гуковский, здороваясь с вошедшим.

Вошедший оказался профессором Юрием Владимировичем Ломоносовым, с которым мне никогда раньше не приходилось встречаться. Он сказал, что только что из Стокгольма и что ему очень нужно повидаться со мною, условившись встретиться на другой день. Вскоре после его ухода наши «мирные переговоры» были закончены, и все отправились, восвояси, кроме меня. Я остался еще у Иоффе, чтобы вспомнить старину (Берлин) и поговорить о ней. И между прочим, когда мы, наговорившись до сыта о прошлом, перешли к настоящему, Иоффе сказал мне:

– Ну, дорогой Георгий Александрович, и выпала же вам марка! Вот уж не думал, что Гуковский такая гадина… И ведь я же содействовал его назначению в Ревель…

Мы дружески расстались с Иоффе. Его уженет вживых. Его долго травили, несмотряна высокие посты, которые он занимал. Этой травлей его довели до глубокой неврастении, сопутствуемой какими то психическими расстройствами. Он просил и умолял (совершенно больной и разбитый, он был в Москве) о разрешении уехать лечиться заграницу, но тщетно.

Судя по нашей последней беседе с ним в Ревеле, во время которой он, хотя и говорил со мной очень осторожно (ведь в СССР даже близкие друзья, увы, говорят друг с другом дипломатически), однако, разочарование в советской деятельности и в советских достижениях прорывались в нем довольно определенно. Но тогда еще жив был Ленин, начавший уже в своих речах осторожно предостерегать товарищей от увлечений, которые он называл «детскими болезнями», подготовляя их таким образом к необходимости изменения твердокаменного курса в сторону постепенного смягчения режима и к переходу на новые рельсы, на рельсы строительства нашей родины, первым этапом чего и явилась «новая экономическая политика», известная под сокращенным названием «нэп»… И Иоффе, даже не стесняясь, благо об этом говорил уже сам «Ильич», все свои надежды возлагал на изменение курса, как на единственный выход из того тупика, в котором уже тогда находилась Россия, так как видел вполне основательно спасение только в том направлении, с которым ведет теперь безумную борьбу Сталин, искренний но неумный человек…

И я не сомневаюсь, что Иоффе говорилне со мной одним о своих разочарованиях и своих надеждах, что, благодаря круговой системе сыска в СССР и взаимному подсиживанию и доносам, становилось известным, в сферах где господином положения после смерти Ленина был уже Сталин.


И потому то я полагаю, несмотря на все старания Иоффе, его просьбы и даже унизительные мольбы, ему отказывали в разрешении ехать лечиться заграницу, где он, прозревший и разочаровавшийся в интегральном большевизме, мог быть(а я уверен, и был бы) опасен советскому правительству своими разоблачениями…

Больной и физически и душевно, весь терзаемый противоречиями, чувствуя себя в роковом кольце, из которого не было выхода, Иоффе, не желая сдаваться – настолько то он был порядочен – покончил с собой выстрелом из револьвера… А ведь он был безусловно талантливый человек и, в частности, как дипломат, пользовался далеко за советскими сферами выдающейся репутацией…

XXX

Читателю, хоть сколько-нибудь следившему за развитием советской власти с самого ее появления на исторической арене, известно, конечно, что правительства всех стран, до Америки включительно, наложили в свое время между прочим, бойкот на русское золото, которое, таким образом, легально не котировалось на западноевропейских биржах. Между тем, у советского правительства для его закупок, не считая небольших запасов иностранной золотой валюты, оставшихся от царских времен, не было иных ресурсов, кроме золотых полуимпериалов. До моего приезда Гуковский, как я уже отметил, ведший небольшой обмен валюты лично, по произвольному ему одному ведомому курсу, прямо из своего письменного стола, а в крупном масштабе при посредстве такого банкира как упомянутый выше Сакович, все время терял на этом обмене. Этому понижению курса нашего золота, помимо бойкота, способствовало еще и то, что, заключая договоры с разного рода поставщиками на товары, он в виде авансов, открывал им аккредитивы, внося наше русское золото, которое уже сами поставщики должны были обменивать на ходовую, обычно шведскую, германскую и изредка английскую, валюту. Поставщики пользовались угнетенным положением русского золота на западноевропейской бирже, а кроме того, входя с Гуковским в «полюбовные» сделки, лимитировали наше золото в иностранной валюте по самому низкому курсу. У нас же в Москве, плохо разбираясь в валютных операциях и переоценивая удельный вес бойкота русского золота, одобряли те курсы, о которых им сообщал Гуковский в своих реляциях, как о высших «достижениях».

Назначив меня в Ревель, советское правительство возложило на меня обязанность снабжать актуальной валютой всё наши заграничные организации, возглавляемые Красиным в Лондоне, Коппом в Берлине, Литвиновым в Копенгагене и разными, специально командированными в ту или иную страну, лицами (как, например, Бронштейн, брат Троцкого) для определенных закупок, а также и многочисленные тайные отделения Коминтерна, пожиравшие массу денег

Задача эта при современной ситуации была очень нелегкая. Я имел возможность продавать золото только в Стокгольме. Конечно, стокгольмская биржа была лишь промежуточным этапом для нашего золота и в свою очередь перепродавала его (иногда, как мне говорили, для обезличивания нашего золота в интересах сокрытия его происхождения, его перетапливали в слитки «свинки») на крупных биржах, как берлинская, например. Разумеется, мы теряли от этой перепродажи, но ничего в то время нельзя было поделать…

Когда я приехал в Ревель, наше золото продавалось Гуковским на стокгольмской бирже по (если не ошибаюсь) 1,83 шведских кроны на золотой рубль. Это было, разумеется, очень мало.

Прежде всего я устранил, конечно, «банкира» Саковича и вошел в непосредственные сношения с банком «Шелль и К°.» и стал производить мои валютные операции через его посредство, что мне гарантировало известную устойчивость и добросовестность, и избавляло от необходимости уплачивать еще и этому ненужному посреднику известную комиссию. Само собою, устранение Саковича не обошлось без сцены со стороны Гуковского. Через банк «Шелль» я вел и аккредитивные операции, устанавливая в договорах твердо тот курс, по которому я отдавал поставщику золото. Но биржа в Стокгольме была мала и, понятно, я не мог выбрасывать на нее, не рискуя понизить цену, большие количества золота. Приходилось действовать с выдержкой. Тем более, что первое время «Шелль» был один, и у него не было конкурента.

Как раз в это время мне написал стокгольмский банкир Олоф Ашберг, о котором я уже упоминал в «Введении» этих воспоминаний. Он предлагал мне свои услуги, как банкир, говоря, что по первому моему требованию он прибудет в Ревель. Я немедленно выписал его. Таким образом, я устроил конкуренцию «Шеллю». Насколько я успел узнать Ашберга, работая с ним, это был умный и опытный и даже талантливый банкир, и он очень помог мне в Ревеле в моих банковых делах. Между прочим, он предложил мне сделать попытку продавать золото в Америке. Дело это было трудное, так как русское золото можно было провезти в Америку только контрабандой. Но Ашберг взял на себя всю эту неприятную сторону сделки. Я ему дал для пробы 500.000 зол. р. и, спустя известное время он продал его в Нью-Йорке по небывало высокому курсу, около 2,35 шведских крон за золотой рубль. Но это был единственный случай и повторять его было нельзя из-за трудностей перевоза золота в Америку.

Развивая постепенно, шаг за шагом, мои операции по обмену золота, я путем упорной работы, все повышая и повышая курс золотого рубля, довел его до 2,19 шведских крон на стокгольмской бирже. Должен отдать справедливость и Шеллю и Ашбергу, которые, конечно, зарабатывая сами, все время давали мне необходимые советы, чем и помогли мне в сравнительно коротки промежуток времени довести курс золотого рубля до указанного уровня.

Мою работу по поднятию курса рубля очень тормозили постоянные требования, предъявляемые лицами, которых я должен был питать валютой и которые осаждали меня, не давая мне возможности выжидать, что при правильном ведении валютных операций было необходимо. Мешал и досаждал мне также и Гуковский, при котором состоял некто (не ручаюсь за точность его фамилии) Дивеловский, титуловавший себя «полномочным представителем Коминтерна». Личность совершенно бесцветная, он по распоряжению Коминтерна, которому был открыт беспредельный кредит, постоянно обращался ко мне с требованиями перевести в такой то и такой то валюте столько то и столько то за счет Коминтерна по таким то и таким то адресам: это были условные адреса на имя разных нейтральных лиц.

Причем требования эти скреплялись подписью Гуковского. Я к Коминтерну не имел никакого отношения и являлся лишь его «банкиром» причем в моих книгах велся точный учет всем переведенным за его счет суммам.

Могу сказать только одно, что денег за счет Коминтерна переводилось много… Будущий историк сможет, если книги эти не будут уничтожены, точно установить суммы выброшенных на дело «мировой революции» народных сбережений которые я с таким трудом превращал в актуальную валюту.

Я сказал: «на дело мировой революции». Приведу из этой сферы один эпизод, из которого читатель увидит как расширительно толковался этот термин и его потребности. Я опишу этот эпизод подробно, чтобы читателю были ясны все его детали.

Мне подают полученную по прямому проводу шифрованную телеграмму. Она подписана «самим» Зиновьевым. Вот примерный ее текст:

«Прошу выдать для надобностей Коминтерна имеющему прибыть в Ревель курьеру Коминтерна товарищу Сливкину двести тысяч германских золотых марок и оказать ему всяческое содействие в осуществлении им возложенного на него поручения по покупкам в Берлине для надобностей Коминтерна товаров.Зиновьев.»


дополнение:

Сливкин Альберт Моисеевич. Род.1886, г. Двинск (Латвия); еврей, член ВКП(б), обр. низшее, помощник начальника Главного Управления Кинопромышленности СССР, прож. в Москве: Брюсовский пер., д.7, кв.71.

Арест. 3.08.1937. Приговорен ВКВС СССР 15.03.1938 по обв. в провокаторской деятельности в РСДРП. Расстрелян 15.03.1938. Реабилитирован 19.11.1959.


И вслед за тем ко мне является без доклада и даже не постучав, и сам «курьер» Коминтерна. Это развязный молодой человек типа гостинодворского молодца, всем видом и манерами как бы говорящий: «а мне наплевать!» Он спокойно, не здороваясь и не представляясь, усаживается в кресло и, имитируя своей позой «самого» Зиновьева, говорит:

– Вы и есть товарищ Соломон?… Очень приятно… Я Сливкин… слыхали?… да, это я, товарищ Сливкин… курьер Коминтерна или правильнее, доверенный курьер самого товарища Зиновьева… Еду по личнымпоручениям товарища Зиновьева, – подчеркнул он.

Я по своей натуре вообще не люблю ами-кошонства и, конечно, появление «товарища» Сливкина при описанных обстоятельствах вызвало у меня обычное в таких случаях впечатление. Я стал упорно молчать и не менее упорно глядеть не столько на него, сколько в него. Люди, знающие меня, говорили мне не раз, что и мое молчание и гляденье «в человека» бывают очень тяжелыми. И, по-видимому, и на Сливкина это произвело удручающее впечатление: он постепенно, по мере того, как говорил и как я молчал, в упор глядя на него, стал как то увядать, в голосе его послышались нотки какой то неуверенности в самом себе и даже легкая дрожь, точно его горло сжимала спазма. И манеры и поза его стали менее бойкими… Я все молчал и глядел…

– Да, по личным поручениям товарища Зиновьева… по самым ответственным поручениям, – как бы взвинчивая себя самого, старался он продолжать, постепенно начиная заикаться: – Мы с товарищем Зиновьевым большие приятели… э-э-э, мы… т. е., он и я… Вот и сейчас я командирован по личному распоряжению товарища Зиновьева… э-э-э… никого другого не захотел послать… э-э-э… пошлем, говорит, товарища Сливкина… он, говорит, как раз для таких деликатных поручений… э-э-э… Меня все знают… вот и в канцелярии у вас… все… э-э-э… спросите, кого хотите про Сливкина, все скажут… э-э-э… душа… э-э-э… человек…

Он окончательно стал увядать. Я был жесток – продолжал молчать и глядеть на него моим тяжелым взглядом…

– А что, собственно, вам угодно? – спросил я его, наконец.

– Извините, товарищ Соломон… э-э-э-… верно, я так без доклада позволил себе войти… извините… может быть, вы заняты?…

– Конечно, занят, – ответил я. – Что же вам, все таки, угодно?

И он объяснил, что явился получить ассигнованные ему двести тысяч германских марок золотом и что, так как он едет с «ответственным» поручением самого товарища Зиновьева то и позволил себе войти ко мне без доклада и даже не постучав. Он предъявил мне соответствующее удостоверение, из которого я узнал, что «он командируется в Берлин для разного рода закупок по спискам Коминтерна, находящимся лично у него, закупки он будет производить лично и совершенно самостоятельно, лично будет сопровождать закупленные товары», что я «должен ему оказывать полное и всемерное содействие, по его требованию предоставлять в его распоряжение необходимых сотрудников…» и что «отчет в израсходовании двухсот тысяч марок Сливкин представить лично Коминтерну».

– Хорошо, – сказал я, прочтя его удостоверение, – идите к главному бухгалтеру, унего имеются все распоряжения…

Он ушел. Была какая то неувязка в документах. Он кричал, бегал жаловаться, всем и каждому тыча в глаза «товарища Зиновьева», свое «ответственное поручение» и пр.

– Кто такой этот Сливкин? – спросил я Маковецкого, который в качеств управдела должен был все знать.

– Просто прохвост, курьер Коминтерна, – ответил Маковецкий. – Но все дамы Гуковского от него просто без ума. Он всем всегда угождает. Одна говорит: «товарищ Сливкин, привезите мне мыла Коти»… «духов Аткинсона», просит другая. Он всем все обещает и непременно привезет… Вот увидите, и вам привезет какой-нибудь презент, от него не отвяжешься… Но он действительно очень близок к Зиновьеву… должно быть, по исполнению всяких поручений…

И он замолк, так как был человеком скромным и целомудренно не любил касаться житейской грязи…

Перед отъездом Сливкин зашел и ко мне проститься, доложив о себе через курьера.

– Я зашел проститься, – сказал он, – и спросить, нет ли у вас каких либо поручений?… что-нибудь привезти из Берлина?… Пожалуйста не стесняйтесь, все, что угодно… денег у меня достаточно… хватит…

– Нет, благодарю вас, – ответил я, – мненичего не нужно… Желаю вам счастливого пути…

Он ушел видимо разочарованный…

Недели через три я получаю от него телеграмму из Берлина, в которой он сообщает, что прибудет с «ответственным грузом» такого то числа с таким то пароходом и требовал чтобы к пароходной пристани по пристанской ветке были поданы два вагона для перегрузки товара и для немедленной отправки его в Петербург.

Между тем, у нас в это время шла спешная отправка, чуть не по два маршрутных поезда в день, разных очень срочных товаров. И поэтому мой заведующий транспортным отделом, инженер Фенькеви, никак не мог устроить так, чтобы к прибытие парохода затребованные Сливкиным вагоны ждали его. Линия была занята составом, продвинутым к другому пароходу, с которого перегружался спешный груз… Словом, коротко говоря, по техническим условиям было совершенно невозможно немедленно удовлетворить требование Сливкина. И поэтому у Сливкина тотчас же по прибытии начались всевозможные недоразумения с Фенькеви. А. Фенькеви был мужчина серьезный и никомуне позволял наступать себе на ногу. Сливкин скандалил, кричал, что его «груз специального назначения», по «требованию Коминтерна», и что «это саботаж». Фенькеви возражал ему серьезными и убедительными доводами… Наконец, Сливкин пришел ко мне с жалобой на Фенькеви. Я вызвал его к себе: в чем дело?…

– Прежде всего – ответил Фенькеви – линия занята маршрутным составом (40 вагонов), линия одна, спятить маршрутный поезд мы не можем, не задержав на два дня срочных грузов – земледельческие орудия, а затем…

– А, понимаю – сказал я. – Когда же вы можете подать два вагона?…

– Завтра в шесть утра. Сегодня к вечеру мы закончим нагрузку, спятим груженный состав ночью и он тотчас же пойдет по расписанию в Москву. И тотчас же будет подан на пристань новый состав в 40 вагонов же и из них два вагона в хвосте поезда остановятся у парохода для тов. Сливкина…

– Нет, я должен спешить! К чорту орудия, пусть подождут, ведь мои грузы по личному распоряжению тов. Зиновьева… я буду жаловаться, пошлю телеграмму – кричал Сливкин.

