Моя служба в Англии
XXXV
С тяжелым чувством грусти расстался я с моими ревельскими сотрудниками… И все-таки я радовался предстоящему, довольно продолжительному путешествие на пароходе, которое оказалось для меня настоящим пребыванием в санатории. Пассажиров на «Балтиморе» было очень мало и, за исключением неизбежных встреч во время еды, я был почти все время сам с собой и мог спокойно предаваться своим мыслям. А мысли мои были невеселые.
Все пережитое в Ревеле – и борьба с «гуковщиной», и моя тяжелая болезнь, так и не разгаданная врачами и деформировавшая весь мой организм – отразилась на моей психике. Все сильнее и сильнее бушевали во мне горькие сомнения в целесообразности моей работы. Скажу без преувеличения, – я отдавал ей всего себя, у меня почти не было личной жизни или, вернее, я жил только своей работой, ее интересами. Я служил делу честно, сурово – честно, с искренним и глубоким омерзением борясь с тем, что я называл «гуковщиной». И я с отчаянием видел и убеждался в том, что «гуковщина» представляет собою, по истине, многоголовую гидру, а я, увы, не был Геркулесом, чтобы сразу отрубить все семь голов чудовища…
И на моих глазах, вместо одной отрубленной головы, немедленно вырастала новая, которая начинала еще сильнее жалить… И я чувствовал себя – с горечью и озлоблением против себя самого – каким то советским Дон-Кихотом, измученным и израненным в честной, но неумной борьбе с ветреными мельницами…
«Колесо чугунное вертится, -
Бесполезно плакать и молиться…»
Но, если минувшее – Берлин, Гамбург, Москва и Ревель – вселяли в мою душу полное разочарование, граничившее с отчаянием, то не менее тяжело и страшно мне было заглядывать и вперед в предстоявшую мне деятельность в Англии. Я знал, что мне придется работать там с такими деятелями, как Крысин и Половцова. Уже по моей работе в Ревеле я имел некоторое представление о том, что представляют собою эти два лица, с которыми у меня была пренеприятная деловая переписка. И вот, гуляя по палуб «Балтимора» и стараясь представить себе мою будущую деятельность в Лондоне, я вспоминал о них и эти воспоминания лишь усугубляли мои тревоги…
Покупая разного рода товары для России, «Аркос» отправлял их пароходом в Ревель, где они перегружались на железную дорогу для отправки в Москву. Из-за этих то товаров у меня и возникла с «Аркосом» переписка, часто принимавшая крайне (с моей стороны) резкий характер. Мне вспоминались поставки сукна, которое часто было крайне небрежно уложено и погружено, благодаря чему товар приходил подмоченный и неисправимо загрязненный, а иногда с массой кусков, протертых во время качки.
Вспоминались мои рекламации, в которых я настаивал на более бережном обращении с товаром… И ярко встала передо мной картина прибытия в Ревель партии шоколадного порошка и какао. Я остановлюсь на этой поставке, так как она весьма характерна.
Я получил известие, что с таким то пароходом из Лондона идет к нам для переотправки в Россию, если память мне не изменяет, две тысячи тонн какао и шоколадного порошка. В день прибытия парохода Фенькеви пришел ко мне совершенно расстроенный.
– Произошло нечто ужасное, – с места сообщил он мне. – Прибыл шоколад и я не знаю, что с ним делать…
– Как так? – спросил я.
– Я вас прошу, Георгий Александрович, – ответил он, – поехать со мной на пристань… Посмотрите сами и дайте мне распоряжение… я не знаю, что делать…
Мы поехали. Стоял санный путь. Когда мы подъезжали к пароходу, ошвартовавшемуся против таможенного склада, Фенькеви обратил мое внимание на снег и на толпу, собравшуюся у парохода. Действительно, картина, развернувшаяся перед моими глазами, представляла собою нечто сказочное: весь снег был перемешан с шоколадным порошком и какао, и женщины и дети подбирали эту смесь в ведра и другие посудины и уносили с собой… Снег повсюду кругом был шоколадного цвета. От парохода к таможенному складу двигались грузчики с мешками и ящиками, из которых не просыпался, нет, а тек шоколадный порошок. Мы остановились у парохода. Вся палуба, все снасти пароходные были шоколадные, точно в детской сказке. Люди ходили по шоколаду, над пароходом носилась густая шоколадная пыль, покрывавшая собою всех и все…
Поднявшись на пароход и заглянув в трюм, я увидал мешки и ящики, тоже покрытые коричневой пеленой и точно плававшие в шоколаде. Я спустился в трюм. Там меня ударил в нос отвратительный запах, напоминавший трупный. Это шоколад и какао, смешавшись с морской водой, издавали такое зловоние. Трюм был наполнен мешками, частью прорванными, и ящиками, многие из которых были поломаны, и весь товар пропрел. Были ящики, обращенные в щепы, и мешки, совершенно разорванные. Эти обломки и рвань от мешков лежали в стороне в трюме же, утопая в том же шоколадном порошке, который как бы заливал все свободные места… Я поднялся на палубу, спустился с парохода и, среди грузчиков, облепленных шоколадной пылью, толпы любопытных и собиравших шоколад, двинулся по шоколадной дороге к таможенному складу. Толпа гудела, смеялась и из нее доносились по моему адресу свистки и иронические, злорадные восклицания: «А, вот они, советские грабители… пьют кровь народа!.. Вишь, какое угощение для голодных!..» и т. п.
Я вошел в склад. Там меня встретилата же картина: весь пол, примерно, на вершок, если не больше, был покрыт шоколадом…
Лишь небольшая часть груза была спасена. Мы узнали, что этот груз представлял собою военный сток, раза три путешествовавший в Америку и обратно. И они, Половцова и Крысин, зная это, не могли не знать и того, что легкая, не рассчитанная на многократные передвижения, укупорка (она состояла частью из тонкого дерева ящиков, выложенных внутри обвощенной бумагой) уже значительно поистрепалась, а они, не только купили этот залежавшийся и пропревший товар, но, не проверив укупорку, отправили товар морем в Ревель…
Конечно, я не мог обойти молчанием этот факт и написал им очень резкое письмо… Россия понесла колоссальные убытки на этой поставке…
Мне вспоминалось все это и тяжелые предчувствия овладевали мною все сильнее и сильнее. Я искал утешения и ободрения в письме Красина, который, убеждая меня ехать в Лондон, манил перспективой совместной работы. Он писал, что, занятый сложными политическими вопросами, не успевает следить за «Аркосом», находящимся в руках Крысина и Половцовой, «людей скорее малоопытных, чем недобросовестных», говорил он, которые ведут дело, спустя рукава, полагаясь на своих доверенных сотрудников, среди которых есть «не мало жулья». Он уговаривал меня приехать и взять в руки «Аркос» и завести там настоящий порядок. «Нечего и говорить, – писал он, – что я буду всегда в твоем распоряжении и всем авторитетом моей власти всегда буду поддерживать тебя».
Я еще верил тогда в силу Красина, и его уверения обнадеживали и успокаивали меня. Я вспомнил и о моем ответе на его призыв, в котором я, соглашаясь ехать в Лондон, указывал ему, между прочим, на то, что я хотел бы взять с собой моих близких ревельских сотрудников, в которых я был уверен, и которых Литвинов всячески старается выжить. Красин в своем ответе писал, что согласен, но советовал повременить с этим, пока я сам не приеду в Лондон. И тогда же я специально об этом говорил с Литвиновым и спросил его, согласен ли он отпустить их ко мне. Он мне ответил, что они ему совершенно не нужны и что с его стороны нет никаких возражений к их переводу…
—
Между тем, мы подошли к Либаве. Памятуя наставления Маковецкого, я решилне сходить на берег. И, по-видимому, я поступил хорошо, так как здесь произошло нечто непонятное, оставшееся навсегда для меня загадкой. Едва «Балтимор» причалил, как на палубу поднялся какой то субъект в форме и с портфелем под мышкой. Он переговорил о чем то с капитаном. Я сидел на палуб довольно далеко от капитана, а потому не слышал, о чем они говорили. Я заметил, как капитан показал ему в мою сторону, и он подошел ко мне.
– Г-н Соломон? – спросил он, и на мой утвердительный ответ сказал, что он начальник порта и что ему нужно взглянуть на мой паспорт. Мои документы были внизу, в каюте, и он спустился вместе со мной. Я показал ему мой дипломатически паспорт. Он внимательно прочел его и, положив в портфель, быстро направился к выходу. Я пошел за ним.
– Потрудитесь сейчас же возвратить мне мой паспорт, – сказал я.
Не останавливаясь, он на ходу, поднимаясь уже по лестнице на палубу, бросил мне:
– Я вам его возвращу перед отходом парохода, – и он быстро продолжал подниматься. Я егонагнал и остановил:
– Немедленно же отдайте мой паспорт, слышите! – резко сказал я.
– Мне он нужен, – отвечал он, и, путаясь и сбиваясь, начал мне объяснять что то: – Может быть вы сойдете на берег, – здесь вам местные коммерсанты готовят встречу… хотят чествовать вас обедом, – так паспорт должен пока оставаться у меня…
– Не говорите глупостей! – отрезал я. – И сию же же минуту отдайте мой паспорт… пароход английский, и я сейчас же позову капитана…
Мы были уже на палубе, где я увидел помощника капитана, который давал мне уроки английского языка и который говорил немного и по-немецки. Он обратил внимание на то, что между нами происходит какой то крупный разговор и направился к нам. Я продолжал резко настаивать. Тот нес всякий вздор. Однако, увидя приближающегося помощника капитана, с удивленно-вопросительным выражением на лице, он торопливо открыл свой портфель и, возвратив, почти бросив мой паспорт, стал быстро спускаться по сходням на берег.
– Что это? – спросил меня помощник капитана. – Какие-нибудь неприятности?… Почему он так быстро убежал?
Я ему рассказал о происшедшей сцене. Он даже покраснел от возмущения.
– О, сэр, вы хорошо ему ответили, – сказал он по-английски. – Пусть бы попробовал не отдать вам паспорта!.. Как? На нашем пароходе, под английским флагом… такое насилие!.. Мы показали бы ему!..
Немного позже на пароход пришел советский консул Раскольников с женой, чтобы представиться мне. Они пробыли у меня около получаса. Раскольников сообщил мне, что местные коммерсанты хотят, чтобы я осмотрел новые, выстроенные в Либаве товарные склады, в надежде, что я соглашусь направлять из Лондона грузы в Россию транзитом через Либаву. Сославшись на нездоровье, я отказался сойтина берег.
После этого визита меня посетил еще какой то подозрительный субъект, резко семитического типа, отрекомендовавшийся советским агентом по закупке разных товаров. Он долго и усердно, по временам с плохо скрываемым раздражением, настаивал на том, чтобы я сошел на берег и принял приглашение коммерсантов, которые-де решили чествовать меня роскошным обедом, что все, мол, приготовлено, что они обидятся и пр. Он сидел у меня не менее часа. Я категорически отказывался и он, как мне показалось, разочарованно попрощался со мной и ушел с парохода.
Но характерно и в высшей степени подозрительно то, что сами то либавские коммерсанты, горевшие таким желанием показать мне новые склады и чествовать меня обедом, не появлялись и так и не появились. И откуда в Либаве могли знать, что я на пароходе – я никого в Либаве не уведомлял о моем отъезде из Ревеля. Не была ли мне подготовлена ловушка? Не был ли последний посетитель чекист? Не предполагалось ли меня «скрасть»?… ведь уголовная хроника «гуковщины» так богата разными подвигами…
–
Рано утром 2-го июня (1921) мы были в Лондоне. Явились таможенные досмотрщики. Но по распоряжению английского правительства наш багаж не был подвергнут осмотру. На берегу меня ждал служащий делегации, который проводил нас в отель, где были заняты для нас комнаты.
Началась моя служба в Англии…
Я немедленно же поехал в помещение делегации повидаться с Красиным. Там же я увидался с Клышко, который встретил меня как ни в чем не бывало. Он только сказал мне, что «эти черти – англичане из форейн – оффиса» напутали и так бессовестно задержали мою визу.
– si non e vero, e ben trovato, товарищ Клышко. – ответил я ему итальянской поговоркой, не зная каковой и думая, что я ему говорю какой-нибудь комплимент, он глупо засмеялся. Надо заметить, что это хитрый, но более, чем ограниченный человек.
дополнение:
Клышко Николай Клементьевич. Род.1880, г. Вильно (Литва); русский, чл. ВКП(б), обр. высшее, зав. производственным отделом «Союзснабосоавиахима», прож.: г. Москва, Вышняковский пер., 27–15.
Арест. 2.09.1937. Приговорен ВКВС 9.10.1937, обв.: участие в к.-р. тер. организации. Расстрелян 9.10.1937. Реабилитирован 11.08.1956.)
Выше, в предшествующей главе я назвал Клышко «злым гением» Красина. Скажу несколько слов, чтобы представить читателю этого нового советского героя.
В то время Клышко был лет около сорока. По образованно и специальности он низший техник. До революции он находился в Англии на служб у известной фирмы «Виккерс», где одновременно с ним служил и Литвинов, с которым он очень сошелся. Но по его словам, которым я не верю, он относился к Литвинову, будто бы, очень отрицательно. Вернувшись в Россию после революции, он служил в «Госиздательстве», во главе которого стоял тогда, впавший одно время в немилость, Воровский. Познакомился я с Клышко еще в Москве, когда Красин собирался в Англию. Не знаю уж, по чьей рекомендации Красин принял его в состав своей делегации в качестве секретаря ее, так как Клышко знал английский язык, которым Красин не владел.
Вскоре обнаружилось, что Клышко был приставленный к Красину чекист, усиленно следивший за каждым его шагом. Покойный Красин не раз сам жаловался мне на это, говоря, что не может от него отделаться, что несколько раз просил центр избавить его от этого «интригана, соглядатая и лакея», но безуспешно. И в то же время, несомненно для меня, Красин был под сильным и непонятным мне влиянием Клышко… И Клышко оставался в Лондоне, ненавидимый всеми, кроме тех, кто был уполномочен им следить за товарищами и доносить. Наряду со своими «секретарскими» обязанностями, Клышко был, по-видимому, и агентом Коминтерна. Он всюду лез, всюду совал свой нос и был все время начеку, стараясь что то вынюхать и подслушать. Для этого он усвоил себе похвальную привычку входить ко всем – к Красину, ко мне и к другим – даже не постучав. Он просто тихо и как то сразу открывал дверь и, быстро оглядываясь по сторонам и прощупывая своими глазами всех и все в комнате, начинал говорить… Меня и Красина очень шокировала эта манера влезать в наши кабинеты, не стесняясь тем, что у меня или у Красина находится кто-нибудь по делу… Напротив, он, по-видимому, именно и следил за тем, нет ли кого у Красина или у меня, и неожиданно появлялся с каким-нибудь часто совершенно нелепым вопросом.