– Ладно, – ответил я, – делайте, что хотите, я не могу отменить срочных грузов…

Сливкин, разумеется, посылал телеграммы… В ответ получались резкие ответы, запросы. Я не отвечал. Но тут вышло еще недоразумение. Сливкин настаивал на том, чтобы оба его товарные вагоны были завтра прицеплены к пассажирскому поезду. Железнодорожная администрация, конечно, наотрез отказала в этом. Хлопотал Маковецкий, Фенькеви – администрация стояла на своем: только министр может разрешитьэто. И я должен был обратиться лично к министру, который в конце концов и разрешил это, лишь для меня…

Все мы были измучены этим грузом «для надобности Коминтерна». Все сбились с ног, бегали, писались бумаги, посылались телеграммы… И дорогое время нескольких человек тратилось в угоду Зиновьева… его брюха… Фенькеви лично руководил перегрузкой. Когда все было, наконец, окончено, он явился дать мне отчет. Он был мрачен и раздражен.

– А что это за груз? – спросил я вскользь.

– Извините, Георгий Александрович, – я не могу спокойно об этом говорить… Столько всяких передряг, столько гадостей, жалоб, кляуз… и из-за чего?… Противно, тьфу, этакая гадость!.. Все это предметы для стола и тела «товарища» Зиновьева, – с озлоблением произнес он это имя. – «Ответственный груз», ха-ха-ха!.. Всех подняли на ноги, вас, всю администрацию железной дороги, министра, мы все скакали, все дела забросили… Как же, помилуйте!

У Зиновьева, у этого паршивого Гришки, царскому повару (Зиновьев по слухам, принял к себе на службу бывшего царского повара) не хватает разных деликатесов, трюфелей и, чорт знает, чего еще, для стола его барина… Ананасы, мандарины, бананы, разные фрукты в сахар, сардинки… А там народ голодает, обовшивел… армия в рогожевых шинелях… А мы должны ублажать толстое брюхо ожиревшего на советских хлебах Зиновьева… Гадость!.. Извините не могу сдержаться… А потом еще драгоценное белье для Лилиной и всяких других «содкомок», духи, мыла, всякие инструменты для маникюра кружева и чорт его знает, что… Ха, «ответственный груз», – передразнил он Сливкина и отплюнулся. – Народные деньги, куда они идут! Поверите, мне было стыдно, когда грузили эти товары, сгореть хотелось! Не знаю, откуда, но все знали какие это грузы…

Обыватели, простые обыватели смеялись… зло смеялись, – люди говорили не стесняясь: «смотрите, куда советские тратят деньги голодных крестьян и рабочих… ха, ха, ха, небось, Гришка Зиновьев их лопает да на своих девок тратит»…

Все было уложено. Сливкин ухал со своим «специальным грузом для надобностей Коминтерна». Перед отъездом он зашел ко мне проститься. Он был доволен: так хорошо услужил начальству… А я был зол… Прощаясь, он протянул мне какую то коробку и сказал:

– А вот это вам, товарищ Соломон, маленький презент для вашей супруги, флакон духов, настоящее «Коти»…

– Благодарю вас, – резко ответил я, – ни я, ни моя жена не употребляем духов «Коти»…

– Помилуйте, товарищ, это от чистого сердца…

– Я уже сказал вам, – почти закричал я, – не нужно… Прощайте…

А Сливкин был действительно рубаха – парень. Всем служащим Гуковского и самому Гуковскому он привез разные «презенты». Мои же сотрудники и сотрудницы, как и я, отклонили эти «презенты».

Сливкин приезжал еще раз или два и все с «ответственными» поручениями для Коминтерна, правда, не столь обильными. А вскоре прибыл и сам Зиновьев. Я просто не узнал его. Я помнил его встречаясь с ним несколько раз в редакции «Правды» еще до большевицкого переворота: это был худощавый юркий парень… По подлой обязанности службы (вспоминаю об этом с отвращением) я должен был выехать на вокзал навстречу ему. Он ехал в Берлин. Ехал с целой свитой… Теперь это был растолстевший малый с жирным противным лицом, обрамленным густыми, курчавыми волосами и с громадным брюхом…

Гуковский устроил ему в своем кабинете роскошный прием, в котором и мне пришлось участвовать. Он сидел в кресле с надменным видом выставив вперед свое толстое брюхо и напоминал всей своей фигурой какого то уродливого китайского божка. Держал он себя важно… нет, не важно, а нагло. Этот отжиревший на выжатых из голодного населения деньгах, каналья едва говорил, впрочем, он не говорил, а вещал… Он ясно дал мне понять, что очень был «удивлен» тем, что я, бывая в Петербурге, не счел нужным ни разу зайти к нему (на поклон?)… Я недолго участвовал в этом приеме и скоро ушел. Зиновьев уехал без меня. И Гуковский потом мне «дружески» пенял:

– Товарищ Зиновьев был очень удивлен, неприятно удивлен, что вас не было на пароходе, когда он уезжал… Он спрашивал о вас… хотел еще поговорить с вами…

Потому в свое время, на обратном пути в Петербург Зиновьев снова остановился в Ревел. Он вез с собою какое то колоссальное количество «ответственного» груза «для надобностей Коминтерна». Я не помню точно, но у меня осталось в памяти, что груз состоял из 75-ти громадных ящиков, в которых находились апельсины, мандарины, бананы, консервы, мыла, духи… но я не бакалейный и не галантерейный торговец, чтобы помнить всю спецификацию этого награбленного у русского мужика товара… Мои сотрудники снова должны были хлопотать чтобы нагрузить и отправить весь этот груз… для брюха Зиновьева и его «содкомов»…

Но эти деньги тратились, так сказать, у меня на виду. А как тратились те колоссальные средства, которые я должен был постоянно проводить по разным адресам, мне неизвестно… Может быть, когда-нибудь и это откроется… Может быть, откроется также и то, что Зиновьев не только «пожирал» народные средства, но еще и обагрял свои руки народной кровью…

Так один из моих сотрудников Бреслав (Бреслав – по профессии кожевник, человек малограмотный. В настоящее время, судя по газетам, он назначен заместителем торгпреда в Париже. – Автор.) рассказывал мне, как на его глазах произошла сцена, которую даже он не мог забыть… Он находился в Смольном, когда туда к Зиновьеву пришла какая то депутация матросов из трех человек. Зиновьев принял их и почти тотчас же выскочив из своего кабинета, позвал стражу и приказал:

– Уведите этих мерзавцев на двор, приставьте к стенке и расстреляйте! Это контрреволюционеры…

Приказ был тотчас же исполнен без суда и следствия… Я был бы рад, зачеловека рад, если бы Бреслав подтвердил это…

XXXI

В конце XXIX главы, говоря о приезде в Ревель, Иоффе упомянул о появлении Юрия Владимировича Ломоносова. Ставленник покойного Красина, профессор Ломоносов представляет собою весьма интересную фигуру в сфере советских служащих, и я считаю необходимым более или мене остановиться на нем. До Ревеля мне не приходилось встречаться с ним лично хотя я имел о нем представление по рассказам моей покойной сестры, женщины-врача, Веры Александровны иее мужа, профессора Михаила МихаиловичаТихвинского (Моя покойная сестра Вера Александровна покончила с собой в 1907 году. Ее муж, бывший профессор Киевского Политехникума, был одним из выдающихся русских химиков. Уволенный по приказу Кассо, он в начале войны поступил на службу к Нобелю со специальным заданием разработать вопрос о нефти. Его открытия в этой области обратили на себя внимание всего ученого мира. Но революция остановила его работы. Также, как и моя сестра, он был большевик (классический) по своим убеждениям, но не мог присоединиться к нео – большевизму, т. е., ленинизму, и оставался в стороне от правительства, ведя какую – то научную работу в Петербурге при ВСНХ.Онкрайне бедствовал, хотя и был близким другом Ленина, часто скрывавшегося у него в Киеве. Наконец, он получил научную командировку в Германию. Он должен был немедленно выехать, но накануне отъезда был арестован по делу Таганцева и через четыре дня, по обвинению в «экономическом саботаже», был расстрелян. – Автор.), аттестовавших его, как пустого малого, псевдо-ученого, но человека очень бойкого, эквилибристического и потому добившегося степеней известных, дававших ему возможность широко жить, что особенно ярко сказалось в эпоху его советской службы, когда он поспешил заделаться стопроцентным коммунистом и по протекции Красина стал членом коллегии народного комиссариата путей сообщения, где и расцвел. Он получил командировку в Швецию для наблюдения за постройкой заказанных там (у водопада Тролльхеттан) паровозов. Человек ловкий, совсем неумный, он сумел втереться в полное доверие Ленина, что, конечно, сильно укрепило его и дало ему возможность «жрать». И в советских кругах он даже прославился своим лукулловым образом жизни. Но кроме того, он отличался крайним нахальством и кляузничеством.

Он соорудил себе особый «поезд Ломоносова» использовав для него все ремонтные возможности нашей страны, когда железнодорожные пути были загромождены многоверстными «кладбищами» паровозов и вагонов, которые нельзя было ремонтировать за отсутствием необходимых материалов, машин и инструментов. Поезд этот поражал своей чисто царской роскошью. В Ревеле мне пришлось побывать в этом поезде, состоявшем из нескольких роскошных вагонов и вагона – кухни, где священнодействовал артист – повар, получавший жалованье от казны. Этот поезд в ожидании Ломоносова, находившегося заграницей, стоял на запасных путях и подавался к месту где Ломоносов должен был сесть в него, чтобы ехать в Москву…

Если читатель помнит, мы условились с Ломоносовым повидаться на другой день нашей встречи в вагоне Иоффе. Он пришел ко мне, хвастался своей дружбой с моей сестрой… Потом повел разговор о деле, прося меня переводить ему без задержки средства. Затем около часа дня отправляясь обедать в небольшой ресторан, я пригласил его. В ресторане я подошел к стойке и в честь гостя взял на две тарелочки немного закусок. Ломоносов иронически посмотрел на эти тарелочки, сделал гримасу и спросил:

– И это все закуски? Нет, простите меня, я их дополню…

Он подошел к стойке и возвратился с официантом, несшим еще на нескольких тарелках столько снеди, что ее могло бы хватить на десяток человек… И он стал не есть, а «жрать», противно сопя и хлюпая, отвратительный своим громадным животом Габринуса свисавшем вниз… Он все время рассказывал сальные и совсем неостроумные анекдоты.

Вскоре он уехал в Москву, и через две недели возвратился, чтобы ехать опять в Швецию. Но еще до своего прибытия в Ревель он прислал мне из Москвы телеграмму, в которой сообщал, что Совнарком ассигновал емушестьдесят миллионов золотых рублей, которые должны были придти на – днях в мой адрес в Ревель. И вскоре эти деньги пришли и были мною депонированы в Эстонском государственном банке.

Между тем, я, в виду все возраставших денежных требований ко мне, напрягал все усилия, чтобы не понизить достигнутого мною курса на золото. Я не знал, на каких условиях были ассигнованы Ломоносову эти 60 миллионов, и меня очень тревожила судьба их, ибо я боялся, что он вне контакта со мной начнет «разбазаривать» это золото. Я решил посоветоваться с моими банкирами о том, какой политики надо держаться чтобы ввиду все увеличивающегося спроса на валюту, увеличить количество продаваемого золота не понизив его курса. Задача была нелегкая, ибо, повторяю, я мог рассчитывать только на маленькую стокгольмскую биржу. В день этого совещания приехал Ломоносов.

Я пригласил его участвовать в этом совещании. Он очень запоздал на него. В его отсутствии мы успели наметить несколько мер, из которых главная была – не терять головы, не выбрасывать беспорядочно на стокгольмскую биржу очень больших количеств золота и были намечены некоторые другие пункты сбыта.

Когда пришел Ломоносов, я повторил ему все принятые решения и спросил его, согласен ли он действовать в контакте со мной и не выпускать свое золото независимо от меня. Тут банкир Шелль, умный и корректный, стал энергично настаивать на том, чтобы Ломоносов лично не продавал золота, а действовал при моем посредстве. Он ответил, что, к сожалению, он уже затребовал три парохода из Стокгольма для перевозки тремя партиями золота, но, что он обещает без моего разрешения не продавать ни одного грамма. И затем, попросив у меня слово, он обратился к банкирам со странной, чтобы не сказать больше, речью, в которой, стараясь их разжалобить (а я все время, что называется, держал нос кверху, чтобы не давать повадки), закончил ее патетическим коленом, взяв предварительно для бутафории свою шляпу:

– И вот, господа банкиры, обращаясь к вам с этим заявлением и указывая вам на все трудности нашего положения, я позволю себе просить вас, – тут он протянул свою шляпу к банкирам, как это делают нищие и низко, почти земно кланяясь, он закончил: – не оставьтенас горьких и подайте, не мне лично, а нашему великому, нашему страждущему русскому народу!..

Вся речь его сразу же, можно сказать, убила меня, ибо она шла вразрез со всей моей политикой. Но при заключительных патетических словах его речи с бутафорским протягиванием шляпы и земным поклоном, я вдруг нашелся… Я начал улыбаться и, когда он умолк, притворно громко расхохотался. Банкиры, слушавшие с изумлением слова Ломоносова, не понимая, в чем дело и видя, что я смеюсь, тоже стали смеяться…

– Браво, Юрий Владимирович! – воскликнул я, когда он закончил свою речь. – Браво! Вот, господа, – обратился я к банкирам, – профессор Ломоносов, известный у нас оратор – юморист, внес некоторое оживление в наше скучное по необходимости совещание, хотя, в сущности, он только в юмористической форме подтвердил мою просьбу помочь мне вашим опытом и советом.

Не знаю, понял – ли Ломоносов, какое колено он выкинул, сконфузился ли он от неудачи своего нелепого выступления, но он тотчас же вслед за этим, отговорившись недосугом, покинул наше совещание.

Я же, закончив совещание, разыскал Ломоносова, который сидел у Гуковского и, по-видимому, посвятил его в тайны своих манипуляций. Я вызвал его в свой кабинет и накинулся на него зло и не стесняясь в выражениях, и за его нелепую, глупую речь, и за ставшую мне известной только на заседании новость – выписку трех пароходов за его золотом… Но он утвердился в своей позиции и клятвенно уверял меня, что не будет продавать золота без моего разрешения…

Не добившись толку от него, я в отчаянии послал подробные телеграммы Красину в Лондон и Лежаве в Москву, указывая им на нелепость поведения Ломоносова, на грозящую опасность сорвать дело моих валютных операций и просил запретить Ломоносову эти проделки…

И Ревель, маленький «столичный град Ревель», вскоре оживился. Всем стало известно, что, подобно древним грекам, поплывшим на своих ладьях в Колхиду за золотым руном, в Ревель идут три парохода из Стокгольма за русским золотом… Всяки может себе представить, какое грандиозное впечатление произвел на ревельских обывателей один уже этот слух. Но слухи эти возникли еще в Стокгольме, когда Ломоносов выписал эти пароходы.

И естественно, что мой банкир Ашберг, понимавший как нам невыгодны эти «аргонавтические» слухи, в тревоге написал мне запрос и просьбу отменить этот поход за золотым руном. Было поздно и я, увы ничего не мог поделать… Гуковский ликовал: «хе-хе-хе, вот и пропал ваш высокий курс… исчез, как мечта, хе-хе-хе»…

Я рвал и метал, обменивался телеграммами с Ашбергом, Красиным, Лежавой и со страхом ждал прибытия «аргонавтов». И они пришли, и Ревель стал местом своеобразной золотой горячки. Ломоносов устроил ряд пиров на прибывших за золотом пароходах. Три дня продолжалось беспробудное всеобщее пьянство… По сообщенным мне сведениям было пропито (поил Ломоносов, «за свой счет», т. е., за народные деньги) до 600.000 эст. марок.

Я получил, наконец, ответ от Красина: он телеграфировал мне копию своей телеграммы Ломоносову, в которой он категорически запрещал ему продавать золото, помимо меня. Ломоносов ответил ему наглой ложью, что я поднимаю ненужную тревогу, что он не продаст без меня ни одного унца, что он действует на основании точных инструкций полученных им непосредственно от Совнаркома.

Наконец, совершенно пьяные пароходы с золотом ушли. И результаты не замедлили сказаться. Ломоносов пошел вместе со своим секретарем и советником по «финансовым» делам (если не ошибаюсь, это был некто Лазарсон, или Ларсон) по стокгольмским банкам с предложениями купить у него золото, почти буквально с протянутой шапкой, как он говорил в приведенной мною речи… Я думаю, самому непосвященному в таинства валютных операций читателю будет понятно, какое влияние это должно было оказать на стокгольмский золотой рынок: золото стало катастрофически падать… Вся моя работа пошла прахом!

И следующая партия золота, которую я продал(аведь я вынужден был продавать, ибо меня хватализагорло – ниже это будет иллюстрировано – аккредитованные советским правительством разные лица), пошла сразу по 2,12 шведских крон за золотой рубль, спустившись таким образом с 2,19, т. е., понизившись на семь пунктов. И дальше пошло по наклонной плоскости и вскоре рубль упал до 2,04. Мои банкиры, Ашберг и Шелль, честно служившие мне и помогавшие в поднятии курса, были в отчаянии. Ашберг специально приезжал из Стокгольма и просил меня повлиять на советское правительство, чтобы Ломоносову было запрещено продавать золото. О том же просил и Шелль…

Я был обессилен в этой борьбе, с головотяпством одних и уголовной политикой других! Я писал, посылал телеграммы. Но те, кто, не стесняясь, ставили потом и кровью народа добытую копейку ребром, нагло хохотали… А «аккредитованные» душили меня, писали на меня доносы, жалобы… Ниже я приведу любопытную жалобу – донос на меня Коппа…

Я был беспомощен. Был беспомощен и Красин, которого я бомбардировал телеграммами… А Ломоносов жрал – другого выражения я не нахожу – золото, поглощая его своей утробой… Из Стокгольма мне писали о тех пиршествах, которые там происходили…

Ах, читатель, тяжело было работать среди этого оголтения и всеобщего воровства! И деньги, народные деньги таяли – ведь я должен был питать и Зиновьева и всех его сподручников по Коминтерну… А ведь я пошел к советам для честной и продуктивной работы для блага народа… И во мне горло и жгло меня чувство виновности… ведь я был с «Ними»… А гуковские и ломоносовы ликовали… и ЖРАЛИ!..

– Что, – не скрывая своей радости, говорил он мне, – рублик то падает, хе-хе-хе, катится, неудержимо катится!..

Чтобы читателю было хоть сколько-нибудь понятно, в каком положении я находился, приведу один из многих примеров того, как «аккредитованные» правительственные агенты и агенты коминтерна, этой «свободной, независящей от советского правительства» организации (как уверяли и уверяют лиходеи, именующие себя правительством) действовали, выбивая из моих рук народные средства.

Вот брат знаменитого героя «храброго и мужественного советского фельдмаршала» Троцкого, господин или товарищ Бронштейн. Он командирован в Копенгаген для каких то, известных только ему одному и пославшим его, закупок для надобностей военного ведомства. У него какой то неограниченный кредит, что называется, «квантум схватишь». Он шлет мне телеграмму, например, о переводе ему (конечно, «немедленно») пяти миллионов крон. У меня есть много золота, русского бойкотируемого золота, но нет ходячей валюты. Я работаю над обменом золота на нее. Телеграфирую ему просьбу подождать. Но он – брат самого фельдмаршала, – он не может ждать. Он сыпет на меня по телеграфу угрозы. Жалуется своему всесильному в то время брату… Тот требует… угрожает… Натуживаюсь:… Посылаю… И это не один раз… Но должен сказать правду: братья Бронштейн, Троцкий и Ко» были еще сносны. С ними можно было еще говорить, им еще можно было приводить резоны.

Но вот выступает стильная в своем род советская фигура. Мой старый знакомый и «крестник» которого я, как я упоминал выше, принимал от советской купели – вельможа Копп.

дополнение:

(Копп Виктор Леонтьевич (1880–1930). Участник социал-демократического движения (с 1900 г.). Агент «Искры». При расколе партии в 1903 г. объявил себя «внефракционным», участвовал в профсоюзном движении в России. Освобожден из германского плена в 1918 г. В 1919–1921 гг. – представитель РСФСР в Германии, 1923–1925 гг. – член коллегии Наркомата иностранных дел, в 1925–1927 гг. – полпред в Японии, в 1927–1930 гг. – полпред в Швеции.).


Он находится в Берлине в качестве неаккредитованного перед германским правительством, но по существу, советского торгпреда, и в качестве такового он, по заданиям из центра, закупает и отправляет из Германии в Ревель для переотправки в Poccию на пароходах всевозможные товары, главным образом, сельскохозяйственные машины и инструменты. Боже, что это за товары!.. Я мечтаю о том, чтобы бывший мой сотрудник, инженер Фенькеви, сказал свое честное и правдивое слово по поводу того, что представляли собою эти товары, на которые шли миллионы и миллионы народных денег. Пусть он выступит с опровержением меня, пусть укажет мои ошибки. Ведь он в качестве заведующего транспортным отделом принимал и перегружал эти товары. Ведь он приходил ко мне, часто чуть не плача, и просил меня съездить с ним на пароходы осмотреть прибывшие грузы… Неужели он промолчит? Не верю, не хочу верить!..

Вот прибывает большой пароход, весь нагруженный косами… Фенькеви осматривает груз вместе со своим помощником, латышом агрономом, по фамилии, кажется, Скульпе.

Он летит ко мне, он привез «для обозрения» пять штук этих кос, которые должны пойти мужику для сенокошения. Он влетает ко мне. Он весь одно возмущение. Не русский, а венгр, он весь один гнев… Гневом дышит и честный Скульпе…

– Смотрите, Георгий Александрович, – говорить он на своем странном русском языке, – смотрите, вот чем должен косить русский мужик!.. Это косы, целый пароход кос, пришедший от Коппа…

И он, и его помощник берут одну за другой все пять кос и легко сгибают их. Косы перегибаются пополам и не выпрямляются – этопростая жесть! Ясно, что они не для работы. Я отказываюсь их принять, отказываюсь расходовать на пересылку их в Россию. Шлю телеграмму Коппу. Он нагло отвечает мне и требует, чтобы я принял эти «косы» и переслал их в Россию. Я отказываюсь. Но он успел уже телеграфно пожаловаться в центр. Он исказил истину, и я получаю строгий запрос, почему я отказываюсь. Отвечаю и объясняю, в чем дело. Идет обмен телеграммами, получаю ряд угроз. Стою на своем. Не принимаю бутафорских «кос», и в конце концов пароход уходит с «ценным грузом» обратно.

Снова пароход от Коппа. Он полон плугов. Фенькеви и Скульпе снова летят ко мне. Они умоляют меня съездить с ними на пристань и посмотреть на плуги. Едем. Громадный пароход набит, и на палубе, и в трюме, плугами. Неупакованные плуги на палубе все проржавели. Отодвигают люк трюма. Я гляжу в него и от изумления отскакиваю назад. Вместо стройного ряда плугов я вижу какую то фантастическую картину. Сброшенные кое-как в трюм, плуги эти от морской качки сбились в какую то плужную смесь, в которой лемехи, резцы, рога и колеса сцепились в хаотическом беспорядке, поломав друг друга… Не менее, если не более, пятидесяти процентов товара приведено в полную негодность, а остальные плуги могут быть использованы лишь после капитального, дорогостоящего ремонта… Снова я отказываюсь принять такой товар… Снова телеграммы, жалобы, угрозы… Снова Лежава, указывая на близость начала полевых работ, требует, чтобы я выслал хоть ту часть, которая годится для работы. Но капитан отказывается отпустить часть груза, – и он по своему прав – он требует, чтобы я принял или весь груз, или отказался бы от всего груза…

Тщетно я указывал Коппу, как надлежит грузить плуги: положив в трюм первый ряд, покрыть его досками, на который положить второй ряд и т. д. Он отвечает угрозами и, наконец, доносами…

Я думаю, довольно этих двух примеров, чтобы читатель имел представление об операциях вельможного Коппа…

Я пишу эти строки и передо мной стоит стакан чая в скромном серебряном подстаканнике, поднесенном мне в момент моего отъезда из Ревеля в Лондон моими близкими сотрудниками, называвшими себя «верной пятеркой». Среди выгравированных на нем подписей имеется имя «Фенькеви», по инициативе которого на подстаканнике выгравирован и девиз по латыни. Хороший девиз: «veritas vincit» (лат. Истина побеждает.).

Я часто употребляю этот дорогой мне подстаканник, с умилением вспоминая о «верной пятерке», объединившейся около меня под этим святым лозунгом… И вот, вспоминая операции Коппа, которые все проходили, в транспортном смысле, на глазах у Фенькеви, мне хочется по прежнему дружески сказать ему: Иосиф, Иосифович, именем «veritas vincit», умоляю вас выступить и сказать всем, правду ли я говорю, или, лгу.

Бросьте сомнения и скажите правду, ведь должна же хоть раз «правда победит и воссияет»…

И вельможа Копп, разжиревший и обнаглевший, конечно, не мог оставить безнаказанными мои выступления. И вскоре ко мне в кабинет явился Гуковский, по обыкновению, торжествующий и радостный, как всегда, когда он мог поднести мне какую-нибудь гадость.

– Вот вы говорите, что я все пишу на вас доносы, – сказал он, – а вот я только что получил от Коппа из Берлина письмо, к которому он приложил копию жалобы на васв ЦК партии, хе-хе-хе!.. Это штучка, хе-хе-хе!..

И он стал читать мне эту жалобу. Цитируя наизусть, ручаюсь лишь за общий характер ее и некоторые врезавшиеся в мою память крылатые слова и выражения. Писал он свою жалобу в высоко литературном стиле (отдаю ему эту справедливость), подражая известному выступлению Эмиля Золя по делу Дрейфуса, в котором каждый абзац начинается словами: «J'accuse!» (Я обвиняю!).

Не буду приводить всего доноса, приведу только наиболее врезавшуюся в мою память часть:

«Я обвиняю товарища Г. А. Соломона в сознательном саботаже меня путем отказа мне в денежных средствах. Это видно из приведения копий моих и его телеграмм.

«Моя телеграмма (год, месяц и число): «Немедленно переведите одиннадцать миллионовмарок, необходимых для внесения задатка по заключенному договору. № 347. Копп.».

«Ответ товарища Соломона (год, месяц и число): «Ваша

№ 347. Не имея распоряжения центра «об отпуске вам одиннадцати миллионов марок «запросил Москву. Результаты сообщу. № 1.568. «Соломон».

«Моя телеграмма от (год, месяц и число):

«Вашу № 1. 568 считаю просто отпиской… Повторяю требование, изложенное моей телеграмме № «347, при неисполнении какового вынужден буду «жаловаться в Москву. № 362. Копп».

«Не получая в течение трех дней ответа от товарища Соломона, послал ему новое требование (год, месяц и число): «Глубоко возмущенный вашим молчанием ответ на мою

№ 362, требую срочного ответа и исполнения требования, изложенного моей № 347. При неполучении ответа до завтра вечером буду считать явным саботажем, о чем и уведомлю Москву с возложением на вас ответственности. № 385. Копп».

«Прошло еще три дня. Ответа от товарища Соломона не было. Это вынудило меня послать жалобу на товарища Соломона в Москву Наркомвнешторгу, от которого получил ответ: «Одновременно даем распоряжение Ревель перевести вам одиннадцать миллионов золотых германских марок».

«Прошло еще три дня. Ответа от товарища Соломона исполнить это распоряжение. Но прошу вас, уважаемые товарищи, обратить внимание на то, что нарочитый формализм товарища Соломона задержал получение этих денег почти на две недели и что таким образом выгодная для РСФСР сделка не состоялась… № 397, Копп».


Далее шли примеры моего такого же «саботажа», которые не стоит приводить.

А затем цитирую, опять таки, увы, только на память, другое обвинение:


«Я обвиняю товарища Соломона в антисоветском отношении к делу и ярко выраженной контрреволюционности, как это будет видно из дальнейшего.

«По срочному, в виду приближающихся полевых работ, требованию Наркомвнешторга, мною спешно были заказаны на одном из лучших австрийских заводов стальные косы, которые я спешно же погрузил на пароход, чтобы они попали вовремя в Россию…»


И далее шло описание только что изложенной мною истории с железными косами.


«Явно стремясь скомпрометировать советское правительство в глазах крестьян, товарищ Соломон, бюрократически придираясь к поставке этих кос, не принял их и возвратил мне обратно, таким образом вызвав ряд ненужных затрат по отправке кос туда и обратно, страхованию их и прочим накладным расходам. Я слагаю с себя всякую ответственность за несвоевременное снабжение населения косами, за недовольство крестьян и те обвинения советского правительства, с которыми оно, конечно, обрушится на него, и всецело возлагаю всю эту ответственность со всеми последствиями на товарища Соломона, который в антисоветских и контрреволюционных намерениях вызвал эту бучу…»


Такие же «J'accuse!» были и по поводу плугов, по поводу сеялок, еще одной партии кос, борон и пр. и пр.

Гуковский, смакуя эти обвинения, прочел мне жалобу.

– Да, вот, что пишет Виктор Леонтьевич Копп по поводу вас, хе-хе-хе, – сказал он, закончив чтение. – Вот видите, не я один, все на вас жалуются… хе-хе-хе… быть бычку на веревочке… быть, хе-хе-хе!..


Конечно, все эти обвинения были явным вздором, и ЦК партии не обратился ко мне даже с простым запросом по поводу всех этих «ж-аккюз».


Но я, не обинуясь, скажу, что эта недобросовестная деятельность Коппа стоила России массу денег. Помимо того, что возвращение назад негодных товаров, естественно вызывало страшное запаздывание в деле снабжения крестьян необходимыми срочно орудиями и инструментами, оно крайне удорожило все дело, увеличивая себестоимость их, что отражалось на потребителях. И не было ни одной поставки от Коппа вполне нормальной. Мне приходилось в тех случаях, когда поломки и порчи составляли не более 10 % всей партии, принимать весь груз, отбирая лом и частью выбрасывая его, частью же ремонтируя его в Ревеле, ибо напоминаю, наши ремонтные возможности в России были очень слабы.

Но необходимо отметить еще одно обстоятельство, которое весьма меня обескураживало – это дальнейшая судьба приобретаемых товаров. Недавно мне пришлось читать не то в «Возрождении», не то в «Последних Новостях» маленькую корреспонденцию из России, вкоторой сообщалось, что на московских железнодорожных путях имеются громадные залежи неразгруженных вагонов, которые стоят наполненными товарами свыше пяти лет… Такая же участь была и с моими грузами. Мы их отправляли и они пропадали.