Помню, мы как то беседовали с Красиным в моем кабинете. Я зажег над дверью моего кабинета снаружи, т. е., в коридоре красную лампочку – сигнал, что никто не должен входить, что я занят… Не прошло и двух минут, как, очевидно, предупрежденный кем-нибудь из своих шпионов, что Красин у меня и что зажжен сигнал «не входить», а следовательно, мы говорим с ним конфиденциально, Клышко, словно призрак, очутился в моем кабинет, конечно, не постучав.
Мы оба взглянули на него с такой нескрываемой ненавистью, что он, против своего обыкновения, смутился.
– Я не помешал? – спросил он.
– Вы же видите, что горит красная лампа, – с нескрываемым отвращением к нему ответил Красин, значит…
– А мне нужна ваша подпись, Леонид Борисович, вот под этим письмом, – сказал Клышко, показывая письмо.
– Да я же вам сказал, что с этим спешить нечего, – с досадой оборвал его Красин. – А теперь мне нужно поговорить с Георгием Александровичем, – добавил он как то демонстративно, в упор поглядев на Клышко, который с независимым видом, пожав плечами, не торопясь ушел.
– Препаршивый субъект, – с бессильным озлоблением сказал Красин: – Всюду лезет, следит, подглядывает, подслушивает…
– Да, – согласился я, – но неужели ты не можешь от него отделаться? Ведь это положительно твой злой гений…
– Да, отделайся! – с горечью произнес Красин, и потом, даже понизив голос, добавил: – Ведь это же чекист… он него не отделаешься. Я его третирую, как лакея… ему все нипочем…
Мне неоднократно придется еще возвращатьсякэтому ангелу-хранителю, приставленному к Красину и державшему все лондонское представительство в страхе. Пока же продолжаю мои воспоминания в известной последовательности.
Красин велел Клышко поехать со мной в «Аркос», познакомить меня с Половцовой и Крысиным и оформить мое вступление в члены Правления «Аркоса», который помещался в то время на небольшой улице, выходившей на Кингсуэй. Мы поехали туда, и Клышко, быстро пройдя через ряд комнат и едва отвечая небрежным кивком на приветствия служащих, подошелк какой то двери и, не постучав, вошел в комнату. Это кабинет Половцовой и Крысина.
дополнение:
Крысин Дмитрий Михайлович, 1897 г.р., место рождения: Орловская обл., русский, арестован в 1938 г., осудивший орган: Тройка УНКВД по ДС, осужден 17.02.1938, статья: контрреволюционная троцкистская деятельность, расстрелян 22.03.1938, реабилитирован 11.01.1965)
Варвара Николаевна Половцова – доктор философии Боннского университета, действительный член Московского Психологического общества. В восьмом выпуске «Трудов Московского Психологического общества» в 1914 г. был опубликован ее перевод с латинского сочинения Бенедикта Спинозы «Трактат об очищении интеллекта и о пути, наилучшим образом ведущем к истинному познанию вещей», с большим предисловием, примечаниями и заключением.
Уже сделав (в Бонне) перевод трактата Спинозы, В.Н.Половцова узнала (перед этим она опросила в России специалистов и издателей, однако получила от них отрицательный ответ), что аналогичная работа была выполнена в Одессе
Г. Полинковским еще в 1893 г. Однако Половцова считает, что ее предшественник не утруждал себя «более глубоким проникновением в содержание текста», а собственный перевод предварил главой из «Истории новой философии» Куно Фишера, «воззрения которого на учение Спинозы вообще, и на содержание трактата в частности, не могут считаться в настоящее время способствующими его пониманию» (С.10). Свой перевод Половцова считает несомненно «глубоким», поскольку ему предшествовало длительное изучение всего творческого наследия Спинозы (1).
Здесь же Половцова предлагает свое решение проблемы философского перевода.
Для нее уже «всякое словесное выражение, без исключения, само по себе допускает несколько толкований», несколько способов его передачи на другой язык, и при этом все такие переводы могут быть «вполне точными переводами данного словесного выражения» (С.3). Перевод же на любой язык философских сочинений представляет особенные трудности, так как уже сами философы находятся в отношении к языку в особенно неблагополучных условиях.
Философы, за немногими исключениями, должны заимствовать выражения для изложения своих систем из обыденного языка, всякая вновь возникающая философская школа вынуждена пользоваться для изложения новых мыслей старыми обозначениями. Что же касается философии Спинозы, то она в терминологическом отношении находится «в исключительно неблагоприятных условиях: непосредственно следуя за схоластической философией, она, также как и философия Декарта, представляет в то же время переход к новым содержаниям» (С.4–5).
Половцова считает: оказывается при переводе философского произведения ставить в качестве самостоятельной цели «литературное изложение» – в смысле подбора красивых оборотов и замены иностранных терминов. В виду «бедности» философского языка вообще и русского философского языка в частности, для сочинений и переводов соответствующей литературы, на первом плане пока должна стоять единственная задача – посильное облегчение истинного понимания системы.
Для ученых и читателей из России, которым как правило приходится при знакомстве с философскими проблемами прибегать к помощи иностранных сочинений, «введение национальных оборотов и русификация терминов может служить лишь камнем преткновения для изучения и развития философии в России». С другой стороны, считает русская переводчица, передача, например, латинских терминов только одним латинизированным словом по-русски предоставляет свободу «своеволию неподготовленных читателей» (С.7–8).
В.Н.Половцовой принадлежат еще две работы, посвященные пониманию философии Б.Спинозы: большая статья «К методологии изучения Спинозы» (2) заметка по поводу книги Дунина-Борковского о Спинозе (3)
В издании «Избранных произведений Б.Спинозы» (М., 1957) помещен, однако, перевод Я.М. Боровского. О работе же В.Н.Половцовой здесь сказано, что сам перевод названия трактата является безусловно неточным, вольным и даже искажающим название оригинала, и что переводить его следует как «Трактат об усовершенствовании разума». Кроме того перевод Половцовой «носит печать субъективизма, отражая философские воззрения самого переводчика» (Т.1, С.626).
– Вот, я привел вам нового товарища, – сказал он и с нескрываемым злорадством прибавил – которого вы с таким нетерпением ждали.
В. Н. Половцова была крупная женщина типа Брунгильды. Она была доктором каких то наук. В качестве коммерсанта и вообще в деловом отношении она была полным ничтожеством и представляла собою «Трильби» Крысина, повторяя все его доводы и взгляды. Сам Крысин был человек очень ограниченный. Он не чужд был некоторого образования, но все это прошло как то мимо него, не оставив на нем хоть сколько-нибудь серьезного следа. По натуре он был кляузник и большой софист. Он был старый кооператор. Кажется, он был честен, но он вполне доверял своему секретарю Ш., который, в сущности, и вел все дело закупок, из-за которых выходили большие неприятности. Крысин страдал какой то серьезной болезнью сердца…
Мы познакомились, наговорили друг другу разных комплиментов, выразили взаимные надежды на дружную товарищескую работу и затем перешли к оформлению моего вступления в число членов правления «Аркоса», этого официально английского акционерного общества, действующего по утвержденному английским правительством уставу. Для того, чтобы я получил право быть членом правления или директором, я должен был обладать каким то определенным количеством акций и быть выбранным общим собранием. Все эти проформы были проведены, кажется в тот же день.
И таким образом, уже с самого дня моего прибытия в Лондон, – 2-го июня 1921 года – я стал директором «Аркоса». Помещение «Аркоса» было очень небольшое и поэтому Красин уступил мне свой кабинет, которым он почти не пользовался, так как очень редко бывал в этом учреждении.
На другой же день мне были представлены все служащие и состоялось первое заседание правления, где были распределены между членами правления существующее отделы. По предложению моих товарищей на меня было возложено руководство отделами техническим, счетно-финансовым, управлением дел и личным составом. На первом же заседании я предложил правление пригласить на службу в «Аркос» моих ревельских сотрудников – Маковецкого, Фенькеви, Волкова и некоторых других… Половцова и Крысин, державшиеся со мной сперва очень корректно, с готовностью согласились, и правление передало соответствующую часть протокола Клышко, как секретарю делегации, для получения для новых сотрудников виз.
Чтобы не возвращаться еще раз к этому вопросу, здесь же расскажу, как и чем окончилась эта моя попытка. То, о чем я выше говорил, чего я опасался, едучи в Лондон, оказалось реальным фактом – меня действительно ждала в Лондоне мобилизовавшаяся в ожидании моего неизбежного приезда, новая «гуковщина», под знаменем которой объединились Половцова, Крысин и Клышко. Первые двое не были членами партии, хотя «доктор» Половцова неоднократно мне говорила, что она и Крысин, по существу, «колоссальные» коммунисты. Клышко же был «стопроцентный» коммунист. Согласившисьнамое предложение пригласить моих кандидатов, без всяких разговоров, Крысин и Половцова, по соглашению с Клышко, решили, что этому не бывать, так как приезд моих сотрудников усилит меня и Красина. Знаю все это от одного, ставшего впоследствии моим близким сотрудником, покойного Владимира Андреевича Силаева, о котором дальше. И вот, Клышко повел свои интриги.
Прежде всего он списался от имени делегации с Литвиновым, который, очевидно, надлежащим образом инструированный своим приятелем Клышко, написал в ответ, что никогда не соглашался отпустить упомянутых сотрудников и что он-де не понимает, «откуда товарищ Соломон мог сделать такой вывод». Словом, интрига пошла в ход. Конечно, я был глубоко возмущен этой ложью. Клышко же, всегда игравший на два фронта или, вернее придерживаясь всегда одного фронта, показав мне ответ Литвинова, поторопился сказать: «Вот видите, как товарищ Литвинов беззастенчиво лжет». И он посоветовал мне написать ему лично. Я написал и, спустя две недели, получил от него ответ, в котором он сообщал, что хотя «совершенно не помнит», чтобы у нас с ним был разговор об указанных сотрудниках, но, раз я так этого желаю, он согласен их отпустить. Тогда Клышко, ведя все ту же линию, начал «хлопотать» о визах… Между тем ревельские мои сотрудники, получив от меня своевременно уведомление о принятии их в «Аркос» и о том, что остановка лишь за визами, что является – де лишь пустой формальностью – так я писал на основании слов Клышко – обрадовались и стали готовиться в путь. Я постоянно наседал на Клышко, а он все отвертывался разного отписочного характера ответами: «все готово, но английское правительство наводит какие то справки»… или: «все готово, но ждут какой то подписи…»
Между тем, Литвинов, который, как я говорил, неустанно преследовал моих сотрудников, в свою очередь «работал», готовя им раны и скорпионы… И вскоре я получил известие, что Маковецкого отозвали в Москву, где и арестовали, обвиняя в шпионаже в пользу Польши. Фенькеви тоже вызывали, но он отказался ехать. Одну мою сотрудницу, человека ригористически честного, тоже арестовали уже в Ревеле и под стражей отправили в Москву, предъявив ей обвинение в краже драгоценностей, что, разумеется, не подтвердилось, и она была освобождена после нескольких месяцев заключения в тюрьме… Волкова вызвали в Москву…
Освободившись из тюрьмы, Маковецкий подробно написал мне (конечно, с оказией) о причинах своего ареста и о том, как он освободился: «По существу дела – писал он – я был арестован просто, как «соломоновец», и разумеется, стараниями Литвинова, ненавидящего Вас до чрезвычайности».
Тем не менее, ему было предъявлено обвинение в шпионаже в пользу Польши. Обвинение подтверждалось «документом», напечатанным на пишущей машине (на бланке ревельского представительства) и содержащим какие то военные сведения и подписанным, якобы, Маковецким. Но ему удалось доказать подложность своей подписи и, благодаря дружбе его жены грузинки с известным большевиком Камо, он был месяца через два освобожден. В дальнейшем Маковецкий получил назначение на пост председателя какой то торговой палаты в Петербурге, и года через два скоропостижно (?!) скончался в своем служебном кабинете.
Фенькеви, как я говорил, был тоже вызванв Москву. Он запросил о причин вызова и, узнав, что ему инкриминируюсь какие то обвинения по поводу каких то вагонов, отказался ехать и потребовал, чтобы указанное расследование было произведено специально командированным следователем в Ревеле, где у него в транспортном отделе имеются все документы. Впоследствии он, благодаря протекции Глеба Максимилиановича Кржижановского, близкого друга Ленина, получил назначение в Берлин, где находится, кажется, и по сейчас.
Была вызвана в Москву и еще одна очень дельная сотрудница, намеченная мною к переводу в «Аркос», но она тоже отказалась ехать, и вскоре вслед затем ей удалось, не знаю уж как, устроиться в Берлине.
Таким образом, пять человек моих наиболее дельных и высококвалифицированных сотрудников (Маковецкий, Фенькеви, Волков и две женщины) пострадали исключительно благодаря Литвинову, и только из за того, что все они были честные и порядочные люди и притом, по выражению покойного Маковецкого, «соломоновцы»… Я знаю от того же покойного Силаева, что все эти репрессии были учинены Литвиновым с ведома и содействия Клышко и не без участия его лондонских друзей.
Мне горько писать эти строки. Горько вспоминать о всех страданиях и неприятностях, выпавших на долю упомянутых моих сотрудников, увы, из за меня… Нет, не из за меня, а из за того, что они честные люди, к рукам которых не прилипла ни одна трудовая народная копейка, из за того, что они бескорыстно служили русскому народу, болея его болезнями и страдая его скорбями… Не из за меня, нет, а из за того, что мы сошлись и сблизились с ними на почве тождественного понимания гражданской чести и задач служения народу…
XXXVI
И я стал входить в новое для меня дело… Но прежде, чем продолжать, два слова к читателю-другу, если предшествовавшие мои очерки, написанные с болью и страданиями от воспоминаний о пережитом, приобрели мне такового. Мне хочется надеяться, что между читателем и мной установился некоторый контакт, установилось известное понимание и необходимое доверие. В предшествующих частях моих воспоминаний я по временам довольно подробно (быть может, читатель скажет «слишком подробно»?) останавливался на описании отдельных эпизодов из сферы моей и моих товарищей деятельности. Теперь же, рассчитывая именно на установившееся доверие ко мне, я, во избежание излишних повторений (ибо, по существу, речь все время будет идти о «гуковщине»), позволю себе, упоминая, где нужно, о тех или иных «подвигах моих позорной памяти героев», быть более кратким и употреблять голословный характеристики.
Итак, на другой же день по приезде в Лондон я стал входить и вникать в новое для меня дело… Виноват, я ошибся. Дело было старое, ибо оно насквозь было пропитано «гуковщиной». За какое дело о поставке тех или иных предметов я ни брался, я своим уже наметавшимся оком сразу видел, что оно проведено по принципу «гуковщины»… И лишь изредка я не видел следов этого, как ржа, въедчивого налета. И эти редкие оазисы были для меня праздником, и я отдыхал на ознакомлении с такими делами.
Здесь также, как и в Берлине, Москве и Ревеле, во всем царила деловая анархия. В счетно-финансовом отделе была путаница, нарочитая неясность, при которой самая ясная, казалось бы, картина, приобретала характер полотна какого-нибудь кубиста, где ничего не разберешь. В таком же духе было и делопроизводство и технический отдел, где сильно пахло «гуковщиной». Но страшная и добросовестная путаница царила в управлении делами и канцелярии. Управляющей делами был приличный человек (правда, себе на уме и большой оппортунист),
С. И. Сазонов, по специальности профессор химии, а потому в делопроизводстве и канцелярских делах ничего не смысливший. Собственно, это была настоящая синекура: он был очень дружен с «доктором» Половцовой и с Крысиным.
Знакомясь с делами и сотрудниками, я в то же время стал вести новые дела. Совершенно случайно, много времени спустя, я узнал, что среди сотрудников за мной еще до моего приезда укрепилась репутация очень «страшного» начальника. Я заметил, что сотрудники говорят со мной с боязнью. Скажу кстати, что потом это прошло и со многими из них я был в самых лучших отношениях и, что главное, около меня постепенно сгруппировались (правда, их было немного) все честные и приличные люди.
В это время «Аркос» был как раз занят приспособлением купленного еще до меня большого дома в Мооргет – стрит, который был назван по-английски «Совьет-хауз». Здание это впоследствии прославилось, благодаря обыску, который произвела в нем английская полиция, несколько дней ломавшая сейфы и бронированные двери в погребах (Как человек, следивший за переустройством этого дома, считаю долгом, в интересах восстановления истины, сказать, что подвалы в нем были устроены действительно очень прочно и снабжены бронированными тяжелыми дверями. Но делалось это в виду того, что предполагалось поместить в том же «Совьет-хауз» банк, которому и нужны солидные погреба для хранения ценностей. В мое время в этих погребах хранились контрольные образцы заказанных товаров, надлежащие опечатанные. – Автор.*). На меня правление возложило, как дело между прочим, и высший надзор за этими сделками, которыми заведывал инженер Рабинович, тоже «персона грата» у Половцовой с Крысиным и у Клышко. Последний говорил мне в конфиденциальной беседе, что этот Рабинович состоял его информатором по части наблюдения за личным составом. Это был наглый малый, который при первом же знакомстве нашем, пользуясь моим незнанием английского языка, сделал, было, попытку оседлать меня. Но я тотчас же оборвал его, и он сразу же лег на спину, поджал, хвост и лапки сложил на брюшке. Я потребовал, чтобы, прежде чем заказывать дорогостоящие приспособления для дома, он докладывал мне и представлял каталоги и прейскуранты.
– Что это, недоверие? – возмущенным голосом спросил он меня.
– Да, недоверие, – совершенно спокойно ответил я.
И это его сразу успокоило и он стал очень заискивающе и низкопоклонно держать себя со мной… Теперь он, насколько я знаю, на линии директора.
Таким образом, я сразу же погрузился в самую гущу всякого рода дел характера «гуковщины» и просто наивной путаницы. Но вот – это было 15-го июня, я хорошо помню эту дату – у нас происходило заседание правления. И Половцова и Крысин были очень взволнованы. Пришла телеграмма из Москвы с категорическим приказом в текущем году снарядить полярную экспедицию в Карское море к устьям Оби и Енисея, и доставить туда около тридцати тысяч тонн разного рода товаров.
Этот вопрос имел свою историю. Уже в предыдущем году (1920) весной советское правительство предписало «Аркосу» снарядить эту экспедицию. Но это не было выполнено из за массы непреодолимых трудностей: не было ни товаров, которые следовало еще приобрести, ни судов, и всё боялись взять на себя эту ответственность. Кое-как отписывались. Признав основательность отписок, советское правительство, тем не менее, отметило, что, отлагая вопрос до будущего года (1921), оно предлагает «Аркосу» заранее озаботиться о всех необходимых приготовлениях, чтобы через год экспедиция была осуществлена. Конечно, времени было достаточно, но «Аркос», успокоившись на этой отсрочке, палец о палец не ударил для того, чтобы сделать необходимые приготовления. А между тем, советское правительство просило заранее представить ему свои соображения о необходимых расходах и пр., напоминая, что летом экспедиция непременно должна состояться, и должна выйти в путь не позже 1-го августа с тем, чтобы успеть возвратиться с обратными товарами (местными сибирскими) в ту же навигацию, т. е., не зимуя в Ледовитом океане. Но ничего не было сделано.
Такова была, так сказать официальная сторона дела. А с неофициальной меня много спустя познакомил мой покойный сотрудник, о котором я уже упоминал, В. А. Силаев, которому Клышко почему то очень доверял. Когда 14-го июня делегация получила эту категорическую телеграмму из Москвы, Клышко, встревоженный и перетрусивший, отправился к Половцовой и Крысину. Считая эту задачу совершенно невыполнимой, они втроем решили взвалить это безнадежное, по их мнению, дело на меня.
Таким образом имелось в виду доказать центру мою неспособность и скомпрометировать меня. Одним словом, преследовалась явно провокационная цель. Ведь до первого августа оставалось всего шесть недель. Ничего не было подготовлено. И за этот короткий срок следовало приобрести около тридцати тысяч тонн разнообразных товаров, подготовить пять или шесть больших пароходов и притом хорошо приспособить их к необычному плаванью во льдах. Экспедиция, по заданию, должна была прибыть в устья Оби и Енисея и там сдать свой груз обской и енисейской речным экспедициям, шедшим навстречу ей с грузом сибирских продуктов, которые должны были быть погружены на наши пароходы.
И вот, на заседании 15-го июня Половцова и Крысин стали усиленно просить меня взять на себя «диктаторские» полномочия по снаряжению экспедиции. Конечно, я ничего не знал о провокационных целях этих упрашиваний. Я согласился. Совершенно случайно я обратил внимание лишь на то, как Половцова и Крысин, после того, как я, немного подумав, дал свое согласие, обменялись удовлетворенными взглядами с оттенком некоторой иронии и торжества. Но я не придал этому никакого значения. А между тем, как я узнал впоследствии от Силаева, Клышко в тот же день хвастал ему:
– Знаете, товарищ Силаев, сегодня мы заложили в товарища Соломона здоровую мину, которая его взорвет изнутри, – и он самодовольно захохотал и рассказал ему тут же, как он ловко подвел все, чтобы погубить меня, испортить мою репутацию.
Упомянутая телеграмма из центра гласила, между прочим, о том, что подробная спецификация товаров, которые должны быть отправлены с Карской экспедицией, посылаются одновременно со специальным курьером. Но, конечно, благодаря безалаберщине, царящей и в центре, спецификация эта, несмотря на ряд моих телеграфных требований, не пришла, и я должен был действовать, так сказать, ощупью, имя лишь чисто общие указания. Впрочем, я не прав, – спецификация пришла, но, как «после ужина горчица», за два дня до выхода экспедиции в море, когда все уже было готово, а именно, 28-го июля… Так работают в советской России…
И вот, началась сумасшедшая, почти горячечная работа, в которую я ушел весь. Я разослал во все концы света телеграммы, заказывая разные товары. В то время рынки были еще очень бедны наличными товарами, а мне надо было спешить, ибо у меня было всего шесть недель времени, и заказывать их на сроки я не мог. Я обшарил при помощи моих телеграмм все рынки Англии, Бельгии, Франции, Германии, Швеции, Дании, Норвегии, Австрии и Америки с Канадой включительно… Все, что можно было извлечь готового, было закуплено. Шла приемка товаров.
В то же время я должен был озаботиться и о судах. Правление и всюду вмешивающийся Клышко настаивали со своею обычной близорукостью, а, может быть, нарочно, чтобы тянуть время и тем затормозить выход в море экспедиции, на арендовании пяти судов. Я быстро навел справки. Оказалось, что наем судов стоил бы безумных денег. Тогда я настоял на покупке необходимых судов, всего в количестве пяти больших пароходов с общим тоннажем около тридцати тысяч тонн. Эти суда и вошли в состав русского коммерческого флота. Конечно, все это требовало времени. Нужно было выбрать суда, способные бороться со льдами.
Заведующий транспортным отделом был капитан первого ранга Саговский, тоже «персона грата» Половцовой и Крысина, являющийся в настоящее время директором одного из смешанных (советский и иностранный капиталы) обществ Англии. Он хорошо, даже, пожалуй, слишком хорошо знал свое дело. Транспортный и угольный отдел находились в ведении Красина, но в виду назначения меня организатором экспедиции, я имел право давать поручения всем отделам, независимо от того, в чьем ведении они находились. Но Саговский, надо полагать, по инициативе Крысина, не торопился с исполнением моих распоряжений. Время шло, а судов, которые после покупки необходимо было еще снабдить специальными приспособлениями для того, чтобы они легче могли резать льды (укрепление и обшивка толстым железом носов), не было. И на одном заседании правления, на котором участвовали также те из заведующих отделами, которые помогали мне в организации экспедиции, я, выслушав доклад Саговского, ясно говоривший о том, что все стоит на мертвой точке, возмущенный его явно нарочитыми замедлениями, пахнувшими настоящим саботажем, взяв слово, сказал:
– Я совершенно недоволен деятельностью капитана Саговского и считаю ее настоящим саботажем. И потому ставлю на вид капитану Саговскому, в порядке службы, его непозволительную медлительность, на первый раз с занесением этого только в протокол заседания правления…
Он густо покраснел и встав, начал было что тоговорить, но я оборвал его на полуслове:
– Капитан Саговский, я вам поставил на вид нев порядке дискуссии, а в порядке службы. Следовательно, вам остается только сказать по морскому «есть». А если вы недовольны, прошу официально обжаловать мое замечание.
– Слушаю, Георгий Александрович, – невольно, должно быть, вытянувшись по военному, сказал Саговский– «есть».
– Да, но мы, – вся раскрасневшись и обменявшись с Красиным взглядом, вмешалась Половцова, – не согласны с этим…
– Хорошо, Варвара Николаевна, – спокойно ответил я, – если вы оба не согласны, мое служебное распоряжение будет внесено в протокол в порядке моего единоличного приказа! Точка!
Этот выговор возымел великолепные последствия. Шила в мешке не утаишь, и об этой моей «санкции» сделалось известно в «Аркосе», и после этого меня стали называть (за глаза, конечно), «terrible Solomon».
И остальные заведующие основательно подтянулись. Но с этого же случая между мной и Половцовой с Крысиным установились очень натянутый отношения. Клышко, конечно, ликовал… Саговский же, получив эту порцию допинга, стал очень энергично исполнять мои поручения.
Красин в это время был в Москве и его заменял Клышко, пользовавшийся его отсутствием, чтобы оплетать меня целой паутиной всякого рода интриг и старательно работать над вставлением мне палок в колеса, в чем ему усердно помогали Половцова и Крысин. И мне приходилось работать не только позитивно, но и негативно над уничтожением всех воздвигаемых на моем пути барьеров. И сколько их было! К сожалению, размеры моих воспоминаний не позволяют мне подробно не только говорить о них, но даже привести их перечень… Словом, это была все та же «гуковщина», причем героями ее был не один человек, нет, здесь старались уже три человека во главе с Клышко… И, следя ревнивым оком за каждым моим шагом, эта тройка буквально не давала мне покоя, все время лезла ко мне, шаг за шагом наступая на меня… Мешала и Москва, которая, в своем попечении об успехе «этого ударного начинания» осаждала меня всякими ненужными распоряжениями, не давая мне хоть сколько-нибудь спокойно работать.
Так, например, я решил поставить во главе этой полярной экспедиции известного сподвижника Нансена, капитана Свердрупа, как опытного арктического моряка. Я завел с ним переговоры и он приехал из Норвегии, чтобы лично переговорить со мной. Не знаю, кто именно поспешил написать об этом моем решении в Москву, но только я получил (не помню уж, от кого) телеграмму, в которой мне категорически приказывалось поставить во главе экспедиции какого то «красного» моряка… Я кончил тем, что перестал обращать внимание на московские распоряжения, делал по своему, и Свердруп стал, так сказать, адмиралом всей этой экспедиции.
Между тем, английское правительство по своей инициативе предложило делегации возвратить России построенные во время войны два ледокола «Александр Невский» и «Святогор». Красина не было в Лондоне, и Клышко хотел было, отказаться от этого предложения или отложить вопрос до возвращения Красина. Но я энергично настоял на принятии этого предложения, и оба ледокола были переданы нам. Один из них, «Александр Невский», я отвоевал для Карской экспедиции, и этот ледокол, на котором находился капитан Свердруп, не раз спасал затертые льдами в суровом Карском море наши суда…
И работа шла. Набирались капитаны, офицеры, механики, матросы. Переустраивались и приспосабливались носы пароходов для путешествия во льдах. Устраивалось центральное отопление, электрическое освещение. Все пароходы и ледокол снабжались радиотелеграфными аппаратами. Набирались товары. Набирались и обучались делу «карги», т. е., заведующие товарами на каждом пароходе. Оборудовались аптеки, приглашены были врач, водолаз, кинематографический оператор (мистер Хауз, участвовавшей в полярной экспедиции Шекльтона). Я нашел необходимым во время экспедиции производить и научные наблюдения, что взял на себя капитан Свердруп вместе с доктором, приглашенным им в Норвегии. Для этого были приобретены необходимые аппараты и инструменты. Два уже приспособленных парохода были заранее отправлены в Гамбург, где они должны были принять товары, закупленные в Германии…
Увы, я никогда не организовывал полярных экспедиций и имел о них понятие исключительно только по литературе. А на мне, я знал, лежала вся ответственность за успех ее. И меня удивляло, что люди, казалось бы, более опытные, как, например, моряк Саговский, не подумали о снабжении ее всем необходимым для дальнего и опасного плавания: так, о водолазе, враче, медикаментах, измерительных приборах вспомнил лично я… Это был сознательный саботаж!..
Наконец, все было готово. Вовремя пришли товары, закупленные в Америке. Два парохода, уже нагруженные, ждали в Ливерпуле, два, как я говорил, в Гамбурге, а ледокол «Александр Невский», поступивший поздно в мое распоряжение, спешно и день и ночь снаряжался, приводился в порядок, снабжался всей необходимой утварью (посудой, бельем и пр.) стоял в гавани на реке Лейтс у Эдинбурга, и один пароход, купленный по моему поручению капитаном Свердрупом в Норвегии, стоял в Бергене, принимая грузы, приобретенные в Скандинавии.
Мне приходилось держать весь этот сложный аппарат в своих руках, отдавать, конечно, по телеграфу распоряжения во все концы мира… Но, наконец, все было готово, и 28-го поля вечером я выехал сперва в Ливерпуль, а оттуда в Эдинбург. Из Лондона со мной выехали капитан Свердруп, капитан Рекстин и капитан Саговский, а также некоторые необходимые сотрудники.
Мы поздно прибыли в Ливерпуль, часов около десяти. Карги (заведующие грузом) обоих пароходов встретили меня на вокзале, и мы отправились в гостиницу, где были сняты комнаты для меня и моих сотрудников. Карги рапортовали мне, что все готово к отплытию. Но при моих подробных расспросах выяснилось, что на обоих пароходах имеется много палубного груза.
– А палубный груз покрыт брезентом? – спросил я.