Буду говорить о явлении, а не об отдельных фактах. Мы отправляем маршрутный поезд. Груз очень срочный. Одновременно с отправкой груза Фенькеви, по установленному им самим правилу, посылает в Москву краткое телеграфное сообщение со всеми необходимыми сведениями (по какому договору груз приобретен, количество его, номер маршрутного поезда, день, месяц и год отправки, словом, все данные). Проходит несколько времени, и я получаю срочную телеграмму – запрос, как-де и почему-де до сих пор не отправлена такая – то партия товара, о спешности которого Наркомвнешторг мне писал тогда то и тогда то. Иногда эти запросы сопровождались выговорами, на которые я не обращал никакого внимания. Такие запросы – выговоры посылались периодически целыми пакетами. Я передавал их Фенькеви.

Он должен был тратить время для наведения справок, и всегда оказывалось, что груз давным-давно отправлен, что по поводу некоторых грузов у нас имеются те или иные документы, подтверждающие, что груз своевременно прибыл и т. д. Все это говорило о том, что в центре была полная неразбериха…

Но было и другое явление, которое не могло не обескураживать нас – это колоссальное хищение товаров дорогой. Нередко целые вагоны оказывались опустошенными путем выпиливания полов в них, так что они приходили с целыми пломбами, но без груза. Это заставило меня посылать с поездом особых «комендантов», которые должны были следить за целостью груза в дороге. Но и это не помогало, и грузы таяли… И мне помнится, что в особенности, предметы широкого потребления расхищались целиком. Так вот, я помню, мы послали маршрутный поезд с прекрасной американской обувью. И не прошло и двух недель, как наша обувь уже снова оказалась в Ревеле и продавалась на рынках и в магазинах по ценам ниже нашей себестоимости…

Увы, это было, так сказать, обычное явление… Ничто не спасало от воровства.

XXXII

Примерно в сентябре при моем представительстве был организован «Специальный Отдел Экстренных Заказов» или сокращенно «Спотэкзак», подчиненный формально и дисциплинарно мне, но представлявший собою по существу, закупочную организацию военного ведомства. Гражданская война, войны с лимитрофами и продолжавшаяся еще в то время война с Польшей требовали чрезвычайного напряжения правительства для снабжения и обеспечения армии, которая просто бедствовала. Солдаты были полуодетые, плохо вооружены и армия нуждалась во всем: в сукне, в обуви, в белье, в медикаментах, в вооружении.

И вот, однажды, уехавший, было, в Москву Седельников, возвратился в Ревель и привез с собой двух сотрудников – инженера Хитрика и кожевенника Бреслава. (Ныне заместитель торгпредав Париже. – Автор.) Они привезли с собой шифрованное письмо от Лежавы, в котором мне сообщалось распоряжение об организации отдела «Спотэкзак» и об откомандировании ко мне прибывших в качестве сотрудников этого отдела. Они привезли с собой составленный и утвержденный центром обширный список специальных товаров, которые следовало заказать и поставить.

Необходимо отметить, что в правовом отношении «Спотэкзак» был очень нелепо регламентирован. Он был какой то дважды подчиненный: во – первых, мне, а во – вторых, центральному отделу (носившему тоже название «Спотэкзак»), находившемуся при НКВТ и подчиненному, помимо его, еще и военному ведомству. Без одобрения центрального отдела я не мог приобрести никаких товаров. Таким образом, сотрудники этого отдела, под моим наблюдением, рассматривали, испытывали предлагаемые товары, одобряли или отвергали образцы их, узнавали цены, торговались… но все это, так сказать, в совещательном порядке. Окончательное же решал цену и все условия поставки я.

Но мои «спотэкзаковцы», боясь своего центрального начальства, посылали ему на апробацию отобранные и подходящие, по их мнению, образцы (с ценами и прочими условиями), а в более сложных случаях ездили в Москву с этими образцами. И лишь после того, как товары и условия их поставки прошли все эти инстанции, я окончательно сговаривался с поставщиками и заключал договоры. Конечно, порядок этот был довольно сложный и в самом принципе его уже таились всякие возможности конфликтов и междуведомственных трений. Но мне лично он был удобен, так как снимал с меня значительную долю ответственности и возможных нареканий, ибо, как оно и понятно, мое мнение и мнение центра часто расходились. Не соглашаясь с ним, я делал свои возражения и, в случае непринятия их центром и настаивания им на его решениях, я спокойно подписывал точно и подробно разработанный договор, чисто по чиновничьи, чувствуя себя покрытым решением центра. Однако, хотя это и было мне лично удобно, такая система до некоторой степени и обезличивала меня, сводя значение моей подписи к чисто юридической фикции или проформе…

Но наличие Седельникова в качестве сотрудника «Спотэкзака» создавало при его нервной невменяемости для меня массу неудобств. И мне тем труднее вспоминать о нем с упреком (недавно, в июне 1930 он скончался), что лично ко мне он относился очень хорошо, что не мешало ему закатывать мне самые нелепые сцены. Не понимая ничего в коммерческих делах и особенно в правовой стороне вопроса, он часто наседал на меня, требуя, чтобы я немедленно подписал тот или иной договор, в принципе уже решенный, но по которому я еще не пришел к окончательному соглашению с поставщиком в деталях. Укажу на конкретный случай.

Голландская фирма «Флессинг» предложиламне двести тысяч комплектов солдатского обмундирования. Комплект состоял из френча, штанов и шинели. Фирма представила образцы, которые я передал в отдел «Спотэкзака». Отдел долго исследовал эти образцы испытывал их и, не решившись взять на свою ответственность апробацию их, просил меня о командировании кого-нибудь из сотрудников в Москву. Я командировал инженера Хитрика. Он возвратился из Москвы с сообщением что в центре образцы вполне одобрены и что центр просит меня, выторговав сколько можно в цене, заказать эти двести тысяч комплектов как можно скорее. Я вступил лично в переговоры с фирмой как о цене так и о разных других условиях. Поставщик упорно торговался, отказываясь пойти на ряд условий, которые гарантировали бы интересы государства. Это тянулось несколько дней. Седельников, горевший искренним желанием честно служить интересам России, но не знавший, как и к чему именно приложить свои руки и силы, нервничал по поводу неизбежной задержки, ругал моего юриста мне, обвиняя его в ненужной придирчивости, из – за которой теряется-де дорогое время. Разумеется, я не мог заключить в угоду ему скороспелый договор, не проведя в нем всех необходимых пунктов, гарантирующих интересы государства и, несмотря ни на что, вел неукоснительно свою линию… А это было нелегко. Седельников врывалсяко мне…

– Долго ли вы будете тянуть с подписанием договора? – накидывался он сразу на меня, начиная свои иеремиады низким, сдавленным голосом. – Наша армия неодета, необута, гибнетна поле битвы, исполняя свой священный долг… Вместо шинелей, она одета в рогожевые плащи! Она мерзнет! А вам нет дела до этого! Вместо того, чтобы лететь на помощь ей, вы копаетесь в юридических тонкостях с вашими юристами… вы крючкотворствуете вырабатывая пункт за пунктом!.. А армия, – совсем уже хриплым от душившего его волнения, каким то гробовым голосом заканчивал он, – мерзнет, гибнет!.. Вы… просто циник.!! – и он с гневом выходил от меня, хлопая дверью…

Он мешал мне работать, все время совещался с представителем поставщика, резко критиковал мое поведение. Разумеется, это было на руку поставщику, старавшемуся обойти неудобные ему пункты договора, и он настраивал его и других сотрудников «Спотэкзака». Седельников жаловался на меня в Москву. Оттуда меня бомбардировали телеграммами, вызывали к прямому проводу, торопили, угрожали… Скажу тут же, что, несмотря на все принятые предосторожности при заключении этого договора, поставка была проведена совершенно мошеннически: обмундирование было доставлено старое, и не только поношенное, но, по-видимому, даже снятое с убитых, так как многие предметы были окровавлены… И это дело повлекло за собой грандиозный процесс…

Было трудно работать. Большинство поставщиков были просто аферистами, с которыми приходилось держать ухо востро. Между тем, работа все расширялась, а сил было мало и не хватало работников. В Ревеле было не мало русских, предлагавших свои услуги, людей с хорошим служебным прошлым, но они были эмигранты, и я не мог пользоваться их услугами, ибо верхи относились ко мне с недоверием, как не к настоящему большевикуи, таким образом, руки мои были связаны. Я – о чем ниже – был окружен чекистами, следившими за мной и налагавшими свое «вето» на большинство моих кандидатов… Я требовал командировать ко мне разных служащих и специалистов, но и там шла задержка со стороны ВЧК, в свою очередь налагавшей свое «вето» на представляемых Наркомвнешторгом кандидатов…

Положение создавалось совершенно невозможное. Я требую, например, для пополнения штата бухгалтерии счетовода и конторщиков. Спустя долгое время ко мне являются два субъекта: они профильтрованы через ВЧК. Я радуюсь. Начинаю их расспрашивать об их служебном стаже.

– Вы знакомы, товарищ – спрашиваю я одного из них, – со счетоводством?

– Нет, товарищ, – застенчиво отвечаетон, – я не счетовод…

– А что вы умете делать?

– Да как сказать… по профессии я… парикмахер…

– Так зачем же вас командировали ко мне? Он рассказывает. Оказывается, что он «ответственный» парикмахер, все время бривший и стригший «самого Ильича», который всегда были очень довольны» его работой и брились только у меня»… И вот этому советскому Фигаро пришла фантазия побывать «заграницей». Он обратился к Ильичу и «они устроили его»…

Вызываю другого командированного. Задаю тотжевопрос…

– Видите, товарищ, – отвечает он развязно, – я могу быть вам очень полезен моим пером… я поэт… и вообще беллетрист… школы Маяковского, – с достоинством заявляет он…

Само собою, откомандировываю их обратно.

Но вот однажды является ко мне командированный ко мне один субъект, по фамилии Нитко, вместе со своей женой. Мне необходимо остановиться на нем немного, так как эта фигура, при всей своей незначительности, играла, а, может быть, и сейчас играет, большую роль в сферах советского персонала. Он привозит с собой удостоверение, подписанное Лежавой, из которого я узнаю, что товарищ Нитко «видный партийный работник, бывший член ростовского н/Д Реввоенсовета, за которым имеются громадные заслуги… почему Наркомвнешторг усердно рекомендует его моему вниманию… он может быть полезен в качестве ответственного работника в любом направлении…»

Кроме этого специального удостоверения, он предъявляет мне и личное письмо Лежавы, который пишет: «Дорогой Георгий Александрович, письмо это передаст Вам товарищ Нитко, полная офищальная характеристика которого изображена в удостоверении. К ней прибавлю, что я очень рад, что мне удалось залучить этого выдающегося сотрудника для Вас. Не сомневаюсь, что он станет Вашей правой рукой для всех Ваших дел…» Я прочел эту литературу, приветливо принял и Нитко и его жену, хотя оба они произвели на меняпрепротивное впечатление…

– Ну, товарищ Нитко, – спросил я его, – что же вы умете делать?

– Я? – ухмыляясь переспросил он, – все что угодно, положительно все…

Я глядел на его ничтожную, какую то всю гаденькую физиономию, с небольшими бегающими и все ощупывающими глазами, с небольшой, какого то дряненького вида бороденкой, вроде «Счастливцева» и чувствовал; что мне хочется сказать ему: «вон, гадина!» А он продолжал самодовольно ухмыляясь:

– …положительно все! Велите мне дать любое дело и я буду на месте… До революции я был приказчиком на Волге по ссыпке хлеба, а потому понимаю всю коммерцию…

И он долго и скучно рассказывает мне, захлебываясь от переполняющегося все его нутро самовосхищения, всякий вздор. И желание резко оборвать его и сказать ему: «пошел вон, гадина!» растет во мне с неудержимой силой.

– А кроме того, товарищ Соломон, – понижая голос, говорить он, – если нужно кого либо или что либо выследить (патетический удар себя в грудь), вот он я… Нитко… Только прикажите, и я тонко и незаметно все сделаю… Я незаменим для приемок… каких угодно товаров…

Ломаю голову, куда его назначить?… Увы, откомандировать его я не могу: ведь он такой «серьезный» товарищ…

Вспоминаю, что у меня имеется еще ответственный, никчемный лодырь, Юзбашев, и решаю прикомандировать Нитко к нему в помощь для технических приeмов. Зову Юзбашева, знакомлю их и объявляю о назначении. Жена его… но она совершенно безграмотная портниха, еврейка, даже плохо говорящая по-русски. Помещаю ее в канцелярию складывать бумаги и писать адреса на конвертах.

Проходит несколько дней. Ко мне является Нитко. Вид у него, по обыкновению, гнусный, и эта гнусность еще резче проявляется на его лице, ибо сегодня он ликует, и вид у него крайне таинственный. Он сообщает мне, чтов канцелярии неблагополучно: там зреет контрреволюция… Мне некогда. Я вызываю Маковецкого, передаю ему Нитко и поручаю расследовать… Расследование окончено и Маковецкий приходит ко мне с докладом. Он едва сдерживается от обуревающего его хохота.

– Да, Георгий Александрович, – говорить он, – действительно «контрреволющя», ха-ха-ха!.. Но, знаете, – вдруг бросая веселый тон, с глубоким отвращением продолжает он, – в сущности, ужасная мерзость… По заявлению Нитко, я позвал его жену, эту безграмотную портниху, так как это она то и уловила контрреволюцию. Ничего не делая в канцелярии по полной своей безграмотности, она занимается подслушиванием И вот, она услыхала, как одна сотрудница сказала другой, что в Париже начинают носить «ужасно» короткие юбки, и обе дамы поговорили немного на эту тему. «Вы понимаете, товарищ Маковецкий», говорит она мне «я так возмутилась этим… в служебное время и такие буржуйские разговоры… я и рассказала Исааку (ее муж), чтобы он доложил об этом товарищу Соломону…» Я пытался, было, ее урезонить, куда тебе! Кричит: «Мы с мужем этого дела так не оставим! Если здесь не обратят внимания, мы напишем в Москву»… Что же делать, Георгий Александрович, ведь донесут…

– Что делать, Ипполит Николаевич? – отвтил я. – Да плюньте, и больше ничего, пусть пишут, чорт с ними…

Спустя некоторое время у меня была назначена приемка двух тысяч тонн бертолетовой соли. Согласно техническим требованиям, упомянутым в договоре, эта соль должна была заключать в себе 98 % чистой бертолетовой соли, т. е., не иметь более 2 % разных примесей. Я поручил произвести приемку Юзбашеву который просил позволения взять с собой в помощь Нитко. Я преподал Юзбашеву все необходимые правила. Приемка была простая и, закончив ее, Юзбашев рапортовал мне, что, явившись к месту приемки, он констатировал, что вся соль находилась в стольких то бочках такого то веса каждая, что он вскрыл столько то бочек, а потом вновь их опечатал (если не ошибаюсь, 5 % всех бочек), взял из каждой по такому то количеству проб, смешал их в одну общую пробу и, опечатав ее, передал для анализа в государственную лабораторию. К рапорту Юзбашев прилагал удостоверение лаборатории, из которого было видно, что предъявленная для анализа бертолетовая соль содержит в себе посторонних примесей всего около 0,3 % почему он, Юзбашев, и полагал, что можно принять всю партию соли и передать Транспортному Отделу для отправки ее в Москву. Я утвердил своею подписью приемочный акт и велел передать его Фенькеви для дальнейшего исполнения, а копию в бухгалтерию.

Чуть ли не в тот же день, или на следующий, ко мне явился Нитко. Он весь – одно ликующее торжество, одна многозначительность и таинственность…

Ему-де необходимо поговорить со мной по крайне важному неотложному «государственному» делу…

– Вот, товарищ Соломон, – говорить он с тайным злорадством, – вот, каковы наши партийные товарищи…

– В чем дло?