Оказалось, что никто не подумал о брезентах. Несмотря на то, что было поздно, я велел обоим каргам скакать сейчас же, звонить по телефону и сговориться, чтобы рано утром брезенты были доставлены на оба парохода. Это было сделано, брезенты были доставлены и я поехал осмотреть и лично отправить пароходы в путь. Все было в порядке и я дал приказ обоим пароходам идти экономическим ходом в Варде, где было назначено рандеву всех судов экспедиции.
Затем я направился в Эдинбург. Поехал на ледокол. Там шли последние работы по снаряжению его всем необходимым. Надлежало еще произвести церемонию крещения ледокола, который правление «Аркоса» решило переименовать, как головное судно экспедиции, в «Ленин». Работали маляры, заменявшие одноимядругим. Меня окружили интервьюеры разных мировых газет. Они всюду выискивали меня, работали кодаками, снимая ледокол. Новое имя, выведенное по обеим сторонам носа, было завешено полотном. К обоимконцам полотна шли с палубы бечевки…
Скажу правду, вся церемония была, действительно, очень торжественна и импозантна, особенно для моих истрепанных чрезмерной работой нервов, причем наряду с этой работой я вел все время и свою нормальную работу.
Началось с речей. В качестве директора «Аркоса» и организатора экспедиции, я произнес по этому случаю небольшую речь. Говорил я по-русски, а мой секретарь Бердичевский переводил ее на английский язык. Команда ледокола, офицеры и матросы, были выстроены на палубе. Речь была окончена и по сигналу капитана ледокола, английского моряка Гибсона, все прокричали три раза «гип-гип-гип, ура!». Затем выступил капитан Рекстин (опытный, но совсем необразованный русский моряк, хорошо знакомый с полярными льдами), назначенный мною помощником капитана Свердрупа. Он громким, привычным к команде, голосом отдал приказ:
– К поднятию фла-га товьсь! Шапки долой!
И на ледоколе взвился роскошный красный шелковый флаг с серпом и молотом. Я должен был снова произнести приветствие в честь нашего флага. Снова по команде Гибсона раздалось троекратное «гип-гип-гип, ура'»… После этого я торжественно – медленно подошел к месту, где был прикреплен шнурок, державший оба куска полотна, которое прикрывало новое имя ледокола, и со словами: «отныне ты будешь называться «Ленин», перерезал шнурок. Полотно упало и выступило новое имя судна. Снова «гип-гип-гип, ура!»…
Опять моя речь, на которую ответил Гибсон и снова «ура»… Все это происходило на глазах многочисленной толпы любопытных, главным образом, мальчишек, принимавших деятельное участие в криках «ура». Затем был торжественный обед в прекрасной и обширной кают-компании «Ленина», но без участия матросов. Речи, тосты…
На другой день, в восемь часов утра был назначен выход «Ленина» в море. Спешно заканчивались последние приготовления, последние погрузки. В семь часов утра я был на «Ленине». Он стоял уже на рейде под разведенными парами. В форме почти риторической фигуры я спросил сопровождавшего меня Саговского:
– Достаточно лина «Ленине» спасательных баркасов?…
К своему удивлению и негодованию я узнал, что нет ни одного. Я тотчас же командировал своих сотрудников разыскивать, где угодно, и приобрести необходимое количество баркасов. И они стали шарить по всему устью Лейтса, и в конце концов баркасы были приведены и укреплены на «Ленине». Все это взяло немало времени, и только в семь часов вечера ледокол вышел в море. Кто то из сотрудников нанял небольшой пароходик для проводов. В минуту отчаливания я был на «Ленине». Раздалась команда Рекстина:
– Ледоколу «Ленину», к навигации товьсь!.. Я торопливо и сердечно стал прощаться с отъезжающими… Звонки в машину… Она тяжело и могуче задышала. «Ленин» стал медленно двигаться. Мои нервы, издерганные положительно непосильным трудом по организации экспедиции, не выдержали. Я как то вдруг почувствовал, как мне стали бесконечно дороги и этот ледокол, и вся экспедиция, и все участники ее… И, едва сдерживая слезы и чувствуя, что спазмы сжимают мне горло, я поторопился спуститься по штормовой лестнице на маленький пароходик…
И «Ленин», громадный и мощный, легко и красиво шел вперед навстречу всем случайностям. А маленький пароходик – пигмей, развив наибольшую скорость, кружил вокруг него… Я же, стоя на капитанском мостике, горько, как ребенок, плакал, даже не стесняясь присутствия моих нарочно отвернувшихся сотрудников… А «Ленин» шел и шел…
– Георгий Александрович, – ласково и участливо сказал кто то из моих сотрудников, – дайте приказ прекратить проводы… вы совсем изведетесь…
Я вернулся в гостиницу с какой то, точно опустевшей, душой, точно после похорон дорогого, близкого человека… Вечером – мне пришлось еще пробыть два дня в Эдинбурге, чтобы произвести расчеты с разными поставщиками – кто то из моих сотрудников подал мне целый пакет английских и других газет, в которых были статьи, посвященные описанию нашей экспедиции. Во многих из них экспедиция осуждалась, как «безумное предприятие, которое неизбежно окончится провалом и гибелью многих человеческих жизней»… В этот же вечер – отмечаю это в интересах беспристрастия – я в ответ на утреннюю мою телеграмму о выходе «Ленина» в путь, получил поздравление от Половцовой и Крысина. Москва же, которой я тоже телеграфировал о выходе «Ленина» и о его крещении и т. д., ни словом не отозвалась, хотя там в то время находился Красин…
Чтобы не возвращаться больше к Карской экспедиции, закончу ее историю.
Экспедиция прошла блестяще. Несколько раз во время плавания возникали небольшие затруднения (по словам капитана Свердрупа, хорошо знакомого со злым Карским морем, этот год был в метеорологическом отношении особенно неблагоприятным), некоторые пароходы застревали во льдах, терпли те или иные аварии, но радио, «Ленина», а главное, управление экспедицией такого опытного, старого морского волка, каким был капитан Свердруп, спасали их. В одном из более серьезных случаев аварии явился спасителем водолаз – шотландец, Мерлин Спайк, который рисковал своей жизнью… Выйдя в путь 1-го августа, Карская экспедиция, которую я на случай возможной необходимости зазимовать в полярных широтах, снабдил всем необходимым (одеждой, провизией, оружием, топливом и пр. На полгода), сдав свой груз в устьях Оби и Енисея и приняв сибирские грузы, уже 5-го октября того же 1921 года возвратились в Лондон.
Но товары, посланные нами в Сибирь, принесли много несчастья. Как мне впоследствии сообщали приезжие из России, многие из этих товаров были расхищены «товарищами», из которых немало было расстреляно…
К сожалению, товары, пришедшие из Сибири, оказались очень плохого качества: меха, например, были плохо обработаны, благодаря чему они были реализованы сравнительно по очень дешевым ценам. Никто не подумал послать, пользуясь не совсем обычным способом грузового движения, лишь самый отборный товар. В числе этих товаров находилось, между прочим, три тысячи (если не ошибаюсь) тонн сибирского графита. Но когда образцы его были предъявлены на лондонском рынке, торговцы – специалисты сочли его столь низкого качества, что соглашались рассматривать его лишь, как графитный брак, годный только для перемола. Произведенный химически анализ подтвердил это мне…
Крысин, завывавший продажей, предложил правлениене выгружать его с парохода, а выбросить в море, что должно было обойтись еще около шиллинга с тонны. Я категорически воспрепятствовал этому. Ведь факт потопления этого груза, доставка которого была произведена специальной экспедицией, не удалось бы скрыть, и он стал бы притчей во языцех и подорвал наш и без того слабый престиж. Поэтому я настоялна выгрузке его и на продаже хотя бы на перемол…
Хотя мне очень неловко касаться этой стороны дела, тем не менее, я позволяю ответить на возможный – я имею в виду читателя – друга – вопрос: был ли оценен мой труд? Нет, читатель, он не был оценен. Когда в следующем году поднялся снова вопрос о снаряжении карской экспедиции, то по инициативе небезызвестного Квятковского (последователя «гуковщины») организация ее была возложена на особую тройку, во главе которой стоял близкий друг Квятковского Винокуров (тоже рыцарь «гуковщины»)… Мне больно упоминать еще о том, что делегация, во главе которой стоял Красин, написала в центр подробный доклад о Карской экспедиции, причем вся заслуга по ее организации была приписана Красину. Он был очень смущен, когда я ему сказал, что читал этот доклад «с удовольствием». В то время в наших отношениях уже наступило – о чем ниже – значительное охлаждение. Он густо покраснел и объяснил мне этот феномен тем, что «это сделано нарочно, с единственной целью не раздразнить московских гусей приведением моего одиозного имени…» Ну, что же, «si non й vero, е ben trovato» («если это и не верно, то все же хорошо придумано».).
Впрочем, однажды, совсем уже неожиданно для меня, мне была отдана справедливость.
В ряду делегации находился тогда очень юный, но энергичный коммунист Андрей Ротштейн, которого я очень мало знал(о его отце: РОТШТЕЙН Федор Аронович (1871–1953), российский историк, дипломат, академик АН СССР (1939). В 1890–1920 в эмиграции в Великобритании. В 1895–1911 член английской социал-демократической федерации, с 1911 один из лидеров левого крыла Британской социалистической партии. Участник создания КП Великобритании (1920). В 1921-30 на советской дипломатической, с 1922 на научной работе. Труды по истории рабочего движения, колониальной политики и международных отношений. Он сам, историк, напр., «Внешняя политика Англии и её критики 1830–1950», Эндрю Ротштейн, Москва 1973, журналист и общественный деятель – председатель общества британо-советской дружбы 1959)
И вот, когда в Лондоне праздновалась 7-го Ноября (1921) годовщина советской власти, после всякого рода глубоко лживых хвалебных речей, перед собравшимися на этот праздник был продемонстрирован фильм Карской экспедиции, заснятый с натуры оператором Хаузом. Фильм был очень эффектный и интересный. Когда окончилось демонстрирование, молодой Ротштейн, неожиданно для всех и особенно для меня, взошел на эстраду и обратился к собравшимся с речью на английском языке.
К моему великому удивлению, в этой речи он предлагал товарищам приветствовать в моем лице человека, вынесшего исключительно на своих плечах все трудное и сложное дело организации экспедиции, которая окончилась-де так блестяще лишь в виду того, что «товарищ Соломон все сумел предусмотреть и снабдил ее выдающимся персоналом и всем техническим оборудованием, не забыв даже и научных приборов для наблюдений…» Я скромно сидел в одном из последних рядов громадного зала, нанятого специально для празднования годовщины.
Речь эта, тоже совершенно неожиданно для меня вызвала целую бурю аплодисментов. И вдруг Красин встал, подошел ко мне и пожал мне руку. Он был бледен, смущен и растерян. Это было вскоре после того, как он сослался на «московских гусей». И я протянул ему руку, но не пожал его руки. Он еще более побледнел и отошел от меня, точно прибитый… Это была моя единственная месть, но он хорошо ее понял. Спустя несколько дней, он пришел ко мне в кабинет объясняться со мной. К этому времени – об этом ниже – у меня накопилось много горького по отношению к нему… Он извинился передо мной, снова повторил нелепую версию о «московских гусях» и сказал, что мое нежелание ответить на его пожатие, хотя никем, кроме него, и незамеченное, было для него хуже и больнее, чем если бы я ему «дал в морду»…
XXXVII
Еще до окончания дела организации экспедиции в нашем муравейнике произошло событие В моем ведении, как я говорил, находился, между прочим, и счетно-финансовый отдел. Я упоминал уже о том, что там была большая путаница и беспорядки. Все мои старания обратить отдел на путь истинный разбивались об упорство и крайнюю лень заведующего им, ставившего меня своими лживыми справками часто в весьма нелепое и конфузное положение… Не буду описывать подробно, но скажу вкратце, апеллируя к доверию читателя, что в конце концов, после многих предупреждений, я вынужден был уволить этого заведующего. Но он был «персона грата» у Половцовой и Крысина. И в результате они, сшившись, конечно, с Клышко, аннулировали мой приказ и старались склонить меня к увольнение его с честью, т. е., по прошение и с выдачей ему двухмесячного оклада.
Я не соглашался, исходя из того принципа, что нельзя увольняемому за неисправность служащему (он был англичанин) еще платить за два месяца жалованье. Тогда Половцова и Крысин, с одобрения Клышко, на одном из заседаний правления (точно помню, что это было 19-го июля) решили «освободить» меня от ведения этим отделом и передать его Крысину. Получилась, в сущности, большая нелепость: я был против передачи Крысину отдела, а он в данном вопросе, персонально его касающемся, не имел права голоса, и таким образом, этот вопрос был решен единогласно, то есть, голосом одной Половцовой…
Мне же взамен этого отдела поручался транспортно – угольный отдел, заведующим которого был Саровский… Так этот вопрос и стоял открытым до приезда из Москвы Красина, который, увидя, что это дело у Крысина идет через пень в колоду, настоял на возвращении отдела мне… Тут уже и Крысин и Половцова выступили открыто против меня, поддерживаемые все время интриговавшим против меня Клышко.
Между тем, из Москвы стали поступать очень часто неодобрительные отзывы о продуктах питания, поставляемых нашим коммерческим отделом, находившимся в ведении Крысина. К отзывам этим прилагались акты осмотра и исследования товаров санитарными комиссиями. Не помню всех рекламаций. Упомяну о некоторых. Было, например, отправлено большое количество (несколько тысяч тонн) свиного сала. Приемочная комиссия в Москве установила, что все сало прогнило, все оно было покрыто плесенью толщиною в два – три миллиметра, было много кусков с червями. Санитарная комиссия признала его совершенно негодным и постановила облить керосином и сжечь. В таком же роде были отзывы и решения комиссии о громадной партии жестяных коробок с консервированными бобами с салом, просто бобами, мясных консервах, сельдях и пр. Все это, закупленное в больших количествах (тысячами тонн – ведь это покупалось для питания многомиллионного голодавшего населения Poccии), оказалось никуда негодным, прогнившим, с червями… и санитарные комиссии решили все эти продукты подвергнуть уничтожению: сжигать, закапывать в землю и пр. Народные деньги таяли, а в России царил голод… А в то же время Половцова, Крысин, Клышко и др. обзаводились собственными домами…
Было неблагополучно и с товарами, закупленными техническим отделом до моего приезда. Так, например, посланные автомобили оказались скомпонованными из старых частей, мошеннически подогнанных и слаженных. То же было и с автомобильными шинами, т. е., он хотя и были непоношенными, но зато старой военной продукции, из перегоравшей резины… Я упоминаю лишь о некоторых товарах. А таких поставок, по системе «гуковщины», была масса…
Возвратившись после выхода экспедиции в море, в Лондон, я сразу же, ознакомившись со всеми этими рекламациями (раньше я не имел времени обратить на них должное внимание), поднял на одном из первых заседаний правления вопрос о них. Крысин, ведший коммерческий отдел, и Половцова, ведшая до меня технически отдел, стали лепетать какой то софистический жалкий вздор в объяснение этих преступных покупок. Я возражал, называя вещи их именами и ссылаясь на официальные акты приемочных комиссий. И, сочтя их объяснения неудовлетворительными, я остался при особом мнении.