– Да вот, хотя бы товарищ Юзбашев… Мы были с ним на приемке бертолетовой соли… Ну-с, он брал пробы, а я хе-хе, следом за ним в свою очередь брал тоже пробы из тех же бочек… А потом я тоже дал сделать анализ в лабораторию… Хи-хи-хи! – злорадно тонким смешком засмеялся он. – Вот, позвольте вам представить копию удостоверения об анализе. А подлинник я при рапорте с препровождением копии приемочного акта товарища Юзбашева с вашей утвердительной резолюцией, вчера вечером отправил с курьером в Москву…

Я прочел копию этого анализа и у меня что называется, волосы стали дыбом. Лаборатория (частная, но все таки лаборатория) удостоверяла, что в представленной пробе (смешанной из проб, взятых из разных бочек, напоминаю читателю) заключалось чистой бертолетовой соли только 76,25 %, а остальные 23,75 % представляли собою примеси, ничего общего с бертолетовой солью не имевшие, подробного анализа каковых примесей не было заказано сделать, но и на взгляд представляющих собою разные нечистоты и воду…

В каком то ужасе я посмотрел на Нитко. Он скромно, но ехидно торжествовал.

– Вот-с, томно – сокрушенным голосом проговорил он, – а вы, товарищ Соломон, изволили еще вчера утвердить приемочный акт… Надо полагать, в Москве очень удивятся… хе-хе-хе…

Я по телефону тотчас же сделал необходимые распоряжения остановить отправку, приостановить производство расчета с поставщиком, и вызвал к себе Юзбашева.

– Вот, какие вам беспокойства, – сокрушенно качая головой с притворным чувством, сказал Нитко, которого я поторопился отпустить, чтобы, говорю по правде, не видеть его гнусной физиономии перед собой.

Пришел Юзбашев. Ничего не говоря, я показал ему анализ Нитко. Он был поражен и сразу же вспотел и покраснел.

– Невозможно, – едва-едва пролепеталон.

– Чего там невозможно, – оборвал я его. – Вот здесь анализ…

И я дал ему распоряжение сейчас же в сопровождении одного (не помню именно, кого) из сотрудников и в присутствии поставщиков взять вторично пробы и, с соблюдением всех формальностей, разделив их пополам, одну часть передать в государственную лабораторию, а другую в частную. Пока производились эти проверочные анализы, я просто места себе не находил. А донос Нитко уже возымел свое действие: пошли из Москвы срочные запросы, замечания… Мне приходилось отвечать… О «преступной» поставке узнало и военное ведомство… Начались междуведомственные трения, суматоха, паника…

Но вот прибыли анализы из обеих лабораторий Они были почти тождественны: одна лаборатория установила 99,70 %, а другая – 99,75 % чистой бертолетовой соли… Предоставляю читателю судить, что я переживал эти дни, и не только я, но и мои сотрудники: работала канцелярия, машинистки, телеграф, шифровальщик… И едва были получены эти анализы, как я поспешил вызвать к прямому проводу Москву и сообщить о результатах проверки…

Из Москвы меня просили произвести строгое расследование, по чьей вине произошла эта склока.

Я вызвал Нитко и накинулся на него.

– Ничего не знаю… вот хоть побожиться, – забыв о безбожии, жалобно повторил он.

Но я стал настойчиво его допрашивать. И в конце концов докопался до самой подноготной. Оказалось, что следуя за Юзбашевым, он, крадучись от него, брал пробы из тех же бочек, но не прямо из бочек, а он подбирал, просыпавшуюся при откупоривании бочек, бертолетовую соль с пола. Бочки находились в таможенных складах. Пол был покрыть сором, грязью и талым снегом, и просыпавшаяся соль смешивалась со всем этим… Я думаю, остальное ясно и я могу не оканчивать этой истории…

Я сообщил о результатах моего расследования в Москву и просил убрать от меня этого прохвоста. Но его оставили у меня и он, хотя и присмирев несколько, продолжал всем надоедать и вызывать всеобщее негодование. Сколько я помню, я отделался от него только тем, что откомандировал «за ненадобностью» его жену, а тогда и он уехал с нею. Но его ревельские проделки не повлияли на его карьеру, – ведь «быль молодцу не в укор», и я слышал, что в Москве он получил какое то очень высокое назначение.

Не лучше обстояло дело с другими командированными на службу лицами. Вот, например, некто Вальтер. Он явился с командировочным удостоверением Наркомвнешторга, но тут же по секрету сообщил мне, что, в сущности, он командирован ко мне «товарищем Феликсом» (т. е. Дзержинским) для исследования «корней и нитей» контрреволюции и для надзора за эмигрантами.

– Вы имеете удостоверение от товарища Феликса ко мне? – спросил я его.

– Простите, товарищ, я его потерял дорогой… это была просто записка на ваше имя…

– В таком случае я не могу вас принять, поезжайте обратно в Москву и привезите мне удостоверение товарища Феликса…

Он уехал и не возвратился.

Вот далее какая то жалкая и несчастная женщина, фамилии которой я не помню. Она представляет удостоверение от Наркомвнешторга и сообщает мне, что она, в сущности, командирована ко мне (если не ошибаюсь), товарищем Аванесовым, у которого она состояла по чекистским делам… Но у нее тоже кроме словесного утверждения, нет никаких рекомендательных писем… Я и ее откомандировываю. А она такая жалкая, полугорбунья…

И вот появляется некто товарищ Николаев. Он командирован ко мне (для меня открыто), как чекист. Его миссия – следить за белогвардейскими движениями и за служащими, конечно. Он вполне аккредитован и производит хорошее впечатление искреннего рабочего коммуниста, гнушающегося создания дел путем провокации. Он имеет право пользоваться у меня кредитом. Но вслед за ним является, в качестве его помощника, Колакуцкий. Это имя прославил в своей известной книге Борис Седерхольм («В стране Нэпа и Чеки»). Колакуцкий морской офицер царской эпохи. Но и тогда уже, как он сам мне говорил, он занимался не столько своей специальной службой, сколько был шпионом, Очевидно, ЧК не питала к нему полного доверия, почему он был назначен только помощником скромного Николаева.

И вот, они с Николаевым начинают «работать». Я не вникаю в их работу и, из осторожности, прошу готового мне все разболтать Колакуцкого не посвящать меня в тайны своей работы. Он через Николаева постоянно требует от меня массу денег, которые-де нужны им для того, чтобы посещать всякие рестораны, кафе и прочие увеселительные места, где ютятся-де белогвардейцы и другие контрреволюционеры. Они тратят громадные деньги «на дело». Колакуцкий старается сойтись со мной «дружески» советуя мне не сидеть вечно в моем кабинете за письменным столом. Нет, в интересах моего дела я должен иметь общение с деловыми сферами, угощать и принимать угощения, выезжать в загородные рестораны.

– Это прямо в интересах вашего дела, Георгий Александрович, так вы можете лучше узнать ваших поставщиков, – явно провоцировал он меня, старого, испытанного работника. – Ну вот, давайте сегодня вечером пойдемте с нами туда то и туда то. Там бывают чудные женщины, а вино такое, что пальчики оближешь…

Я резко прошу его замолчать и говорю ему, что мне некогда ездить по кабакам. Но он часто возвращается к этому, стараясь меня соблазнить, чтобы потом впутать меня… Я вижу насквозь все его подвохи неумного провокатора. Мне скучно слушать его, и я его обрываю.

– Да полно вам, – не выдержав однажды, говорю я ему, – не тратьте время на меня, вам меня не спровоцировать и уж, поверьте, мое имя не окажется скомпрометированным «в числе драки» или «по бабьему делу»…

– Ха-ха-ха! – нагло и откровенно хохочет он. И рассказывает мне интересные эпизоды из своей провокационной практики, как он уловил такого то и такого то… – Вот я и думал, что мои искушения так или иначе подействуют и на вас, и вы пойдете, ха-ха-ха, на удочку… а там бы мы вас сфотографировали бы. Ну, да ничего не поделаешь… сорвалось…

Но однажды Колакуцкий явился ко мне с Николаевым. Оба они были настроены очень серьезно и на их лицах было сугубо значительное выражение. Забегаю немного вперед. В то время в моем денежном несгораемом шкапу хранилось на миллион фунтов стерлингов бриллиантов… Дняза два, за три до того, я получил письмо, в котором мне угрожала смертью какая то «организация свободных социалистов – революционеров». Я столько получал угрожающих писем, что и на это письмо не обратил внимания. Но в этом письме было упоминание о хранившихся у меня бриллиантах, которые мне «организация» предлагала отдать «добровольно»… Я принял только одну меру, посвятил в эту угрозу моего приятеля, курьера Спиридонова, действительно преданного мне и просил его ночевать в моем кабинете на диване, на что он и согласился (конечно, вооруженный).

– Георгий Александрович, – довольно торжественно обратился ко мне Колакуцкий, – мы узнали… вот вы все негодовали, что мы массу денег тратим на кутежи, а вот, благодаря этому то, мы и узнали, что здешние эсеры готовят на вас покушение с целью отобрать у вас какие то драгоценности… Да и вообще, помимо этого, они решили покончить с вами…

Он встал и подошел к окну моего кабинета, недалеко от которого помещался мой письменный стол. Напротив, через довольно узкую улицу, находился какой то частный дом, окна которого смотрели в мое окно.

– Нет, – сказал он тоном специалиста, – мне это совершенно не нравится… Ведь что же это такое: тут можно вас простым револьвером отправить на тот свет, особенно ночью, когда вы, по обыкновенно, работаете долго… Нет, это не годится… Вы так, сидя, представляете собою великолепную мишень… Необходимо, чтобы вы хоть ночью опускали шторы, все-таки это будет затруднять прицел.

Узнав далее, что я днем и ночью хожупо улицам (жил я по ревельским понятиям довольно далеко от своего бюро) и что у меня даже нет никакого оружия, он заставил меня взять у них карманный (для жилетного кармана) браунинг и просил, чтобы я не выходил один, а непременно с провожатым… Не буду на этом долго останавливаться, скажу просто, что я отказался следовать их советам, и вовсе не в силу моей «безумной» храбрости, а по соображениям личного характера. Я поторопился поскорее от них отделаться и, едва они ушли я пригласил Маковецкого, Фенькеви и Спиридонова. Все мы вооружились и тотчас же, не обращая на себя внимания вышли из «Петербургской Гостиницы» и, нагруженные одиннадцатью довольно большими пакетами (тщательно опечатанными) с бриллиантами, отправились в банк, где и спрятали драгоценности в сейф…

Колакуцкийна моих глазах развращал скромного по началу Николаева. Требования денег все увеличивались и учащались. Кутежи «на пользу России» принимали какой то катастрофический характер Не говоря уже о Калакуцком, я часто встречал самого Николаева с мутными воспаленными глазами…

И наконец «кончился пир их бедою». Колакуцкий и Николаев жили в «Золотом Льве». В то время я уже не жил там, найдя небольшую квартиру. И вот, однажды ночью в «Золотом Льве» произошел гала-скандал, героем которого явился Колакуцкий. Вдребезги пьяный, он завел какую то драку, не помню уж с кем и из за чего, но он стрелял и кого то ранил… Словом, ему пришлось как можно скорее ухатьизРевеля.

XXXIII

Приблизительно в ноябре (1920) центр возложил на меня еще одно крайне неприятное для меня дело, а именно, продажу бриллиантов. В этом товаре я абсолютно ничего не смыслю. Сперва по этому поводу шла переписка между мной и Красиным. Я долго отказывался. Он усиленно настаивал и просил. Настаивал и Лежава. Я согласился. Выше я уже говорил, что еще до меня Гуковский занимался продажей драгоценностей и что прием этого товара и продажа его были неорганизованны.

Ко мне из Англии с письмом от Красина приезжал один субъект по фамилии, кажется, «капитан» Кон. По-видимому, это был русский еврей, натурализовавшийся в Англии. Он приезжал со специальной целью сговориться со мной о порядке продажи бриллиантов. В то время мне прислали из Москвы небольшой пакетик маленьких бриллиантов, от половины до пяти карат. Я показал Кону эти камни. Но его интересовали большие количества. Мы условились с ним, что я затребую из Москвы более солидную партию и к назначенному времени вызову его. Держался он очень важно. Много говорил о своей дружбе с Ллойд Джорджем. Оказался он в конце концов просто посредником. Списавшись с Москвой, я уведомил Кона о дне прибытия камней.


И к назначенному дню из Парижа прибыл «представитель» Кона, некто Абрагам, известный диамантер.

Бриллианты прибыли. По моему требованию, груз сопровождался нашим русским специалистом, имя которого я забыл, бывшим крупным ювелиром. Позже, как я долго спустя узнал, его расстреляла по какому то обвинению ВЧК…

Кроме этого специалиста, груз сопровождали комиссар «Госхрана» и стража. Я учредил строгую приемку этого товара, обставив ее массой формальностей. Бриллианты сдавались комиссаром «Госхрана» при участии прибывшего специалиста и принимались и проверялись специально откомандированными мною четырьмя сотрудниками, в честности которых я не сомневался. И так как Абрагам был потенциальным покупателем этого товара, то присутствовал и он. Не буду приводить описания порядка приемки бриллиантов, но заканчивалась приемка каждой партии так: принятые и отсортированные бриллианты складывались в большие коробки, которые завертывались затем в толстую бумагу, перевязывались бечевкой и опечатывались печатями комиссара «Госхрана», моей и Абрагама. Все, конечно, строго регистрировалось и сдающими и принимающими и Абрагамом. И всего таких коробок было (не помню точно) не то девять, не то одиннадцать. Среди товара было много камней (были присланы не только бриллианты, но и разные другие камни, как бирюза, изумруд, рубины и пр.) очень испорченных, а потому и обесцененных при извлечении их (для обезличения) из оправы неумелыми людьми.

Таким образом, в первых шести коробках помещались камни высокоценные (Было не мало уников, известных в истории бриллиантового дела и носившихсвои собственные имена. Абрагам часто во время приемкиих говорил: «Этот камень я хорошо знаю (столько то лет), я его купил (у такого то, тогда то), а затем продал…»… великой княгине… великому князю… графу, графине… и следовал подробный рассказ. – Автор.) без изъяна, а в остальных – испорченные, надломленные, треснувшие тусклые и вообще брак.

Приемка окончилась и началась продажа. Ничего не смысля в камнях, я должен был руководствоваться оценкой, произведенной нашим специалистом по составленным им подробным описям. Выяснилось, что я должен требовать за всю партию миллион фунтов стерлингов. Я и потребовал эту цену, причем поставил условием, что покупатель должен купить всю партию, т. е., лучший и худший товар. Несколько дней прошло в уламывании меня Абрагамом продать ему только первосортный товар, опечатанный в первых шести коробках. Я не соглашался. Затем он как какой-нибудь торговец на нашем Александровском рынке, охал и ахал по поводу моей цены, давал мне только пятьсот тысяч фунтов, уходил, не появлялся день или два, посылал ко мне каких то подставных лиц, которых я выгонял, снова являлся, снова охал и ахал, показывал мне какие то телеграммы из Лондона, в которых «известный самому Ллойд Джорджу и близкий друг его, капитан Кон» тоже ужасался моим ценам. То он требовал прервать переговоры «в виду моего тяжелого характера», то предлагал мне на пять, десять тысяч больше… Совсем, как на Александровском рынке… Мы не сошлись. Абрагам явился демонстративно проститься со мной, торжественно заявил, что я могу сломать его собственные печати коробках, так как мой товар его больше не интересует. Но когда я изъявив полную готовность исполнить его просьбу, стал вынимать из моего несгораемого шкапа коробки, он остановил меня и закричал:

– Боже мой, что вы хотите делать? Подождите, пожалуйста!..