О, сколько этих моих «особых мнений» приложено к протоколам заседаний правления! Да и как же могло быть иначе – ведь творилась настоящая «гуковщина», лишь еще в большем масштабе.
Клышко юлил и вертелся, как бес перед заутреней, ибо он великолепно знал, что и как покупали его союзники по интригам, которых он при случае не отказывался и топить…
Видя, что с Крысиным и его Трильби, Половцовой, нам друг друга не понять и друг с другом не договориться, я в один вечер составил «Положение о Приемочном отделе при «Аркосе». Во главу угла этого положения лег принцип, что нельзя, чтобы один и тот же отдел и закупал товары и сам же их принимал. Таким образом, исходя из этого элементарного положения, я намечал организацию самостоятельного отдела приемок, независящего ни от каких закупочных отделов. И далее шли пункты, регламентирующие деятельность этого отдела. К «положению» я добавил объяснительную записку. В ближайшее же воскресение все было переписано у меня на дому и приведено в порядок. Это было в начале августа, вскоре после моего возвращения из Эдинбурга. И в ближайший же вторник (день заседания правления) я внес мой проект в заседание правления. Нечего и говорить, что проект этот произвел на обоих моих товарищей по правлению впечатление неожиданно взорвавшейся бомбы. И, конечно, они отложили вопрос о нем до следующего раза, и я потребовал присоединения его вместе с объяснительной запиской к протоколу заседания, что и было исполнено. Само собою разумеется, что Крысин и Половцова немедленно же стали консультировать с Клышко. И все они ощерились против меня. Началась длительная интрига со всякими штуками – фокусами, затянувшаяся до приезда Красина из Москвы, примерно, в конце октября.
Клышко, все время старавшийся посеять вражду между мною и Красиным, конечно, заранее постарался настроить его против «нелепого» проекта. И вскоре после своего приезда Красин пришел ко мне. Мне грустно, мне бесконечно тяжело описывать то, что произошло между нами… Поговорив о разных делах весьма животрепещущих, как, например, о прогнившем сале и других недоброкачественных продуктах, Красин, неожиданно для меня, обратился ко мне в таком резком тоне, какого я от него ни раньше, ни после не слыхал… Тяжело приводить эту страницу моих воспоминаний, но я делаю это в интересах сохранения беспристрастия моих записок.
– Скажи, пожалуйста, Георгий Александрович, – резко начал он, как бы взвинчивая самого себя, – Клышко передавал мне, что у тебя с остальными членами правления идет глухая борьба… Я не понимаю, как ты позволяешь себе, вечно со всеми быть на ножах?! Это возмутительно!..
С широко раскрытыми от холодного ужаса глазами, слушал я его какую-то необычайно озлобленную речь… А он продолжал:
– В Берлине у тебя были нелады с Иоффе, в Москве ты успел вооружить против себя всех… в Ревеле война с Гуковским, а здесь с остальными членами правления… И теперь еще вот этот «нелепый» проект о «самостоятельном» отделе приемок… Мне это, наконец, надоело! Ко мне сыпятся жалобы и от них и от Клышко… Я больше этого не желаю… Ты понимаешь!..
Мое оцепенение, мой ужас прошли. Чувство холодного негодования, чувство бесконечного презрения к его словам заговорили во мне.
И когда я услышал его последние слова: «Я больше этого не желаю… ты понимаешь!», я вдруг спокойно и с нескрываемым презрением в голосе остановил его:
– Леонид Борисович, скажите пожалуйста, вы говорите со мной, как полпред?
Он, расскакавшись в своей грозной и неприличной филиппике, не заметил, по-видимому, ни моего холодного, необычайного в наших, более, чем тридцатилетних, дружеских отношениях, тона, ни этого невольного у меня перехода на «вы», все так же резко ответил мне:
– Да, я говорю, как полпред…
– Тогда я попрошу вас, – отчеканивая слова, сказал я, – не позволять себе по отношению ко мне принятого вами тона: он неприличен даже для советского сановника… я его не желаю и запрещаю вам говорить со мной так… Да это и не нужно. Сегодня же вы получите от меня официальное прошение об отставке по расстроенному здоровью…
Точно разлетевшийся конь, встретивший неожиданное препятствие, он сразу в изумлении застыл. Какая то судорога искривила его прекрасное лицо, и он молча, с удивлением стал смотреть на меня… Ведь я очень любил его и никогда, даже при спорах, когда он бывал несдержан и резок, не позволял себе говорить с ним с раздражением.
– Вот как, – раздумчиво, тихим упавшим голосом произнес он, наконец, – прошение об отставке… как так?
– Очень просто, – ответил я.
Он опомнился… Кинулся ко мне, стал извиняться, целовать меня и жаловаться на Клышко, который-де мучает его своими интригами, своими наветами, своей вечной, неотступной слежкой… Но я оставался холодным. Я сам с досадой сознавал, как чувство глубокого презрения к моему, такому старому другу, зрело во мне… А он жаловался и жаловался и на Клышко и на свою семейную жизнь… и наконец, расплакался, прося меня «забыть» его выходку… Я, как мог, поборов себя, старался его успокоить.
– У тебя имеется здесь проект твоего, положения об отделе приемок? – неожиданно спросил он меня, когда несколько успокоился. – Дай мне его. Я его читал. Ты совершенно прав… Прости мне это слово «нелепый»…
Я достал из письменного стола проект и передал ему. Он написал на нем: «Настоящее положение утверждаю. Полпред Л. Красин».
Нелепая сцена кончилась. Но и в Красине и во мне осталась какая то холодность и, хотя мы не разошлись с ним, но уже до самого конца жизни его в наших отношениях остался этот проклятый след. Но мне стало совершенно очевидно; что Клышко пользовался слабохарактерностью Красина и вертел им в любую сторону.
Красин сознавал ничтожество этого хама, любившего интригу для интриги, старавшегося устроить свою карьеру и не останавливающегося для этого ни перед чем. Он ненавидел Красина и в то же время боялся его… Ненавидел и боялся он и меня, и все время рыл яму и ему и мне… Многие из наших общих друзей считали Красина сильным человеком, некоторые в излишнем усердии называли его даже «великим».
А. М. Коллонтай тоже восхищалась им и называла его «великолепным». Не собираясь делать здесь полной его характеристики, что я, может быть, сделаю вне настоящих воспоминаний, скажу только, что это была сложная натура, в которой сила и энергия смешивались со слабостью чисто женского свойства… С грустью мне придется еще ниже говорить о других недоразумениях между нами. И не без тяжелого чувства я приподнял эту завесу, за которой скрывалась наша многолетняя дружба, и обнажил небольшую часть моей и его души. Мы не разошлись, и впоследствии, когда я ушел с советской службы, у нас продолжалась сердечная переписка. Но прежнего уже не было. «И трещина едва заметная», как говорится в прекрасном стихотворении Апухтина «Разбитая ваза», осталась в нашей дружбе навсегда, до конца его дней… И через эту трещину из нашей дружбы ушло что то бесконечно мне дорогое и любимое… ушло и исчезло. И мне мучительно больно, что он умер, не испросив у меня окончательного прощения…
В это же наше свидание, точно в виде реванша, Красин утвердил еще ряд моих предложений, менее существенных. И вот, я начал проводить в жизнь положение о приемочном отделе. Конечно, утверждение его Красиным, по выражение Клышко, «в порядке декрета», было встречено Половцовой и Крысиным с нескрываемым негодованием. И проведение в жизнь этого проекта, сократив возможность мошенничать, сделало меня совершенно одиозным всейаркосовской клике, и в конечном счете вызвало, при нагромождении еще многих и многих осложнений, мой уход с советской службы, о чем ниже…
Как то – это было примерно в ноябре 1921 года – мой секретарь передал мне письмо от Красина, сказав, что лицо, передавшее его, желает меня видеть. Вот, что писал мне Красин:
«Дорогой Жорж,
Письмо это тебе передаст Матвей Иванович Скобелев (не удивляйся: тот с а м ы й), которому необходимо переговорить с тобой по важному делу. Я лично одобряю его проект. Переговори, пожалуйста, с ним и, если найдешь его предложение заслуживающим внимания, условься с ним о дальнейшем. Я заранее подписываюсь под твоим решением».
Я принял Скобелева. Он произвел на меня впечатление – и дальнейшее знакомство с ним только укрепило это впечатление – купеческого сынка, избалованного, неумного, но самонадеянного и, когда можно, пожалуй, и наглого.
– Вы, наверное, уже знаете из письма Леонида Борисовича, с чем я являюсь к вам, Георгий Александрович, – сказал Скобелев после первых приветствий. (М. И. Скобелев – бывший меньшевик. Он был при Временном Правительств министром труда. Затем он был заведующим негласного отдела «Артоса» в Париже. В настоящее время он находится в Москве, не знаю, на какой должности. – Автор.).
(
СкобелевМ. И. (1885–1938) – инженер, член РСДРП с 1903 г., меньшевик, депутат IV Государственной думы, один из лидеров социал-демократической фракции. В эмиграции в Вене был сотрудником в редакции газеты Троцкого 'Правда'. После февраля 1917 г. член бюро Исполкома, заместитель председателя Петроградского Совета. С мая по август 1917 г. министр труда Временного правительства. 1918 г. уехал в Закавказье. В 1920 г. эмигрировал из Грузии во Францию. Там содействовал установлению торговых сношений Советской России с Францией и Бельгией. В 1922 вступил в РКП(б). С 1925 – в Москве, на советской работе. 29 июля 1938 приговорён Военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу по обвинению в участии в террористической организации. Реабилитирован в 1957.)
– Леонид Борисович пишет мне только, что вы познакомите меня с каким то проектом, – ответил я, и прочел ему в выдержках письмо Красина.
– Да, так вот, видите ли, Леонид Борисович сказал мне, что я могу говорить с вами с полной откровенностью. Речь идет о попытке «завоевать Францию». Или, серьезно говоря, о том, чтобы добиться признания советов. Сюда уже несколько раз приезжал «дядя Миша» (Фигура глубоко комическая. «Дядей Мишей» его звали все, кажется, по почину когда то моих больших любимец, дочерей Красина. Это присяжный поверенный Михаил Александрович Михайлов, живший тогда в Париже. Человек очень, до усыпления неумный, к которому сам Красин, по крайней мере, относился юмористически. Во времена Временного Правительства он был военным комиссаром. Где он и что делает теперь – не знаю. Он носился с разными нелепыми проектами. – Автор.), говоривший мне, что вы посвящены в те шаги, которые он делал в этом направлении…
Одно только упоминание этого имени сразу же вызвало во мне безумную скукуи я с трудом подавил в себе зевоту.
– Знаю, знаю, – весело сказал Скобелев, заметив впечатление, произведенное на меня этим именем, – он действительно не гениален… нет, мой проект построен, как у марксиста, на чисто материалистических базах. Я считаю, что для «завоевания Франции», правительство которой относится совершенно отрицательно к советам, особенно, Пуанкаре, необходимо сперва обработать общественное мнение или, вернее, заинтересовать буржуазию перспективой возможно больших барышей… Я на свой страх и риск давно уже кое – что делаю в этом направлении, т. е., веду все время агитацию, живописуя те миллионы, которые пойдут в карманы капиталистов, если Франция вступит в экономические отношения с Россией… виноват, с РСФСР, – с улыбкой поправился он. – Но вы понимаете, Георгий Александрович, что в таком деле одна агитация, не подкрепляемая чем либо реальным, слабо действует… Французам, при их крайней жадности, нужно что-нибудь реальное, им надо услышать металла звон…
И он развил свой нехитрый план, который сводился к тому, чтобы мы, несмотря на непризнание, постарались завести с Францией торговлю, т. е., чтобы мы покупали у французских промышленников товары, даже не стараясь особенно выторговывать у них в цене, и одновременно продавали бы им наши товары, не гонясь за ценами, или, так сказать, по рекламным ценам, хотя бы на первое время.
– Я вас уверяю, Георгий Александрович, – сказал он в заключение, – первая же сделка, которая будет проведена, вызовет и толки и зависть… Газеты обеспечены… они будут кричать… И заговорят все торгово-промышленные сферы, которые и будут уж настаивать и давить на Пуанкаре и вообще на правительство. А тут на помощь придут и разные либр-пансеры, вроде Эррио, которые в свою очередь будут давить на правительство… кричать…
Линия была намечена. Мы сговорились со Скобелевым о том, что он организует в Париже частную контору на свое имя, которая и будет официально исполнять наши поручения по покупке или продаже тех или иных товаров. В два-три дня мы со Скобелевым разработали весь план организации, наметили штаты и пр. И тут же я ему дал задание выяснить, не можем ли мы приобрести (было требование из Москвы) во Франции хорошие шины, грузовые и легковые, и ряд еще разных товаров. Одновременно я дал ему образцы наших экспортных товаров, как икра, шампанское «Абрау-Дюрсо», кустарные изделия, ковры…
Завязались дела с Францией. Скобелев, не помню, через кого, добился согласия впускать во Францию наших приемщиков. И вскоре я заказал известному заводу «Бургуньон» довольно значительную партию шин. Когда эта партия была готова, я командировал для испытания шин двух вполне честных и знающих сотрудников, упомянутого уже выше – В. А. Силаева и Б. А. Бетлинга. Два слова о них.
Покойный Силаев был петербургский рабочий с Путиловского завода, человек очень умный и интеллигентный по складу своего ума. Во время войны он был командирован в Англию для приемок разных военных заказов. Это был вполне и до щепетильности честный человек. Он был беспартийный. Когда мы близко сошлись с ним, он мне откровенно говорил, что его «душа не принимает коммунистической партии». И, несмотря на всякие давления на него со стороны, как например, Клышко, он так и остался вне коммунистической партии до самой смерти. Натура этого простого человека была тонкая и деликатная и благородная: когда он приехал во Францию, где его интервьюировали журналисты определенных газет, он, повторяю, не будучи большевиком и относясь весьма отрицательно к большевизму, на поставленный ему вопрос, ответил: «я большевик»…
Борис Александрович Бетлинг – англичанин по происхождению, русский инженер, окончивший курс в Петербургском Технологическом Институте, и уже во время большевизма переехавший в Англию. Это был молодой человек с хорошими традициями, глубоко порядочный, с которым деловым образом я очень сблизился и которого поэтому «Клышко и К°.» стали жестоко преследовать, держа его в черном теле и налагая свое «вето» на все мои попытки улучшить его положение. После того, как я ушел с советской службы, этот талантливый и кристально честный инженер был уволен.