И в заключение, набавив еще пять тысяч фунтов, он ушел, сказав, что съездит в Париж посоветоваться, и попросил меня не снимать его печатей, пока он окончательно не откажется от покупки…

А в «бриллиантовых сферах», как до меня доходили известия, шла энергичная борьба за этот приз. В Лондоне на Красина наседал «капитан» Кон, старавшийся через него повлиять на меня. Ко мне приезжали из Лондона какието подставные покупатели, которые с полным знанием дела (т. е., об одиннадцати ящиках, их содержимом и печатях) начинали со мной переговоры. Так, между прочим, ко мне приезжал представитель лондонской суконной фабрики «Поликов и К Бредфорд (точно не помню его имени) с переводчицей, госпожой Калл, которые торговались со мной и предлагали мне за всю партию бриллиантов 600.000 фунтов. От Красина я получил телеграмму, в которой он рекомендовал мне понизить цену до 750.000 фунтов… но я твердо стоял на своем. Наконец, от Поликова я получил сообщение, что он дает мне 675.000 фунтов. Писал мне и Лежава, рекомендуя не так дорожиться… Но я все стоял на своем…

Так этот вопрос и застыл. Чтобы не возвращаться к нему, скажу, что спустя несколько месяцев, когда я был уже в Лондоне в качестве директора Аркоса, а в Ревеле находился тогда сменивший меня (о чем ниже) Литвинов, ко мне явились упомянутый Бредфорд с госпожой Калл. Они радостно и возбужденно сообщили мне, точно я был их лучшим другом, что они уже повенчаны. И тут же они поведали мне, что шесть коробок лучших, отборных бриллиантов купил их патрон Поликов…

– Вот вы так дорожились, господин Соломон, – сказала с торжеством госпожа Калл, – и мы давали вам уже 675.000 фунтов стерлингов, а вы не соглашались. Но без вас мы с Литвиновым сумели лучше сговориться, и купили эти шесть коробок лучшего товара всего за 365.000 фунтов стерлингов…

– Как?! – привскочив даже с своего кресла, спросил я. – За 365.000 фунтов?!.. Не может быть!..

– А вот мы купили, отказавшись от того лома и брака, который заключался в остальных коробках, – с игривой, кокетливой усмешкой заявила мни эта дама в то время, как ее супруг, не понимавший по-русски, улыбался деревянной улыбкой англичанина. – Поверьте, мы сами были очень удивлены, когда господин Литвинов согласился продать эти шесть коробок отдельно от остальных, от бракованных… ведь, конечно, этого никак не следовало делать… необходимо было, как вы на том настаивали, продать всю партию вместе… Ну, а господин Литвинов согласился, стал торговаться и в конце концов уступил за триста шестьдесят пять тысяч…

– Не может быть, – сраженный этим известием, бессмысленно повторял я, точно обалдев…

– Помилуйте, как не может быть, – возразила госпожа Калл. – Ведь мы же вот купили для господина Поликова… и он хорошо заработал на них… очень хорошо… да и мы тоже. Мы получили с мужем комиссионных три тысячи фунтов… А брак остался у господина Литвинова и, конечно, никто не купит его отдельно от первой партии. Все там лом, тусклые цвета… Самое большее, что за них можно получить, это 30–40 тысяч фунтов стерлингов.

И она продолжала и продолжала мне рассказывать все подробности этого ПРЕСТУПЛЕНИЯ, вспоминая о котором теперь, почти через десять лет после его совершения, я весь дрожу от негодования и бессильной злобы… У меня, увы, нет никаких документов. Но живы свидетели и участники этого дела, и я был бы рад и счастлив, если быпреступники привлекли меня к суду, ибо беспристрастное следствие легко могло бы вскрыть всю подноготную этого позора. Но, к сожалению, они не привлекут меня к суду. Нет. Они, так явно ограбившие в этом деле русский народ, прикроются маской:

«мы-де не хотим, не верим продажным буржуазным судам капиталистических акул…» Но да останутся пригвожденными к позорному столбу их «честные и благородные революционные» имена!..

Среди моих переговоров относительно продажи бриллиантов, от Красина прибыл в Ревель курьер, привезший мне копию проекта торгового договора, о котором он договаривался с правительством Ллойд Джорджа, с просьбой пересмотреть его и сделать, если я найду нужным, к нему (т. е., к проекту) дополнения и изменения. Незадолго перед тем из Лондона же прибыл профессор А. Ф. Волков (известный русский ученый, специалист по хлебной торговле) с письмом от Красина в котором Красин просил меня если Волков нужен мне, оставить его при моем представительстве. Умный, образованный и честный высококвалифицированный сотрудник, конечно, был мне очень желателен, и я оставил его при себе, назначив в помощь Левашкевичу.

И вот, получив проект договора, я вместе с А. Ф. Волковым засел за изучение его и, в результате, мы (конечно, главным образом, Волков, как человек боле знающий) сделали к нему кое-какие дополнения и изменения, которыми Красин и воспользовался при дальнейших переговорах по выработке окончательного текста договора.

Сотрудничество Волкова с его широким научно-философским взглядом, было неоценимо в юридическом отделе. Но, помимо того, я воспользовался его эрудицией и педагогическим опытом для осуществления одной моей заветной идеи.

Меня тяжело поражало в моих сотрудниках их крайнее невежество и неподготовленность к несению тех обязанностей, которые они выполняли. Большинство их были люди совсем необразованные. Часто хорошие и честные специалисты, они в большинстве случаев были чужды образования и сколько-нибудь широкого взгляда на дело, что значительно уменьшало их ценность. Кроме того, громадное большинство из них, служа в зарубежном государственном российском учреждении, совершенно не знали иностранных языков. Словом, я решил, без афиширования и без представления вопроса в центр на предварительное рассмотрение, ибо, как говорит немецкая пословица, «кто много спрашивает, тот получает много ответов», чисто явочным порядком устроить образовательные вечерние курсы.

Я пригласил учительниц немецкого, французского и английского языков, которые, по окончании занятий в бюро, давали уроки моим сотрудникам. Я поделился своим проектом с А. Ф. Волковым и встретил в нем полное и восторженное сочувствие. И вскоре он начал читать прекрасные отдельные курсы по политической экономии и статистике. Хотя предполагалось, что и я возьму на себя чтение какого-нибудь курса, но за полным недосугом, я не мог приступить к занятиям.

В качестве военного агента, специально для собирания военных сведений, в Ревеле находился, считавшийся прикомандированным к Гуковскому, некто Штеннингер.

Это был очень приличный человек и, что главное, безукоризненно честный, которого Гуковский в конце концов выжил. Он совершенно не мог примириться с политикой Гуковского и относился к нему с нескрываемым отвращением. Это сблизило его со мной и, человек неопытный, он часто обращался ко мне с просьбой дать ему по тому или иному поводу совет.

Как оно и понятно, он должен был общаться с разного рода проходимцами, шпионами, работавшими обыкновенно на два фронта. Одним из высококвалифицированных осведомителей у него был русский инженер Р-н. Был ли он действительно инженером или сам присвоил себе это звание, я не знаю. Частенько по поводу тех или иных его осведомлений Штеннингер находился в большом затруднении, верить им или не верить. Он нередко приходил ко мне совещаться по этому поводу. В конце концов он попросил у меня позволения представить мне Р-на, чтобы я увидал его лучшего осведомителя. Я согласился. Это был грузный мужчина, говоривший сильно на «о». Он не скрывал, что одновременно является информатором и английской разведки. Это был не особенно далекий человек и, судя по его манерам и выражениям, скорее напоминал какого-нибудь строительного десятника…

Он заговорил и стал делать разного рода разоблачения, уверяя меня и Штеннингера, что Гуковский служит в английской контрразведке и пр. Я попросил его и Штеннингера не посвящать меня в секреты его военных сообщений. Он обратился ко мне, между прочим, с просьбой, поддержанной и Штеннингером. Дело в том, что всячески скрывая свою службу в нашей контрразведке, Р-н считал необходимым иметь легальное объяснение своим посещениям «Петербургской Гостиницы», где постоянно толкались разного рода поставщики. Вот он и хотел для своего замаскирования перед нашими сотрудниками и перед английской контрразведкой считаться нашим поставщиком, и время от времени заключать тот или иной договор на поставку тех или иных товаров, что и должно было считаться его вознаграждением вместо прямых платежей. Иначе-де он будет легко расшифрован.

Я ответил, что ничего не имею против такой системы расплаты с ним, но при условии, что цена и качество поставляемых им товаров будут рассматриваться в общем порядке конкуренции. Он поспешил согласиться, прося лишь о том, чтобы при прочих равных условиях я отдавал преимущество ему. На том мы и порешили. Он тут же предложил мне, довольно большую партию обуви. Я передал его предложение «Спотэкзаку», так как тип предложенной обуви был военный. Буду краток: образцы были превосходны, цены приемлемы договор был заключен, обувь была поставлена и оказалась великолепной. Затем он поставил еще что то, и тоже вполне исправно.

Теперь мне необходимо остановиться на одной поставке Р-на, которая, спустя много времени, когда я уже был в Лондоне, сыграла большую роль в моей судьбе. Чтобы не нарушать последовательности в изложении моих воспоминаний, мне придется привести продолжение этой истории лишь при описании моей службы в Англии (с ссылкой на настоящие строки).

Р-н предложил мне партию «сальварсана» (это лекарство против сифилиса, создал врач и учений П. Эрлих, (нем. еврей) год 1907, другое название «606»; по счету, было 606 опробованных Эрлихом соединений)

Наша армия нуждалась в нем и «Спотэкзак» усиленно просил меня приобрести ее.

Мы сговорились с Р-ным в цене и пр., заказ был дан и, когда партия была предъявлена, я поручил Юзбашеву произвести приемку. Юзбашев принял, составил приемочный акт и сальварсан в свое время был отправлен в Москву. Если память мне не изменяет, вся партия стоила около трехсот (300) фунтов стерлингов. Все это было в декабре 1920 года. Занятый по горло своим делом, я вскоре совершенно забыл об этой поставке… Если не ошибаюсь, Р-н поставил еще кое-какие товары, и все его поставки были проведены вполне корректно и по ценам, выдержавшим конкуренцию с предложениями других поставщиков.

Я упомянул выше, что Р-н сообщил Штеннингеру и мне о том, будто, Гуковский давал информации английской контрразведке. Конечно, я не поверил этому доносу и на клятвенные уверения Р-на, что он сам своими глазами видел и читал доклады Гуковского, я сказал ему (и Штеннингер присоединился к моим словам), что буду считать его сообщение «облыжным доносом», которому поэтому и не придаю никакого значения.

– Хорошо, Георгий Александрович, – сказал тогда Р-н, – а вы поверите, если я вам докажу, что говорю правду?

– Как же вы можете это доказать?

– Очень просто, – ответил он. – Я постараюсь раздобыть из дел английской контрразведки один из докладов Гуковского, написанный им собственноручно и им же самим подписанный… Тогда поверите?

– Если у меня не будет сомнений в подлинности этого документа, конечно, поверю, – ответил я. – Но только повторяю, если у меня не будет сомнений в подлинности документа, понимаете? Ведь я знаю, что с вашим братом, контрразведчиком информатором надо держать ухо востро. Ведь вы не останавливаетесь и перед всякого рода подделками…

Никаких документов он мнене представил. Но вскоре ко мне явилась одна весьма странная особа. Мне подали карточку, на которой стоялоимя по-французски:

«Мадам Луиз Федермессер» и рукою было написано «предлагает обувь военного образца и разные другие товары. Очень просит принять». Я велел просить и ко мне вошла молодая дама, одетая скромно, но с той изысканной и дорогостоящей простотой, которой отличаютсянастоящие аристократки.

– Вы предлагаете солдатскую обувь? – с удивлением оглядев эту изящную посетительницу, спросил я.

– Ах, ничего подобного, господин Соломон, – с небрежной улыбкой ответила она. – Я это написала нарочно, чтобы вы приняли меня и чтобы вообще замаскировать цель моего визита…

– Так чему же я обязан чести видеть вас, сударыня? – спросил я.

– Прежде чем объяснить вам цель моего посещения, – скажу вам, что я знаю, что вы настоящей джентльмен, хотя и состоите на службе у большевиков… Поэтому, прежде чем ответить вам, я прошу вас дать мне честное слово в том, что весь разговор останется между нами… по крайней мере в течение одного, двух дней…

– Простите, я могу дать вам слово только в том случае, если ваш визит не касается каких-нибудь государственных вопросов…

– О, ничего подобного… Я далеко стою от политики, – ответила она. – Вопрос касается вас лично, только вас… Я хочу вам сделать одно предложение, касающееся только вас лично… Могу я рассчитывать на вашу дискретность?…

Заинтригованный и заинтересованный сверх меры, я дал ей слово.

– Дело вот в чем, – начала она. – Я жена секретаря консула одной из стран которую вы мне позволите не называть, находящегося не здесь, а в другой стране. Мы узнали о ваших трениях с господином Гуковским, которые угрожают вам массой неприятностей… Впрочем, ни для кого это не секрет, все говорят об этом. Я не касаюсь существа вопроса, но предупреждаю вас, что он пишет на вас доносы и что вам угрожают большие неприятности… Но и самому Гуковскому не сдобровать… это так, между прочим… Так вот, имея через мужа необходимые связи и возможности, я и предлагаю вам, если вам это нужно, устроить вам х о p о ш и й, – подчеркнула она, – паспорт…

– Нет, – ответил я, глубоко изумленный ее словами и вообще ее осведомленностью, и крайне изумленный ими, – я не собираюсь бежать…

– Ах, я не говорю этого… но я думаю, что, быть может, на всякий случай вам было бы приятно иметь такой паспорт и уже с готовой визой на любую страну в кармане… для вас и, конечно, для вашей супруги также… И так как это для вас… ведь нам все известно… известно, что вы честный человек и что потому то Гуковский и старается вас утопить… Так вот, для вас оба паспорта будут стоить всего сто тысяч эстонских марок…

– Благодарю вас за заботливость, – перебил я ее, – но, повторяю, я не собираюсь бежать…

– Подумайте, господин Соломон, – настаивала она, – подумайте хорошенько… И это вовсе не дорого… Когда летом Гуковский устраивал через мое же посредство паспорт Эрлангеру и его жене, он уплатил нам миллион эстонских марок… Но Эрлангер был просто мошенник, наворовавший массу денег… у него не менее двух миллионов шведских крон… и мы не стеснялись «содрать» с него подороже… Гуковский тоже обращался к нам на днях с просьбой о паспорте для себя, но, не желая компрометировать себя с ним, мы ему отказали… Мы же устроили паспорт для господина В-а, которого вы уволили за мошенничество, и ему это тоже стоило миллион марок… А вам и для вашей супруги с готовыми визами все удовольствие обойдется всего только в сто тысяч эстонских марок…

Я наотрез отказался. Конечно, я мог быи, в сущности, должен был бы арестовать эту даму… Но я отпустил ее – ведь она верила моему слову, слову «большевика-джентельмена» …

И не знаю, была между этим визитом и тем, что произошло на другой день, какая-нибудь связь, или это было просто совпадение, но на следующий день – это было в половине декабря – приехал очередной дипломатически курьер. Спустя некоторое время, Гуковский влетает ко мне, весь радостный и торжествующий. Он держал в руках какое то письмо.

– Ну, вот, – сказал он, – я получил сегодня хорошие новости, хе-хе-хе!.. А вы не получили никаких новостей?

– Обыкновенные, – ответил я, – заказы, запросы, все обычное…

– Ну-с, а у меня новости такие, что вы так и ахнете, – радостно сообщил он, – так и ахнете… Хотя я частенько читал вам письма к моим, как вы их называете, «уголовным друзьям», хе-хе-хе… ну, однако, конечно, не все вам читал… Так, узнав, что меня, по настоянию Ленина, решено отозвать, я писал Чичерину, что в интересах поддержания престижа РСФСР необходимо, уж если меня отзовут, отозвать также и вас, хе-хе-хе-хе!.. Ведь, правда, остроумная идея?… Хе-хе-хе!..

Я угрюмо молчал. Мне было глубоко противно.