Таким образом и началось завоевание Франции: мы покупали и продавали товары. Купленные газеты и люди, заинтересованные в купле – продаже товаров, кричали и наседали на правительство. Но все было тщетно, пока во главе его стоял Пуанкарэ. И лишь, когда у власти стал талантливый, но неумный и близорукий Эррио, советское правительство было немедленно признано, – «Франция была завоевана»…
Между тем, в техническом отделе было неблагополучно. Сильно пахло «гуковщиной». После отправления Карской экспедиции, имея больше времени, я стал внимательно к нему присматриваться. Я упоминал уже выше о тех рекламациях, которые делались из Москвы по поводу покупаемых по дорогой цене кое-как скомпонованных из старых частей, автомобилей и шин старой продукции, еще до употребления перегоревших. И вот однажды Силаев, и. которым мы к тому времени уже очень сошлись, пришел ко мне и без фраз, спокойно и уравновешенно сообщил мне о ряде недоброкачественных покупок, произведенных еще до моего приезда в Англию, когда технический отдел находился в ведении Половцовой. При этом Силаев указал мне на инженера Бетлинга, который состоял помощником заведующего автомобильным отделом, как на очень честного и знающего дело молодого инженера. И он добавил, что Бетлинг может подробно сообщить мне обо всем, что творится с этими заказами… На другой день Силаев привел ко мне Бетлинга, которого я очень мало знал. Это был симпатичный молодой человек типа хорошего и честного русского студента-технолога с прямым открытым взглядом.
– Вот что, товарищ Бетлинг, – сурово сказал я, – мне товарищ Силаев сказал, что вы можете информировать меня о разных проделках, творящихся в автомобильном подотделе. Конечно, я буду рад узнать всю правду. Но предупреждаю вас: я готов вас выслушать лишь с тем, что, в случае надобности, вы согласитесь повторить ваши обвинения прямо в лоб инженеру К-ву. Я не терплю доносов исподтишка…
– Я понимаю, Георгий Александрович, – скромно ответил он, – и готов, когда угодно и при ком угодно, подтвердить все, что я вам скажу.
– Ну, я вас слушаю…
И он сообщил мне, подтверждая каждое слово ссылками на документы, факты, которые не оставляли места для сомнений. Совокупность их была – стопроцентная «гуковщина». Силаев, тоже знавший многое, подтверждал показания Бетлинга. Я был убежден.
Немедленно же я представил правлению вопрос об увольнении К-ва. И Крысин, и Половцова стали на дыбы:
К-в – де честнейший, преданнейший делу инженер. Обыкновенная история: все мошенники всегда находили энергичную защиту в моих «товарищах» по правлению. Однако, к счастью, «сам» Клышко в дальнейшем стал на мою сторону в этом деле. Почему – не знаю: это вопрос высшей политики. Так как Красин в то время был в Москве, то вопрос об изгнании К-ва остался пока висеть в воздухе. Но я решил совершенно игнорировать его, чтобы фактически обезвредить, и велел ему передать все дела Бетлингу. Половцова и Крысин работали против меня и даже, horribile dictu (лат. – страшно сказать.), против Клышко…
И вот, по указанию Бетлинга и Силаева, я для покупки шин вступил в сношения с известной мировой фирмой «Дэнлоп», изготовляющей первоклассные шины. Не помню уж, почему, но фирма эта упорно не хотела иметь дело с «Аркосом», и на все запросы с его стороны отвечала всегда вежливым, но решительным «нет». У меня был большой заказ на разные шины для военного ведомства. И, к моему удивлению, на мой запрос, сделанный лично Бетлингом, «Дэнлоп» вошел в переговоры и, что всего удивительнее, в дальнейшей стадии их, фирма пошла на значительные уступки Я убедился, что в лице Бетлинга нашел прекрасного во всех отношениях заведующего автомобильным подотделом… Коротко говоря, заказ был выполнен фирмой великолепно и посланные в Москву шины, были найдены превосходными, что и было отмечено в приемочном (в Москве) акте!..
Между тем, К-в продолжал числиться в «Аркосе», т. е., ничего не делая, продолжал получать жалование. И конечно, старался делать всякие гадости при поддержке своих друзей, Половцовой и Крысина. Вот одна из его «штук», к которой он прибег, чтобы понудить меня оставить его на службе. Как то он попросил меня принять его, сказав моему секретарю, что имеет сообщить мне нечто очень важное. Я принял его.
– Вот, Георгий Александрович, – начал он с самым приветливым выражением лица, – вы ненавидите меня, решили выжить меня из «Аркоса», а я вас очень люблю, несмотря ни на что… И вот, я пришел вас предупредить… Вы поручили моему помощнику Бетлингу заказать шины. Он заказал их «Дэнлопу». Это плохая фирма, которую я сознательно всегда обходил, несмотря на все его зазывания и подсылы. И вы сядете в калошу с этим заказом, в этом я уверен. А ведь заказ то для военного ведомства. И в случае, если шины окажутся плохими – a они будут плохие, в этом я не сомневаюсь – и это дойдет до Троцкого, которого я хорошо знаю, у вас будут большие неприятности… даже возможно, что вас уберут… Ведь и директора не вросли в свои кресла… и на них есть управа… Я только что говорил с В. Н. Половцовой, привел ей все мои соображения, и она посоветовала мне предупредить и вас лично, чтобы вы знали, какой неприятности вы подвергаетесь…
– Вы кончили? – спросил я, с омерзением выслушав его.
– Да… ноне совсем, – ответил он. – Если вы, – каким то ультимативно-решительным тоном продолжал он, – тотчас же не отмените этого заказа, повод для аннулирования которого я всегда найду, я должен буду сегодня же обо всем написать Троцкому, с которым я в самых лучших отношениях… Заметьте это… У вас будут большие неприятности, – уже грозно закончил он, вставая с кресла. – И это мое последнее слово!..
– А теперь, надеюсь, вы кончили? – с полным отвращением снова спросил я.
– Теперь я кончил…
– Ну, так прошу вас немедленно уйти из моего кабинета.
А затем, немного спустя, ко мне явился заведующий техническим отделом Фельдгаузен, который, «ценя» меня, предупредил о «нависшей грозе над моей головой», ссылаясь на то, что К-в уже пишет письмо Троцкому.
– Знаете, Владимир Эдуардович, – резко оборвал я его, хотя мы с ним часто встречались у Красиных (он был старым служащим «Сименс и Шуккерт» и был назначен в «Аркос» по рекомендации Красина), – я категорически предлагаю вам оставить меня в покое с вашим К-вым… Имейте в виду, что ваше «предупреждение» производит на меня невыгодное для вас впечатление… До свидания, – резко отпустил я его.
Вскоре приехал Красин из Москвы (это было в конце октября). Я ему передал всю историю с увольнением К-ва. Вполне соглашаясь со мной относительно необходимости расстаться с ним, он, тем не менее, встревожился.
– Чорт бы его драл, этого прохвоста, – озабоченно сказал он. – Пожалуй, и в самом деле напишет Троцкому… ну, и пойдет писать губерния…
– Да полно, Леонид, – возразил я, – это же просто шантаж, в котором принимает участие и друг К-ва Фельдгаузен… И, конечно, все это вранье – и дружба с Троцким, и то, что «Дэнлоп» плохая фирма…Я, по крайней мере ничего не боюсь.
– Нет, знаешь ли, надо уладить это дело без шума. Этот нахал пойдет на все, ему нечего терять… Ты согласишься, чтобы я вызвал его к себе и даешь мне карт – бланш, чтобы покончить с ним полюбовно?… Например, так, что он уходит по прошению и мы ему выплачиваем двухмесячный оклад… Согласен?
– Пожалуйста, – холодно ответил я, переходя к другим делам.
Надеюсь, читатель не посетует на меня за то, что я так подробно остановился на этом факте: он ясно показывает, каким влиянием и силой пользуются лица, вроде этого К-ва.
Скажу кстати, что много спустя, мне пришлось расстаться и с Фельдгаузеном…
Сообщу вкратце еще о «гуковщине» в Копенгагене, куда еще до меня «Аркосом» был командирован – тоже «излюбленный» – некто Кузнецов в качества агента по закупке хлебных товаров.
Просматривая его досье, аккуратно подобранное, я, точно сыщик, почувствовал, что дело пахнет «гуковщиной». На мои расспросы, Половцова, Крысин и Клышко отвечали, что это честнейший человек… Но вскоре на мое имя пришло письмо из Копенгагена от неизвестного мне лица, но не анонимное, а с приведением и адреса его автора и с выражением согласия доказать хоть на суде точность и реальность приведенных в нем фактов. Я не знаю, что именно было закулисной стороной этого предупреждения, возможно, что это был обойденный поставщик… да меня это и не интересовало. Фамилию этого лица, по-видимому, датчанина, я давно забыл.
Он писал мне, приводя точные документальные справки и подтверждения о том, что Кузнецов берет крупные взятки, завел возлюбленную, для которой накупает массу подарков, купил виллу и пр. Я сообщил об этом правлению, требуя командировать кого-нибудь для расследования дела в Копенгаген. Правление, по обыкновению стало на дыбы, защищая этого «честнейшего и преданнейшего делу» сотрудника. Опять мое особое мнение… И вслед за тем я получил второе письмо от того же автора с приведением новых подвигов Кузнецова… Я устраиваю форменный скандал и добиваюсь своего. Мне предложили командировать в Копенгаген инженера Рабиновича, о котором я уже упоминал выше… Буду краток. Он отправился в Копенгаген. Произвел расследование… Оказалась настоящая «гуковщина» со всеми необходимыми аксессуарами: любовница, поставщики, подносящие подарки, бриллианты, виллы, конечно, кутежи, оргии…
Рабинович писал мне обо всем. Он пригласил адвоката, который раскрыл все. Растрата была крупная. На все имущество Кузнецова, подарки и виллу, было наложено запрещение. Я настоял на предании Кузнецова суду, который приговорил его, кажется, к двум годам тюрьмы…
Но сколько сил и здоровья погубил я в этой непосильной борьбе со всеми этими героями и со всей этой «гуковщиной»!..
XXXVIII
Конечно, и в Лондоне находилась коммунистическая ячейка. В нее входили коммунисты, служащее в «Аркосе» и в делегации. Их было очень немного, сколько я помню, всего человек 25, причем англичан было всего два-три человека. Господином положения в ней был все тот же Клышко. Ячейка эта, в сущности, ничего не делала. Бывали изредка собрания, на которых читались какие то доклады и решались какие то дела, к пропаганде в Англии не имевшие никакого отношения. Дела же о пропаганде, насколько я знаю, вел Клышко, который, по-видимому, был одновременно и представителем Коминтерна. Я знаю, что он расходовал большие суммы, как в Англии, так и заграницей, между прочим, посылая деньги также на условленные адреса в Индию, во Францию и пр.
В ячейке по временам выходили склоки, но из за самых, что называется, пустяков, сущность которых я даже не помню. Но однажды вышло большое волнение из за распоряжения ЦК партии об отчислении сотрудниками, членами партии, из получаемого ими жалования ежемесячных взносов. Система была установлена подоходная, и таким образом, я, получая 100 ф. ст. в месяц, должен был ежемесячно отдавать 20 ф. ст., независимо от одного фунта членского взноса в ячейку. Жизнь в Англии дорога, и мне эти вычеты были нелегки.
Все волновались и под шумок жаловались, как обидно уплачивать эти деньги, которые расходуются на ветер… Но, вслух, конечно, никто не решался говорить…
Еще большие волнения вызвало известие о назначенной чистке партии. Многие перепугались: перспектива быть вычищенными грозила массой неприятностей. Из центра была назначена особая «тройка», которая и должна была решать, достойно ли то или другое лицо оставаться членом партии. Тройка состояла из шифровальщика делегации Миллера, Гольдберга, прибывшего из Москвы для специальных закупок, человека очень приличного и Берзина, советника делегации, человека ограниченного и ничтожного. Все коммунисты должны были предварительно заполнить душу удручающая по количеству вопросов анкеты и представить автобиографические очерки. А затем по проверке наших анкет и автобиографии было устроено публичное ристалище, где всех экзаменовали. Ставились вопросы вроде того, что такое прибавочная стоимость, что такое республиканский строй и пр. Затем экзаменующийся удалялся из экзаменационной комнаты, и все имели право говорить о нем в полном секрете все, что угодно… Когда очередь дошла до меня, мне не задали никаких вопросов и, попросив удалиться, тотчас же позвали обратно – я прошел…
Был при «Аркосе» и исполком служащих, который решал разные вопросы быта служащих. В сущности, и это учреждение находилось в полной зависимости от Клышко. Исполком наводил справки о лицах, желающих поступить на службу в «Аркос», и давал свои заключения. Но он всегда высказывал мнения, угодные Клышко. Одним из главных деятелей исполкома был Ясвоин, не коммунист, хотя и просившийся в партию, но не знаю уж, почему, не принятый в нее. По должности он был помощником Саговского, ведя под его надзором транспортный отдел. Личность совершенно ничтожная, неумный и подхалимоватый, он, тем не менее, пользовался известным влиянием, так как состоял у Клышко информатором, донося ему разные сплетни и факты о сотрудниках… Когда я приехал в Лондон, в исполкоме был один приличный человек – беспартийная стенографистка В-на, которую на ближайших выборах, проходивших по списку, составленному самим Клышко почти исключительноиз коммунистов, забаллотировали. И таким образом, весь исполкомсостоял из креатур Клышко.
Этот исполком организовал и клуб сотрудников «Аркоса» и делегации, где иногда читались какие то доклады, устраивались танцы, шахматные состязания и беседы. Популярностью клуб этот не пользовался: все боялись говорить в нем свободно, ибо информаторы передавали Клышко всякую мелочь, подслушанную ими, разные сплетни. А Клышко, пошлый, хитрый и в то же время совершенно неумный, все это заносил в свои синодики и при случае пользовался этими «достоверными сведениями».
Как то Клышко пришел ко мне в мой служебный кабинет в очень хорошем настроении и, после долгого разговора, пустился в откровенности. Он стал хвастать тем, что великолепно наладил свой осведомительный аппарат. Он рассказал мне, как «прекрасно работают» его информаторы, которые держат его в курсе всего, что касается сотрудников. Замечу, что Клышко говорит очень скверно, заикаясь и постоянно вставляя в свою речь «э-э-э».
– Вот вы не поверите, Георгий Александрович, – откровенничал он, – когда я вам скажу, кто являются моими информаторами, э-э-э…
Это инженер Рабинович, Грушко, Ширшов, Ясвоин, Левидов…
– Как, – спросил я с удивлением, – и Левидов?…
– Да… ха-ха-ха… вас это удивляет?…
– Если хотите, да, удивляет. Я считал его большим забулдыгой, но никогда не думал, что он может быть сыщиком и доносителем.
Я знал Левидова еще по Ревелю, откуда он скоро ухал в Лондон. Это был еще молодой человек, форменный дегенерат, еще до революции выступивший в литературе со статьями, которые, хотя часто нелепые, говорили все-таки о том, что он человек безусловно талантливый и неглупый. И мне было как то больно услышать, что и он состоит в числе информаторов Клышко… Левидов был беспартийный, но просился в партию, однако, почему то ему было отказано. Впоследствии он уехал в Москву, где теперь принимает видное участие в советской литературе!..
(Левидов М. Ю.(1891–1942) – русский советский писатель, литературный и театральный критик. Печатался в журнале «Летопись» и газете «Новая жизнь». В 1917 г. входил в литературный отдел сатирического журнала «Тачка». (по другим сведениям его видели в саратовской камере смертников вместе с академиком Вавиловым в 1943 году).
Да, у меня это дело хорошо поставлено, – продолжал хвастать Клышко. – Я все знаю, все, что касается наших сотрудников… Но, понимаете, я все-таки недоволен, э-э-э… я мечтаю о том… э-э-э… чтобы приобрести подслушивающие аппараты… Это, собственно, маленькие фонографы, которые помещают где-нибудь в незаметном месте, и он все записывает… э-э-э… все разговоры… Вот это было бы дело!.. Говорят, такие аппараты уже существуют… Я поместил бы их повсюду… И вам не миновать бы такого аппарата, ха-ха-ха!. Я пристроил бы его где-нибудь незаметно… например, наверху, на карнизе!..
Но количество специальных сотрудников, готовых служить ему, все увеличивалось. Так, вскоре появилась молодая девушка со страшной репутацией, о которой служащие говорили друг с другом только шепотом… Говорили, что она «переутомилась» на работе в качестве «п а л а ч и х и», расстреливая осужденных в подвалах ВЧК. Не знаю наверное, правда ли это, а потому и не привожу ее фамилии. Но я знаю, что она все время информировала Клышко. Вскоре был приглашен еще один субъект по фамилии Хвостенко. Это был фельдшер, эмигрант. Но убедившись в его способностях и желании быть информатором, Клышко провел его на службу в «Аркос»… Впрочем, он недолго оставался в «Аркосе» и, спустя несколько месяцев, его уволили – это было уже после моего ухода.
Вскоре после моего прибытия в Лондон, помимо меня, был приглашен на службу инженер Ширшов. Это был скромный молодой человек, на которого я сперва не обратил никакого внимания. Но затем я узнал от Силаева, что он перешел к нам от «Виккерса» и что он большой друг и приятель Клышко, по протекции которого и поступил к нам на службу. Он был ушами и глазами Клышко. И его стали проводить: вскоре он стал управляющим делами, затем секретарем правления… Таким образом, Клышко был в курсе всего… И Ширшов путался всюду, всюду лез со своими замечаниями, все время настаивая на предоставлении заказов «Виккерсу»… И такими сотрудниками был наполнен и «Аркос» и делегация…
Заботясь об увеличении наших русских товаров для продажи, я обратил внимание на кустарные изделия, и вскоре количество их стало расти и расти.
Мы получали прекрасные изделия нашей кустарной промышленности, среди которых было немало высоко – художественных предметов. И вот, мне пришла в голову мысль устроить специальную выставку наших кустарных изделий. Само собою проведение и этой моей идеи натолкнулось на целую сеть противодействий. Но в конце концов, после многих перипетий и усиленной борьбы, я добился своего, и выставка была устроена в старом помещении «Аркоса» на Кингсуей. Мы в это время водворились уже в «Совьет – Хауз» на Мооргет стрит, 49.
Выставка была устроена в чисто русском стиле, с буфетом, где красовался наш русский самовар… Прошла выставка с полным успехом, и мы стали получать много заказов. Таким образом, – опять таки после ожесточенной борьбы с Половцовой, Крысиным и Клышко – я организовалпри «Аркосе» специальный кустарный отдел, заведование которым я поручил некоему Е. З. Орнштейну, оказавшемуся вполне на высоте.
Кроме продажи обычных кустарных изделий, отдел занимался также продажей икры и ковров. Кстати, когда мне удалось добиться того, чтобы эти товары были переданы кустарному отделу, Орнштейн, принимая их, установил, что икра испортилась, а часть ковров была втихомолку продана разным сотрудникам и высшим чинам делегации и «Аркоса» по ценам явно недобросовестным, вроде того, что, например, ковер, стоящий не менее ста фунтов, продавался за несколько шиллингов… «Гуковщина»… Установив все это при приемке ковров, Орнштейн передал мне и полученный им от коммерческого отдела, как оправдательный документ на недостающие ковры, длинный список их с обозначением имен купивших их и цен, по которым ковры эти были проданы… Список этот хранится при делах «Аркоса»… Орнштейн поднял значение кустарного отдела, который, хорошо организованный им, выгодно работал. И тогда у меня этот отдел отняли… а потом опять отдали мне. Ясно, что все это делалось с единственной целью создавать дезорганизацию и вставлять мне палки в колеса. Но о том, что от этого страдало наше русское дело, рыцари «гуковщины» не думали… Что им всем Россия и русский народ!.. Им, этим нарицательным «клышкам», «литвиновым» и пр., имена же их Ты, Господи, веси, плевать и на Poccию и на народ!..
Разумеется начались преследования и Орнштейна. И в конце концов, уже после моего ухода, он был уволен, как и многие мои сотрудники. «Гуковщина» торжествовала и, по-видимому, и сейчас торжествует.
Нечего и говорить, что все творившееся в «Аркосе», не могло не возмущать меня до глубины души. Окруженный плотной стеной торжествующих «клышек», шпионивших, интригующих и мешавших мне на каждом шагу, я боролся с ними, но, увы, скоро я почувствовал, как мною начинает овладевать глубокая усталость. Я боролся, но силы мои слабели. По временам мною овладевала апатия. Все чаще и чаще я ловил себя на мысли и на желании уйти… бросить все и бежать… без оглядки бежать хоть на край света, чтобы не видеть больше этих ликующих, интригующих, ворующих… Стало утомляться и сердце. Начались длительные сердечные припадки, продолжавшиеся иногда до 48 часов без перерыва, Я обратился к врачу и он констатировал то, чего у меня до Лондона не было: я нажил себе здесь порок сердца…
Если меня изводили уже одни только разного рода «клышки», которых я, как оно понятно, глубоко презирал, то уже совсем невыносимым для меня было то, что мои отношения с Красиным, шаг за шагом, становились все хуже и хуже.
Все чаще и чаще между нами стали пробегать черные кошки, скажем мягко, взаимного непонимания. Оно сказывалось постоянно и почти во всем. Вскоре я стал замечать, что разные факты, которые прежде вызывали его возмущение, негодование и в борьбе с которыми он прежде энергично меня поддерживал, как будто, теперь приобрели в его глазах другой характер, и что мы как будто расходимся в оценке их… На моих глазах пошлый, нахальный, неумный и нечестный Клышко, этот шпион и духовный лакей, приобретал все больше и больше влияния на Красина… Я с тревогой и ужасом наблюдал, как это влияние стало захватывать собою и благородную душу моего покойного друга, как стала появляться точно какая то трещина в его моральном миросозерцании. По временам мне начинало казаться, что ничтожный Клышко, точно маленький и такой весь грязный чертенок, овладевает большой душой моего друга, я видел, я знал, что то светлое и хорошее, что было в душе моего друга, возмущалось этим пленением. Он часто с озлоблением говорил мне о Клышко, горько жаловался на него, ругал его мне. И в то же время во всем этом чувствовалось какое то бессилие и точно страх перед этим форменным ничтожеством, перед этим паучком, старательно охватывающим своими цепкими и грязными лапками его душу, которая, я видел, постепенно покрывается налетом глубоких сумерек… Видимо, и его душа стала уставать…
И между нами все выше вырастала стена непонимания. И хотя недоразумения между нами с внешней стороны и не доходили до того, что мною описано выше, когда я пригрозил ему подачей прошения об отставке, но потенциально они были в миллион раз хуже и ужаснее откровенного спора, хотя бы и самого студенчески-горячего. В наших несогласиях всего ужаснее была наша взаимная корректность. Она напоминала собою корректность супругов, которые, взаимно сознав, что все между ними кончено, стараются обходить острые скалы, режущие углы которых уже невозможно стереть, ибо все равно между ними уже все кончено… бесполезно спорить и горячиться… И мы стали взаимно друг друга избегать.
Все это грызло и мучило меня до бесконечности. И желание бежать охватывало меня всего. Но не бывает такого скверного положения, которое не могло бы еще ухудшиться. И вот, на сцене появилось новое лицо. Это был прославившийся на весь мир Александр Александрович Квятковский. На нем я остановлюсь подробнее, так как он явился героем, побившим рекорд в тех гнусностях, которые царили в «Аркосе». Встретился я с ним в доме Красиных. Сам Красин находился в то время в Москве, куда он часто отлучался и где он подолгу засиживался. Его жена, знакомя меня с Квятковским, отрекомендовала его «старым другом», бывшим членом Центрального комитета российской социал-демократической рабочей партии. Мне незнакомо было это имя. Это был мужчина лет около сорока пяти, дурно воспитанный, с манерами средней руки лавочника. Постороннего человека сразу поражали его маленькие, узенькие глаза на мясистом красном лице, которые никогда не смотрели прямо и открыто. Во всей его плотной фигуре с красным лицом и узким лбом было что то плотоядное, хищное.
Когда Красин возвратился, он вскоре, придяко мне, начал говорить о нем, избегая моего взгляда.
Это-де его старый друг и товарищ по ЦК дореволюционной эпохи, и человек очень умный, честный и энергичный.
– И вот, – продолжал он, – я хотел бы ввести его в «Аркос» в качестве одного из директоров. Тебе приходится трудно, я знаю… с Половцовой и Крысиным у тебя нелады, да они недорогого и стоят… Я и думал, что в лице Квятковского ты получил бы честного и знающего дело товарища…
Я в то время был уже весь во власти изложенных мною выше сомнений, весь – одно сомнение и апатия. Между мною и Красиным уже плотно отстоялись отношения взаимного непонимания. Во всем, что он говорил мне о Квятковском, чувствовалась глубокая неискренность, и я ни одному его слову не верил… Но я уже ясно сознавал, что плетью обуха не перешибешь, и во мне говорило апатичное «laisser faire, laisser passer»
(«Пусть идет. как идет» – франц.), Я не возражал. И на прямо поставленный Красиным вопрос, согласен ли я, ответил безразличным тоном:
– Право, мне все равно…
Он вдруг рассердился:
– Я, право, не могу понять такого чисто институтского ответа, – заговорил он резко. – Я понимаю, если бы ты еще привел какие-нибудь доводы, а то на-тебе: «все равно»… Это значит, конечно, что ты недоволен, не хочешь его… Но почему? Так, здорово-живешь, очевидно…
– Полно тебе глупости говорить, – перебил я его. – Я тебе сказал, что мне все равно, и сказал правду: мне все равно. Ты, конечно, его знаешь, и тебе и карты в руки… Но мне противны эти уверения в том, что у меня в лице Квятковского будет товарищ и чуть ли не друг… Дай Бог, чтобы я ошибся, но этот твой друг, на мой взгляд, просто хитрая бестия и очень себе на уме!.. Но я говорю о нем, не как о твоем друге, а как о кандидате на пост директора «Аркоса»… И к чему между нами эти хитрости? К чему эти разговоры о том, что мне тяжело и пр.? Ведь все это, милый мой, ложь. Если бы ты думал о том, чтобы облегчить мой труд, следовало бы идти по другому пути…
– Я ничего не понимаю, – опять таки неискренним тоном сказал Красин. – Ну, скажи, по какому пути?…
– А вот, по какому, – ответил я. – Вместо того, чтобы давать мне «товарища», следовало бы мне помочь в борьбе со всякой аркосовской св-чью, начиная с Клышки… Ведь ты же знаешь, что я изнемогаю именно от непосильной борьбы с этой гидрой мерзавцев….
– Я не понимаю тебя, – продолжал он все тем же тоном. – Ты говоришь о борьбе!.. С чем? Ты просто создаешь себе какие то фантомы… и, создав их, начинаешь бороться с ними…
– Эх, полно, брат, – остановил я его, – ты сам хорошо знаешь, что говоришь вздор… И, знаешь ли, что я тебе скажу… не тебе бы это говорить и не мне бы слушать… Вспомни, с чем мы шли на советскую службу. Вспомни все, о чем мы говорили в Стокгольме… А теперь ты мне суешь Квятковского, на мой взгляд, просто ловкого пройдоху, который, смотри, слопает и тебя…
Лицо его стало грустным и в то же времяна немотразилась какая то тревога. И он тихо сказал:
– Жоржик, право, не стоит вспоминать… мне это больно… если бы ты все знал, – он на минуту умолк и, махнув рукой, закончил: – может быть, ты не судил бы меня так строго… Но, если бы ты знал, до чего я ненавижу Клышко!..
Так мы все более и более отдалялись друг от друга…
На другой день ко мне явился Квятковский с очень нежным письмом от Красина, в котором он просил меня провести вступление нового директора в должность. Я проделал все необходимые формальности и, к великой радости Клышко, Квятковский стал директором. В первом же заседании правления Квятковский предложил принять на службу своего друга А. А. Винокурова, который впоследствии и был назначен заведующим коммерческим отделом.
Про этого alter ego Квятковского скажу только, что это был пьяница и развратник и на редкость наглый малый. И Квятковский стал быстро оперяться. Сперва он держал себя очень подхалимовато со мной и с другими членами правления, заискивая во всех. Но, опираясь на влияние Красина, все время инспирируемого Клышко, он стал поднимать нос и начал вести политику разложения аппарата и деморализации служащих, для чего он повел своеобразную агитацию. Вместе с Винокуровым он стал проводить в жизнь идею создания встреч сотрудников на нейтральной почве. Я ему указал на существование клуба. Но он возражал, что клуб, организованный исполкомом, представляет собою нечто вроде ассамблей, устраиваемых в «институтах для благородных девиц», а он имеет в виду такие собрания, где сотрудники могли бы спокойно и без всяких стеснений обмениваться мнениями…
Я много не спорил и только сказал, что лично я не войду в этот клуб. И клуб этот стал существовать. По пятницам в каком то лондонском кабачке начались собрания этого «клуба». После первого же собрания мне стало известно, что там происходило свирепое пьянство, что несколько человек, в том числе Ясвоин, информатор Клышко, допились до мертвецкого состояния и по окончании этой оргии – около пяти часов утра – остались ночевать в этом притоне. Тем не менее Квятковский стал усердно просить меня побывать хоть на одной пятнице, говоря, что именно мое отсутствие, отсутствие моего «нравственного влияния» и вызвало с непривычки «такие эксцессы»… Он так влипчиво приставал ко мне, что я согласился побывать там в ближайшую пятницу.
Как раз в пятницу я был занят рядом неотложных дел и мог попасть на эту ассамблею лишь около одиннадцати часов вечера… Меня встретили Квятковский, Винокуров и другие радостными восклицаниями.
– Спасибо, Георгий Александрович, что вы – таки приехали, а то мы уж были в отчаянии, думали, что вы так и не приедете… У нас тут правило: все мы товарищи без всяких чинов…
Я оглядел поле битвы. Ассамблея расположилась в трех комнатах второго этажа этого притона. В большой комнате, стоял стол, весь заставленный бутылками и частью наполненными, частью недопитыми стаканами. Скатерть была уже изрядно залита вином, стояли какие то закуски. За столом в непринужденных позах сидели сотрудники. Все говорили сразу, громко, явно пьяными голосами. Ко мне подошел некто Левенбук, недавно принятый в «Аркос» по инициативе Красина. Он кинулся ко мне с распростертыми пьяными объятиями, от которых я с трудом устранился.