Было противно и слушать его и видеть перед собой всю его фигуру, его отвратительные гнойные глаза с их нагло торжествующим выражением…

– Хе-хе-хе, – продолжал он, – вот я и получил сегодня ответ от Чичерина… и пришел к вам поделиться новостью, хе-хе-хе!..

И он стал читать мне письмо Чичерина, которое привожу на память:

«…К сожалению, – писал Чичерин, – по настоянию Ленина, на которого как мне стало известно, очень наседал Сталин, представивший ему подробный рапорт Якубова, а также неблагоприятное для вас мнение нашего «миротворца» Иоффе, вас решено отозвать из Ревеля. Я старался воспротивиться этому, убеждал, доказывал но я натолкнулся на вполне готовое решение твердое, как скала, о которую и разбились все мои настояния. Ваше отозвание – вопрос решенный… Но вполне присоединяясь к высказанному вами в одном из последних писем взгляду, что для сохранения нашего престижа нельзя отозвать только вас одного и оставить торжествовать Соломона, что могло бы крайне нежелательно отозваться заграницей на общественном мнении, я стал работать в этом направлении и, поверьте, с большими усилиями мне удалось убедить Ленина в необходимости отозвать и Соломона. Добился я этого, между прочим, и тем, что для Эстонии нам нужен только один представитель, который в своем лице соединял бы об функции, дипломатического нашего представителя и торгового, так как иначе-де нам не избежать вечных личных трений между тем и другим, если эти функции будут исполняться отдельными лицами… После большой склоки, ставя даже несколько раз министерский вопрос по этому поводу, мне удалось добиться признания правильности моей точки зрения. Таким образом, в ближайшие дни вы и Соломон будете одновременно отозваны, и вам обоим на смену будет назначен – я очень настаивал на этом – Литвинов один. Теперь я хлопочу о том, чтобы вам после отозвания был предоставлен полуторамесячный отпуск для лечения вашей болезни и для «омоложения» по способу Штейнаха, о котором вы мне пишите…»

Он окончил чтение и торжествующе посмотрел на меня…

– Ну, как вам нравится эта идея, Георгий Александрович, ха-ха-ха!.. – захохотал он, явно издеваясь надо мною. – Не правда ли, Георгий Васильевич Чичерин ловко провел ее, ха-ха-ха-а!..

И вот тут – это был единственный раз, когда я в своих отношениях с Гуковским не выдержал – я дал волю своему гневу… Я молча встал с своего кресла и, с трудом сдерживаясь, чтобы не избить его, подошел к нему, взял его за руку, приподнял его в кресле и с трудом (спазмы душили меня) произнес хриплым голосом:

– Вон!.. сиюже минуту вон!.. прохвост!.. – и толкнул его к двери…

Он испугался и, весь трясясь и побледнев, безропотно пошел своей ковыляющей походкой к двери…

Вскоре прибыл Литвинов, назначенный сменить меня и Гуковского, который немедленно, чуть ли не в тот же день, ухал в Германию «омолаживаться»… Обо мне из центра не было ни гу-гу. Удостоверение Литвинова гласило, что он назначен дипломатическим и торговым представителем. Об отозвании меня не было никакого официального уведомления. Я послал запрос в Москву и одновременно в Лондон Красину. Из Москвы ответа не было ни теперь, ни после.

От Красина я получил телеграмму, в которой он писал. «Поражен этими непонятными мне перестановками. Сношусь с Москвой, чтобы выяснить. Прошу и умоляю отнесись хладнокровно к происшедшему. Предполагаю скоро быть Ревеле проездом Москву. Обнимаю. Красин».

Я запросил Литвинова, желает ли он немедленно принять от меня дела. Он обратился ко мне с «сердечной просьбой старого товарища» оставить все по старому, т. е., продолжать нести мои обязанности. И вот я остался в Ревеле на своем посту, так сказать «а ла мерси» Литвинова, который, однако, вскоре потребовал, чтобы заведующие отделами, помимо меня делали доклады и ему. Получилась нелепость, глубоко уязвлявшая мое самолюбие. Но этого было мало, и, немного спустя, Литвинов выпустил когти и стал усердно преследовать моих ближайших сотрудников – Ногина, Маковецкого, Фенькеви и других. Я глубоко страдал за них, но, увы, ничего не мог поделать… Литвинов обрушился на них со всею силой своего хамства, старательно выживая их. Через несколько времени, все не получая ответа на мои запросы из Москвы, я опять послал запрос, но ответа так и не было до конца моего пребывания в Ревеле.

Между тем, из Стокгольма вскоре приехал Ашберг по делам моих операций с продажей золота, в конец испорченных вмешательством в них Ломоносова. Не посвящая его в сущность происшедших перемен, я просто сообщил ему, что вместо Гуковского, назначен Литвинов и что, по всей вероятности, я вскоре получу новое назначение… Тогда он обратился ко мне с предложением.

– Я знаю, – сказал он, – что советское правительство вам очень верит. Я уже давно думаю о том, что РСФСР необходимо иметь свой собственный банк заграницей, что значительно развязало бы России руки и удешевило бы всякого рода операции. И уже давно я собираюсь переговорить с вами и предложить вам и вашему правительству следующую комбинацию. Я стою сейчас во главе основанного мною банка «Экономиакциебулагет», одним из крупных акционеров которого является мой друг Брантинг, т. е., по существу банк этот принадлежит ему и мне…

Вот я и предлагаю, чтобы РСФСР взяло на себя этот банк, который номинально останется частным акционерным шведским предприятием. РСФСР вносит в дело, скажем, пять миллионов золотых рублей, не от своего имени, а якобы, вы, как частное лицо, их вносите… Таким образом, имея в этом деле, примерно, около семидесяти пяти процентов акций, вы становитесь единственным директором-распорядителем банка… Впрочем, вопрос о правлении банка, это уже второстепенное дело и, если вы и ваше правительство согласны на эту комбинацию, вы уже сами установите систему конструирования этого банка. Но таким образом РСФСР будет иметь свой собственный заграничный банк. Вы будете располагать правом единоличной подписи, а остальные члены правления, т. е., я и другие, по вашему усмотрению, с теми или иными ограничениями… Но, повторяю, это вопрос уже второстепенный, важно лишь решение вопроса в принципе…

Незадолго до этого разговора я получил от Красина телеграмму о его выезде в Москву через Ревель, и я ждал его через два дня. Я ответил Ашбергу, что, прежде чем дать тот или иной ответ на его предложение, я должен посоветоваться с моим другом Красиным. Ашберг согласился подождать его приезда в Ревель.

Я познакомил его с Литвиновым, которому он тоже изложил свой проект, и Литвинов отнесся к нему очень сочувственно.

С пароходом приехал Красин, везший в Москву законченный уже проект договора с Англией. Литвинов отправился вместе со мной встречать его. Мне было отвратительно видеть, как Литвинов, ненавидевший Красина всеми фибрами своей души, бросился целовать и обнимать его. Красин остановился у меня и мы с ним направились ко мне пешком, так как пристань находится недалеко от меня.

И характерная вещь – едва мы с Леонидом, попрощавшись с Литвиновым, остались одни, как он обратился ко мне с таким вопросом:

– А как ты думаешь, Жоржик, меня в Москве не арестуют?…

В тот же день мы отправились с ним в мое бюро, потолковали с Литвиновым, между прочим, и о проекте Ашберга, которого мы вызвали из гостиницы и который лично защищал все детали своего проекта… Оставшись втроем, мы вновь обсудили во всех деталях проект и пришли к следующему решению, которое Красин и взялся провести в Москве. Согласно нашему проекту, утвержденному в дальнейшем в сферах, РСФСР одобряет предложение Ашберга. Осуществление его я беру на себя. Советское правительство ассигнует (вернее, доверяет) мне лично пять миллионов золотых рублей. Для того, чтобы в глазах всего мира мое участие не вызывало подозрений, я с ведома советского правительства симулирую, что, разойдясь с ним в корень и отряхнув прах от моих ног, я бежал от него в Швецию, где и устроился со своими (неизвестно, каким способом нажитыми) пятью миллионами в «Экономиакциобулагет»… Иными словами, я должен был навсегда погубить мою репутацию честного человека…

Когда наше обсуждение – происходило оно в кабинета Литвинова – было окончено, я, имея ряд неотложных дел, ушел в свой кабинет, оставив Красина и Литвинова вдвоем. Спустя, примерно, час, Красин пришел ко мне в кабинет. Он был очень расстроен. Подписав несколько срочных бумаг, я обратился к нему с вопросом:

– Что? Какие-нибудь неприятные разговоры с Литвиновым?…

– Как сказать? – ответил он с какой то брезгливой гримасой. – Видишь ли, я показал ему проект договора с Англией и… тебе я могу это сказать… Конечно, Литвинов… ты же его хорошо знаешь, знаешь, какой это завистливый хам… начал озлобленно критиковать его и доказывать, что я должен был и мог добиться от англичан и того и другого… Я его разбил по всем пунктам… Словом, препаршивое впечатление: договор, очевидно, плох, потому, что его провожу я, а не он…

Красин прогостил у меня три дня. Мы много говорили с ним, но об этом когда-нибудь позже. Он был мрачно настроен и не мог отделаться от тяжелых предчувствий и ожидании больших неприятностей в Москве. Я старался его рассеять, но и у меня было невесело на душе… Затем он уехал в Москву.

Я, конечно, провожал его на вокзал. Был и Литвинов, полезший к нему со своими иудиными поцелуями. Прощаясь со мной и отойдя немного от Литвинова, Красин, целуя меня, шепотом, тревожно спросил меня еще раз: «Так ты думаешь, не арестуют?» Я подавил свою тревогу за него и вымучив на своем лице ободрительную улыбку, ответил ему:

– Ну, конечно, нет. Поезжай с Богом, голубчик…

XXXIV

Красин уехал. Я продолжал работать. Литвинов, относясь ко мне лично вполне корректно и даже по товарищески наружно тепло, вымещал свою злобу против Красина и меня на моих близких сотрудниках, которые слезно просили меня, при получении мною нового назначения, взять их с собою. Ашберг приезжал еще не один раз, и мы с ним и Литвиновым разрабатывали все детали его проекта, который, по полученным от Красина известиям, встретил полное сочувствие в советских сферах и главное со стороны Ленина.

В начале февраля возвратился из отпуска Гуковский… Я едва-едва с ним поздоровался, хотя он, несмотря на последнюю сцену, когда я почти вытолкнул его из моего кабинета, что то очень лебезил передо мной. Литвинов, между тем, непременно решил устроить «дипломатический» обед, на который были приглашены и эстонские сановники, как министр иностранных дел Бирк и др. Обед имел целью демонстрировать «перед лицом Европы» – как говорил Литвинов, приглашая меня, – что между нами тремя, т. е., Гуковским, Литвиновым и мною, царят мир и любовь. Пришлось проглотить еще одну противную пилюлю – участвовать в этом обеде, улыбаться Гуковскому, слушать его похабные анекдоты, беседовать с быстро напившимся Бирком, и манерами и развитием представлявшим собою среднейруки уездного русского адвоката…

Гуковский оставался не долго в Ревеле, устроившись в маленькой комнате в той же «Петербургской Гостинице» и работая вместе с Фридолиным над составлением своего отчета. Затем он уехал в Москву и исчез из поля моего зрения. И теперь я считаю своевременным попытаться сделать более или менее подробную характеристику этого излюбленного советского деятеля, которого так старательно покрывали во всех его гнусностях его друзья – приятели.

От сколько-нибудь внимательного читателя моих воспоминаний, надеюсь, не укрылось, что Гуковский представлял собою в некотором роде центр, около которого сгруппировалась вся мерзость, все нечистое, все блудливое, все ворующее и пожирающее народные средства. Около него стали, частью скрываясь, частью явно, все те, кого я называю его «уголовными друзьями».

Принимаясь за эту характеристику, я беру на себя нелегкую задачу. Ведь это характеристика человека настолько порочного, что всякий, прочтя ее, вправе будет заподозрить меня в том, что из чувства неприязни я сгустил краски до полной потери чувства меры и, впав в чисто мелодраматическую фантазию, вывел не живое лицо, а какого – то кинематографического злодея. Но много лет прошло с того момента, как я расстался с Гуковским, который давно уже спит могильным сном, и за эти годы я часто возвращался мыслью к прошлому и, в частности, к Гуковскому, разбираясь во всем том, что мне известно о нем. И я тщательно искал в нем хотя бы одну положительную черточку, присутствие которой претворило бы эту чисто абстрактную фигуру героя бульварного романа в живое лицо. Увы, при полной моей добросовестности в этом отношении, я не могу оживить, очеловечить его, и он остается героем мелодрамы, он остается чистой абстракцией.

И вот, в этом то и заключается трудность проведения его характеристики. Но и это еще не все. Часто мелодраматические герои выводятся, как личности, обладающие какой то инфернальной силой, чем то от Мефистофеля. Но в данном случае нет и этого. Нет ни одной, хотя бы и отрицательной, но яркой черты, в характере этого реального типа. Это был человек совершенно слабый, со всеми основными чертами слякотного характера, и в то же время он был силой, ибо он был силен не сам по себе, а по тем условиям, которые его создали, которые его поддерживали и которые в конце концов его погубили… Его создаласоветская система…

Я не знаю его биографии, а потому не могу привести всего того, что обыкновенно приводится в жизнеописаниях, т. е., тех условий, в которых он родился, жил и воспитывался, и чем, обыкновенно, биографы обосновывают определенный характер данного лица. Я узнал его лишь в Москве в качестве советского сановника, когда ему было уже лет около пятидесяти. Выдающийся инженер, Р. Э. Классон, большой друг Красина, как то в свою бытность в Ревеле, характеризовал Гуковского, которого он знал еще по Баку, где тот был главным бухгалтером Городской Управы, как шантажиста и просто мошенника и нравственное ничтожество. Как я уже упоминал, в начале советского режима Гуковский был назначен народным комиссаром финансов. Но он оказался совершенно неспособным к этой сложной должности. Он был смещен и назначен членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, говорят, по дружбе со Сталиным. Я не знаю лично Сталина. Как к государственному деятелю я отношусь к нему вполне отрицательно. Но по рассказам его близких товарищей, между прочим, и хорошо знавшего его Красина, Сталин – человек, лично и элементарно, вполне честный, крайне ограниченный (что и видно по его деятельности), но глубоко, до идиотизма преданный идеям революции, и поэтому я не допускаю и мысли, чтобы Сталин протежировал Гуковскому, если бы не считал его тоже честным человеком.

В качестве члена коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, как я уже говорил в свое время, Гуковский обнаружил самую крайнюю узость и ограниченность, ясно доказавшие, что он не государственный человек, а просто кляузник. В Ревеле он развернулся вовсю. Как мы видели, он заводит содержанку, устраивает ее мужа и брата на хлебные места, вместе с ними мошенничает, просто ворует, проводит время в скандальных кутежах и оргиях… И все это он делает совершенно открыто, не обращая внимания на то, что пресса всего мира описывает его подвиги. ЦК партии, члены которого все время подкупались им, чтобы спасти его, посылают к нему его семью, которую он держит в черном теле, продолжая вести все ту же жизнь прожигателя. Я его уговариваю, тычу ему в глаза его явно мошеннические договоры; мои адвокаты подтверждают мои слова, но он лжет и притворяется и пишет человеконенавистнические доносы, адресуя их своим «уголовным друзьям». Доносы эти чудовищны, полны лжи и только лжи и сладострастного стремления уничтожить людей, ставших ему поперек дороги…

Он все время, так сказать, походя, лжет. Лжет даже и тогда, когда знает, что тотчас же будет уличен. Напоминаю читателю, например, приведенное мною его уверение, что он живет с семьей на семь с половиною тысяч марок в месяц, хотя он знал, что я сейчас же уличу его во лжи. Известный, как старый, преданный партии революционер, он покрывает Эрлангера и, не отпуская его в Москву, куда его требует ВЧК, он добывает ему за большие деньги фальшивый паспорт и дает ему возможность удрать с награбленными деньгами.

И в то же время он садически жесток. Напоминаю о его постоянных сладострастных чтениях мне доносов на меня же. Узнав, что одну мою сотрудницу вызывают по ложному доносу в Москву (по многим причинам я не могу об этом подробно говорить), по обвинению ее в шпионаже и что я, расследовав дело, отказался ее откомандировать, он приходит в слепое негодование и буквально умоляет меня отправить ее в Москву.

– Вот напрасно, – говорит он, – вы не откомандировываете ее в Москву. Ведь раз требуют, значит, есть за что… Надо быть твердым, Георгий Александрович, не жалеть тех, кто посягает на измену. Ведь есть еще время, поезд с курьером уходит в 12 часов ночи. Сейчас только шесть часов. Ведь долго ли одинокой женщине собраться… хе – хе – хе!.. Право, Георгий Александрович, ну, я прошу вас, велите ей немедленно приготовиться, – тоном просьбы, почти мольбы, продолжает он, – и сегодня же выехать… А? Велите, прошу вас… ведь она успеет. – И далее он говорит каким то мечтательным, сладострастным тоном, как-то захлебываясь и млея: – Отправьте, право, пусть постоит у стеночки… у стеночки, хе-хе-хе… пусть… это делают у нас безболезненно… отправьте… это п о л и p у е т кровь, хе – хе – хе – хе… пусть у стеночки…

Я думаю, из всего приведенного выше видно, что основными чертами его были – ничем не сдерживаемый, грубый, чисто животный эгоизм, половая распущенность, отсутствие чувства элементарной стыдливости, выражавшееся вего моральной оголенности, алкоголизм, хитрость, жестокость, лживость, предательство, т. е., в конечном счете полный дефект морали… Не нужно быть психиатром для того, чтобы, зная основную сущность его болезни (сифилис), поставить правильный диагноз – прогрессивный паралич.

Но отвлечемся от него самого, от его индивидуальности. И поставим твердо и честно сам собою вытекающий вопрос: да как же мог в течение ряда лет человек, страдающей этой страшной болезнью, занимать министерские посты, и не только занимать их, но и пользоваться расположением, дружбой, уважением, и поддержкой государственных людей, которых я называл «уголовными друзьями»?

Ответ на этот вопрос может быть ТОЛЬКО ОДИН – вся эта эпопея, которую я выше называл ГУКОВЩИНОЙ, есть результат ИНДИВИДУАЛЬНОЙ БОЛЕЗНИ и КОЛЛЕКТИВНОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ.

Спустя несколько месяцев, находясь уже в Лондоне, я узнал, что Гуковский был предан суду. Но он захворал какой то таинственной болезнью, по официальным сведениям, это было воспаление легких. Он скончался в страшных мучениях. И, борясь со смертью, он повторял только одну просьбу: «Позовите ко мне Коба (Сталина), я ему все расскажу…» Но Сталин не пришел к нему. В советских кругах говорят, передавая эту версию, как страшную тайну, что Гуковский был отравлен, чтобы без суда и следствия, покрыть могильной плитой вместе с его бренным телом и его (его ли только?) преступления, в которых были замешаны многие…

И заканчивая описание похождений Гуковского и переходя к дальнейшему, мне неудержимо хочется сказать:


НЕСЧАСТНАЯ РОССИЯ, НЕСЧАСТНЫЙ РУССКИЙ НАРОД, КОТОРЫМ ПРАВЯТ ПРЕСТУПНИКИ И ДУШЕВНОБОЛЬНЫЕ.


Между тем, 19 февраля я заболел какой то тяжелой болезнью, в которой не могли разобраться лучшие ревельские врачи вместе с известным профессором Юрьевского университета Цего – фон – Мантейфелем. Тогда как то никому в голову не пришло подумать об отравлении. И лишь спустя много – много времени у меня, при сопоставлении ряда обстоятельств, сопровождавших это мое заболевание, совершенно, можно сказать, деформировавшее всю мою натуру, явилось подозрение, что я был отравлен каким то неизвестным ядом… Но это только предположение… Мне пришлось пролежать свыше месяца…

Я лежал и, должен отдать справедливость Литвинову, он обнаружил во время моей болезни большую заботливость и настоящее товарищеское внимание ко мне. Между тем, Ашберг продолжал работать над реализацией своего проекта, стараясь заинтересовать в осуществлении его и общественное мнение шведских деловых сфер. Это необходимо было в виду того, что в то время во главе Швеции стояло консервативное правительство, очень недружелюбно относившееся к советскому правительству, которое Швецией не было признано.

Правда, было нечто в роде какого то полупризнания и там находился командированный в качестве полуофициального, совершенно бесправного советского агента Керженцев, которого шведское правительство держало в черном теле, не признавая за ним обычных прав дипломатического представителя. Он если не ошибаюсь, не пользовался даже личным иммунитетом, мог иметь в своем штате лишь весьма ограниченное число лиц и не мог исполнять даже самых ограниченных консульских функций. Да и по своим чисто личным свойствам Керженцев не пользовался в Швеции никаким престижем и влиянием. Между тем, шведское правительство лично ко мне относилось крайне недружелюбно, и попытка Ашберга и его друзей позондировать почву у тогдашнего министра иностранных дел и узнать, согласился ли бы он разрешить мне въезд в Швецию, встретила с его стороны резко отрицательное отношение.

Вот поэтому то Ашберг и старался обработать влиятельные деловые круги Швеции и привлечь их симпатии ко мне, чтобы нажать на министра. В результате, в то время, как я лежал, борясь со смертью, а потом, едва начав поправляться, ко мне начались какие то паломничества разных влиятельных организаций и лиц из Стокгольма. Первым, если память мне не изменяет, меня посетил прибывши специально, чтобы познакомиться со мной, председатель шведского риксдага господин – Петерсон. Его визит совпал с моментом, когда мне было очень плохо и я от слабости едва мог говорить. Затем приезжали представители разных торгово-промышленных объединений, как например, синдиката тяжелой индустрии, разных заводов, фабрик… Приезжали и другие лица и, между прочим, жена Брантинга (лидера шведских социалистов, ныне покойного). Она сообщила, что ко мне хотел ехать Брантинг, но занятый подготовлениями к новым выборам, не мог отлучиться из Швеции и вместо него приехала она, чтобы познакомиться со мной и просить меня не менять моего решения переехать в Стокгольм для осуществления «известной комбинации», которую ее муж горячо – де приветствует.

Bcе эти визиты носили на мой взгляд довольно комичный характер: люди упрашивали меня приехать в Стокгольм, не менять моего решения и пр., а, между тем, всем было хорошо известно, что и мое правительство одобрило этот проект и что я согласился на его осуществление.

Однако, скоро мне стало известно из частных источников, что работа Ашберга наткнулась на сильное противодействие Ломоносова, естественно, очень не желавшего, чтобы я поселился в Швеции. И в конце концов все старания Ашберга кончились полным провалом.

Когдапочва была достаточно подготовлена, к министру иностранных дел явилась многочисленная депутация просить о разрешении мне въезда в Швецию. Депутация эта состояла из представителей нескольких крупных торгово – промышленных объединений, членов риксдага с председателем во главе и разных других лиц. Но министр был уже подготовлен и хорошо вооружен, и в ответ на их просьбы показал им старый, выкопанный кем то и всученный ему номер левой социалистической газеты «Стормклоккан» («Набат»), в котором был помещен много лет назад один из моих рассказов «Убийство шпиона», из воспоминаний русского революционера. Два слова об этом рассказе:

В нем я со слов моего товарища привожу описание, как один революционер, человек очень гуманный преследуемый шпионом, проследившим его при выходе из конспиративной квартиры, где происходило очень важное совещание, несмотря на все свое отвращение к убийству, должен был застрелить его. И, убив его, он наклонился над ним, вынул из его кармана записную книжку и, заглянул в его мертвые с выражением застывшего ужаса глаза и в нем начались угрызения совести: имел ли он право убить человека?…

Министр прочитал депутации этот рассказ и возмущенным голосом сказал, что он слишком любит свою родину, а потому и не может допустить, чтобы человек, призывающей к убийствам, получил возможность перенести свою преступную деятельность в Швецию…

Таким образом, проект Ашберга был похоронен. Но с приходом к власти Брантинга проект этот был все таки осуществлен, но без моего участия, и банк «Экономиакциебулагет» и сейчас работает исключительно на советское правительство.

Между тем я начал поправляться от моего странного и продолжительного заболевания. В Ревель приехал назначенный помощником Литвинова по торговой части, некто Аникиев человек совершенно ничтожный, о котором даже мой приятель, курьер Спиридонов, посещавший меня во время моей болезни, говорил на своем волжском наречии:

– Он никуда не годится… Тут нужен человек образованный… А он что? Совсем необразованный, да и ленивый…

Кстати, не могу не вспомнить, как во время моей болезни, когда я, хотя дело уже и пошло на поправку, был еще очень слаб, меня навестили все три наших курьера, во главе со Спиридоновым, который и поднес мне два маленьких горшка с гиацинтами. И при этом Спиридонов от их имени произнес мне «длинную» приветственную речь:

– Вот… это тебе от нас… мы все тебя любим, потому ты хороший… честный… вот возьми. – И упарившись и весь вспотев от этой длинной речи, он протянул мне эти два скромные горшочка цветов…

Я до того не ожидал этого трогательного чествования меня, что расплакался, как ребенок… Мы все расцеловались. Я их угостил кофе… И, оправившись от трудной официальной части визита, они просто и долго говорили со мной…

Право, это, кажется, была однаиз лучших минут всей моей советской службы!..

Наступила какая – то скучная никчемная жизнь. Я ходил гулять, ничего не делал. Ко мне постоянно заходили вся моя «верная пятерка» и другие сотрудники, стараясь меня развлечь и отвлечь. Часто бывал и Литвинов… Он вел свою линию и продолжал всеми мерами угнетать моих сотрудников, и вскоре довел одного из них, П. П. Ногина, до того, что он сам попросил Москву о своем отозвании. Было грустно и тяжело. Все мои сотрудники настоятельно просили меня взять их с собой, когда я получу новое назначение. И конечно, я дал им твердое обещание все сделать, чтобы исполнить их просьбу… Я заручился заранее согласием Литвинова отпустить их: он не скрывал, что терпеть их не может…

Конечно, я все время был в переписке с Красиным. Он писал мне сперва из Москвы, а затем, по возвращении через Финляндию и Германию в Лондон, и из Англии. Он предлагал мне разные назначения: в Германию, Данию, в Лондон на пост директора «Аркоса»… Поразмыслив, я остановился на Лондоне, на чем и Красин всего больше настаивал, соблазняя перспективой работать в одном месте с ним. Я телеграфировал ему. Он ответил, что виза обеспечена и чтобы я готовился с получением ее немедленно выехать…

И я стал со дня на день ждать визы. Но время шло, а визы не было. Потом, уже в Лондоне, я узнал о причине задержки.

При Красине состоял в качестве секретаря делегации Николай Клементьевич К л ы ш к о, его настоящей злой гений, о чем мне придется говорить в части моих воспоминаний, посвященных Лондону. «Аркос» возглавлялся двумя членами правления, В. П. Половцовой и

В. А. Крысиным, с которым у меня была неприятная переписка по поводу проходивших транзитом через Ревель для отправки в Москву закупленных ими крайне недоброкачественных товаров. Конечно, мои рекламации, нередко весьма резкие, по адресу Половцовой и Крысина вооружили их обоих против меня, что они демонстративно подчеркнули своей телеграммой, посланной Литвинову, когда они узнали о его назначении в Ревель… В ней они тепло приветствовали его, говоря, что «с радостью узнали о назначении в Ревель в его лице настоящего представителя…»

Клышко, все время ведший игру на два фронта, сам очень недовольный моим назначением, так как это усиливало Красина, в угоду своим желаниям, а также желаниям Половцовой и Крысина, получив распоряжение Красина возбудить ходатайство о визе для меня с женой, «в виду массы неотложных дел», сперва долго тянул, а затем, спустя порядочно времени, по категорическому приказу Красина, возбудил ходатайство, но «по ошибке» только относительно визы моей жены. Таким образом, английский консул в Ревеле, получил разрешение выдать визу только моей жене. Я послал Красину срочную телеграмму об этом «недоразумении», он разнес Клышко и тот тогда поторопился взять визу и для меня. Отмечу, что это было очень просто, так как Ллойд – Джордж дал согласие Красину заранее при разговоре с ним обо мне. Таким образом, моя виза была получена только через три дня после визы моей жены, Но упомяну кстати, что вся эта почтенная компания – Половцова. Крысин и Клышко – вели все время закулисную работу, чтобы мое назначение не реализировалось: сносились с друзьями в Москве, просили, настаивали… Словом, повторялась новая «гуковщина». Она заранее мобилизовала свои силы и, ощерившись, ждала меня в Лондоне!.

Повторяю, обо всем этом я узнал лишь по прибытии в Лондон. Но один из следов этой кампании попался мне в руки еще в Ревеле в то время, когда я, дав согласие Красину, ждал визу (это тянулось около четырех недель). Как то Маковецкий, придя ко мне, с недоумением показал мне телеграмму, адресованную Литвинову: «Передайте Соломону в отмену предшествующего распоряжения, что приезд его в Москву не требуется №… Чичерин». Распоряжения выехать в Москву мне не передавали, и мы вместе с Маковецким поняли, что идут какие то неизвестные нам махинации. Надо полагать, что работы Половцовой, Крысина и Клышко одно время достигли цели, что Чичериным был уже послан приказ мне прибыть в Москву, но Литвинов, не желавший, чтобы я, попав в Москву, выступил с разоблачениями по делу Гуковского, не показал мне телеграммы и возбудил от себя требование об отмене вызова меня в Москву… Таковы мои догадки. Но, конечно, эта телеграмма очень взволновала меня и моих друзей, и они с тревогой ждали получения мною визы в Англию, боясь, что вдруг меня отзовут в Москву. А Маковецкий довел свою осторожность до того, что, прощаясь со мной на пароход, сказал мне:

– Георгий Александрович, я сейчас узнал, что» Балтимор» простоит в Либаве целый день, будет забирать там уголь… Я вас очень прошу ни под каким видом не сходить на берег… кто его знает, вдруг там получится распоряжение о том, чтобы вы ехали в Москву… С парохода вас не могут снять, он английский… Не сходите с него…

Я получил визу 23 мая (1921). Я решил доставить себе удовольствие и ехать в Лондон морем. Пароход «Балтимор» выходил из Ревеля 25 мая. Я решил ехать с ним, хотя это был небольшой, сравнительно, и тихоходный пароход, который идет из Ревеля до Лондона девять суток. Мы быстро собрались, ликвидировали наши личные дела и 25-го утром были уже на борту парохода.

Не буду описывать трогательных и таких сердечных проводов, которые мне устроили мои сотрудники и особенно моя «верная пятерка», поднесшая мне скромный подстаканник с многозначительной надписью «Veritas vincit». По какой то технической неисправности пароход задержался и, вместо утра, вышел лишь вечером около семи часов. Таким образом, проводы затянулись и провожавшие меня уходили обедать и опять возвратились на пароход…

Раздались отвальные свистки, дружеские поцелуи и объятия и… слезы…

Тяжело задышала машина и, отдавая причалы и якоря, «Балтимор» стал отчаливать… Мы стояли у борта парохода, посылая последнее «прости» остающимся… Пароход пошел сперва вдоль берега к выходу на фарватере… И мои друзья побежали по берегу, посылая прощальные приветы… Наконец, Ревель остался позади…

Грустный, расстроенный и растроганный сердечными проводами, вошел я в свою каюту, наполненную цветами…

А пароход, все забирая ходу, шел, увозя меня к берегам туманным Альбиона» для новой борьбы с новой


МНОГОГОЛОВОЙ ГИДРОЙ ГУКОВЩИНЫ…


Конец третьей части.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