– А, вот он, terrible Solomon, xa-xa-xa! – заплетающимся языком сказал он. – А мы здесь просто, по товарищески… как друзья беседуем… Здесь нет начальства!.. здесь все равны… К чорту всяких директоров!.. Здесь Запорожская Сечь, xa-xa-xa!..
Квятковский, который мог пить три – четыредня подряд и оставаться, что называется, ни в одном глазу, подмигивал Левенбуку, который этого не замечал. Он продолжал свои «товарищеские» приветствия, все время пересыпая их – свобода, так свобода, чорт возьми! – площадной руганью… Квятковский и Винокуров бросились наводить порядок, старались угомонить Левенбука и других, ползших ко мне с аналогичными фамильярными приветствиями, пересыпанными русской аттической солью…
Кое – как вся эта изрядно намокшая публика была приведена к порядку. Меня усадили. Стали предлагать выпить чего-нибудь.
– Я не пью, – решительно заявил я. – И не буду пить, мне строго доктора запретили…
– Ах, terrible Solomon не хочет пить, xa-xa-xa! – продолжая сыпать на все стороны самую невозможную площадную ругань, бросился ко мне вновь Левенбук с большим стаканом виски, – так мы его заставим… Товарищи, я предлагаю привести его к одному знаменателю… Напоим его!..
– Александр Александрович, – обратился як Квятковскому, – если вы его не уймете, я сейчас же уйду…
Я не буду подробно описывать это «невинное» препровождение времени. Квятковский и Винокуров оттащили его. Другие, хотя тоже изрядно пьяные, но не потерявшие еще памяти, тоже стали успокаивать его. И Квятковский начал деловую часть ассамблеи.
– Так вот, товарищи, будем обсуждать программу наших встреч во внеслужебное время. Кто желает взять слово?
– Я! – крикнул Левенбук. И он начал говорить о том, что «наши собрания должны быть душа на распашку»… чтобы каждый мог смело, кого угодно, «матом крыть», мы-де не институтки… и т. д.
После него говорил Квятковский. Говорил долго… Говорил о свободе на этих ассамблеях…
– У нас, – живописал он, – нет ничего недозволенного, у нас все можно: пейте, хотите танцевать – танцуйте, хотите девочку – сделайте ваше одолжение, здесь имеется отдельная комната со всеми удобствами… милости просим… xa-xa-xa!..
Публика ржала от восторга… Я пробыл в этой «Запорожской Сечи» около получаса… Мне удалось незаметно встать. Я быстро спустился в вестибюль, взял свою верхнюю одежду и бежал…
На другой день мне стало известно, что ассамблея окончилась, как и следовало ожидать, тем, что все, кроме Квятковского и Винокурова, лежали влежку на полу… Клышко не принимал участия в этих ассамблеях, но знал о них и хитро подсмеивался над их результатами. Вскоре, по моему настоянию, они были прекращены. Сдружившийся со мной Силаев передавал мне, что вся эта история с ассамблеями была затеяна Квятковским и Клышко со специальной целью попытаться напоить и меня до безобразия, чтобы затем скомпрометировать меня участием в какой-нибудь скандальной истории, которую, конечно, не трудно было бы устроить…
Квятковский вел свою линию. Он сдружился с Крысиным и Половцовой. Последняя вскоре, по-институтски обидевшись на какую то резолюцию Красина на ее доклад, подала в отставку, думая просто разыграть сцену. Но отставка ее была принята и она ушла из «Аркоса» и сделалась агентом советского Красного Креста.
Мои отношения с Красиным становились все более и более натянутыми. Теперь уже и Квятковский стал настраивать его против меня. Делал он это осторожно, часто бывая у Красиных, у которых я, в виду наступившего между нами охлаждения, бывал лишь изредка, когда уже совсем было неловко отказываться от приглашения.
Квятковский же не пропускал случая поговорить на мой счет и деликатно наговаривал на меня, чему способствовала его старинная дружба с Красиным, а особенно, с его женой, Любовью Васильевной Красиной, тоже другом моей юности… Помню, как Красин, узнав, очевидно, от Квятковского о моем отрицательном отношениик ассамблеям и моим настояниям прекратить их, ибо это компрометировало нас в глазах англичан, со злой насмешкой назвал меня «Савонаролой», желающим обратить живую жизнь в монастырь… А ведь сам Красин почти не пил и гнушался безобразных пьяных сцен. Вообще с ним происходило что то неладное. Появилась в обиходе, их домашней жизни какая то нелепость, комичное подражание какому-то «высшему стилю». Граф Витте в своих мемуарах с удивлением отмечает, что когда он обедал и завтракал у Рузвельта, президента С. – Штатов, то все блюда подавались президенту первому, согласно установленному этикету. Вот и у Красина стали следовать этому обычаю, и Красину всегда подавалось первому (а затем его жене), хотя бы за столом среди приглашенных были почтенные дамы. И сидели за столом Красины друг против друга в креслах, тогда как все остальные сидели на обыкновенных стульях… Очевидно, введшие это в домашний обиход Красины не подозревали всей глубины пошлости и комичности этого подражания…
Квятковский часто жаловался мне на то, что в правлении «Аркоса» нет председателя, нет директора – распорядителя. Председательствование на заседаниях велось по очереди каждым членом правления, и каждый директор являлся распорядителем в отведенной ему части общего дела. Квятковский постоянно сетовал на это. И нередко на эту же тему шли в моем присутствии разговоры и у Красиных. Я понимал, куда гнет Квятковский, и молча выслушивал его сетования, не подавая никаких реплик.
Но вот однажды ко мне в кабинет пришел Красин: мы-де так давно не видались, ему-де так хочется просто поговорить со мной. У меня уже исчезло то полное доверие, которое связывало нас много лет… И я не сомневался, что с его стороны это только дипломатический подход. Я не ошибся. Поговорив о том и о сем, он спросил меня:
– Ну, что же, ты убедился теперь, что, настаивая на предоставлении Квятковскому поста директора, я поступил в твоих интересах? Видишь, он и работник хороший, и хороший товарищ…
Я угрюмо молчал: я уже понял, к чему клонится речь. Я и тут не ошибся. Мое молчание сразу же вывело его из себя:
– Право, на тебя ничем не угодишь, – с раздражением сказал он. – А, между тем, Квятковский относится к тебе так тепло и хорошо… Вот еще вчера он был у нас… Меня удивляет и Любу также, что ты совсем почти не бываешь у нас последнее время… и он так тепло о тебе говорил…
– Слушай, Леонид, – не выдержал я, – оставим эти комедию… право, наша старая дружба выше того, чтобы нам вести какие-нибудь дипломатические разговоры… Говори прямо, к чему ты гнешь. Это будет порядочнее… тем более, что я догадываюсь уже, в чем дело… Только имей в виду, что для меня Квятковский человек, вполне выяснившийся, и я не изменю своего мнения в лучшую сторону и твердо стою на своем, что это просто большой выжига, и что он со временем выроет тебе могилу, как роет теперь мне… и по-видимому, небезуспешно (Кстати, скажу о дальнейшей судьбе Квятковского, из чего видно, что я оказался пророком. Это было, впрочем, не трудно. Спустя года полтора после моего ухода с советской службы, его заманили в Москву под предлогом повысить его. Там он был арестован и ему инкриминировали массу всякого рода мошенничеств. Путаясь и стараясь обелиться, он стал валить на Красина всякие мерзости, стараясь его утопить и тем реабилитировать себя и спастись от расстрела. В мировой печати много говорилось о его деле и даже появилось известие, затем опровергнутое, о его расстреле. Но правды в деле Квятковского никто не знает, и я в том числе. Правда была бы желательна, ибо она открыла бы точно, что представлял собою этот советский герой. – Автор.)…
– Ну, знаешь ли, я терпеть не могу «Божьей милостью» пророков и пророчеств и кликушества, – резко парировал он меня. – Если у тебя есть факты, пожалуйста, изложи их. А эти загадочные вещания мне не интересны…
– Я больше ничего не скажу ни о нем, ни о Клышко, – прервал я его, – и освобожу тебя от моего «кликушества»… Оставайся себе с твоими друзьями… Но, конечно, не говори мне о их дружбе и теплом отношении ко мне, – меня это просто оскорбляет… Ну, а теперь скажи мне, к чему ты затеял весь этот разговор?
– Да видишь ли, с тобой теперь так трудно стало говорить, – ответил он, смягчая тон и стараясь придать ему характер дружеской конфиденции, – ты стал такой неуютный, Жоржик, право… Но ты, в сущности, прав. Видишь ли, мне уже давно кажется, что в конструкции нашего правления есть большая брешь… как бы сказать… – запнулся он.
– Да нечего искать, как бы сказать, – перебил я его, – надо просто сказать… Вот: брешь эта состоит в том, что у нас, как и говорит мне Квятковский чуть не каждый день, нет председателя и директора-распорядителя… и уж добавлю от себя, что обе эти должности надо возложить на Квятковского… Так ведь?
– Да, вот именно, вот об этом то я и хотел с тобой поговорить, – подхватил Красин, по-видимому, с облегчением, что я дал ему выход. – Именно, об этом… Конечно, единственным серьезным кандидатом я считаю тебя… – опять запнулся он, и мне пришлось снова придти к нему на помощь:
– Не стоит, голубчик, золотить пилюлю, – сказал я. – Жарь спокойно дальше: но ко мне, дескать, в центре создалось такое одиозное отношение, что ты даже не решишься заикнуться о моей кандидатуре, а потому-де приходится остановиться на Квятковском. Так?
– Да, приблизительно так, – подтвердилонупавшим голосом.
– Ну, а теперь я скажу тебе два слова, – продолжал я. – Все будет так, как ты говоришь. Но только помни одно – я всеми силами ума и сердца протестую против этого решения и отмечу мое мнение прямо в лоб, когда на общем собрании ты проведешьэту гнусность… О, не по отношению ко мне, а по отношению к делу, ибо ты решил пустить грязного козла в огород. Но тебе лично я заявляю, и запомни это раз навсегда, что я отношусь к этой кандидатуре с омерзением, ибо этот козел пожрет все овощи в огороде и всюду провоняет… Я кончил, будущее покажет, прав ли я… Что касается меня лично, я давно уже решил, никого не посвящая в мое решение, что я всем вам не ко двору, и я уйду из «Аркоса» при первойжевозможности…
Через два-три дня после этого состоялось общее собрание «Аркоса» (конечно, эти собрания «акционеров» были чистой комедией), на котором Красин и предложил ввести в состав администрации «Аркоса» должности председателя правления и директора – распорядителя. Все, кроме меня, конечно, голосовали «за» поднятием рук…
– А ты, Георгий Александрович? – спросил Красин. – Ты случайно не поднял руки?
– Нет, вполне сознательно…
Далее Красин предложил избрать на обе должности Квятковского. Я опять вотировал против. И в тот же день после собрания Квятковский пришел ко мне. Он старался говорить со мной дружески, его-де очень огорчает мой вотум, он-де так дорожит моим мнением и пр. пр. пр.
– Бросьте эти ненужные разговоры и комплименты, – спокойно, но с чувством гадливости сказал я, – мне все эти штуки – фокусы надоели и неинтересны… Вы добились своего, о чем же тут говорить?…
Окрыленный выборами, он с первого же дня начал уже совсем беззастенчиво продолжать свою кампанию, стараясь довести роль директоров до полного ничтожества. Он выбрал себе отделы самые «питательные», как, например, коммерческий, во главе которого был поставлен его друг Винокуров, начавший хапать направо и налево. Словом началась форменная и наглая «гуковщина».
Квятковский, в качестве директора – распорядителя стал вести лично все переговоры о кредитах, и с поставщиками… Пользуясь своим влиянием и все больше и теснее сближаясь с Красиным и Клышко, он, сперва несколько стесняясь, а затем уже совершенно нагло и открыто, стал выживать меня, отбирая у меня одно дело за другим.
Но особенно он старался отобрать у меня руководство приемочным отделом. Однако, тут уж я открыто показал зубы и твердо заявил, что этого отдела, в сущности, контролировавшего все закупки, в какой бы области они ни принадлежали, я не уступлю. Аргументировал я свой отказ чисто формально: мне поручил этот отдел Красин, состоявший самым главным акционером «Аркоса» (если не ошибаюсь, он номинально владел чуть ли не 95 % всех акций), он утвердил создание этого отдела, как говорил Клышко, «в порядке декрета» и возложил на меня ведение им, и я считаю, что лишь в таком порядке я могу быть лишен ведения этим отделом. Красин в данном случае поддерживал меня. Но злоба против этого отдела, где царил я, все росла и росла, ибо самым своим существованием он ставил вечные препятствия возможности поставщику сговориться с заведующим тем или иным закупочным отделом. Неоднократно Квятковский довольно откровенно, хотя и не прямо, предлагал прекратить всякого рода гонения на меня, если я только откажусь от этого отдела в его пользу…
– Помилуйте, Георгий Александрович, – едва сдерживаясь, чтобы не ругаться, говорил он, – ведь такой важный отдел, как отдел приемок, который, в сущности, является контрольным для всех закупок и даже для экспортных товаров, которые он тоже ревизует, должен находиться в руках директора – распорядителя. А раз он у вас, так в этой части, в сущности, вы являетесь директором – распорядителем, а не я. Ведь положение об этом отделе вами же составленное, дает вам в руки громадное оружие… Вам следовало бы уступить его мне…
– Этого не будет, – отвечал я, – уже по одному тому, что я не хочу обидеть моего старого друга Красина, который просил меня взять его на себя.
– Но, поверьте, Георгий Александрович, что, если бы вы его передали мне, – откровенно говорил Квятковский, – я повел бы его не хуже вас… и тогда и для вас было бы легче: прекратились бы разные трения…
– Да, но дело то в том, что я вам не верю, Александр Александрович, – не стесняясь отвечал я. – Пока вы меня совсем не выживете из «Аркоса», я не откажусь от него. Я потому и дорожу им, что таким образом я хоть до некоторой степени держу вас, Винокурова и прочих «винокуровых» на вожжах и даже взнузданных в мундштуки.
– Ну, а если Красин отнимет у вас этот отдел? – прищурив свои узкие глаза с выражением тайной мысли, спросил он. – Что вы тогда сделаете?
– Что я сделаю? – переспросил я. – А вот вы сперва добейтесь распоряжения отнять у меня этот отдел, и тогда вы увидите, что я сделаю… Но предупреждаю вас, что это дезавуирование меня Красин должен сделать в письменной форме… Я убежден, что он этого не сделает…
Taкие разговоры происходили между нами частенько. С Красиным на эту тему я не говорил и продолжал вести свою линию. Квятковский делал попытки заводить эти разговоры у Красиных в присутствии Любови Васильевны и самого Красина, но я всегда отделывался от них, сразу же прерывая их какими-нибудь чисто светскими шутками, и, смеясь, прекращал их к великому озлобленно и нескрываемому раздражение Квятковского. Отмечу с чувством большого удовлетворения, что Красин при этих разговорах всегда хранил упорное молчание, этим явно поддерживая меня в то время, как его жена бестактно поддерживала Квятковского…
Вскоре Квятковский обратился к Красину с рапортом, в котором требовал, чтобы ему увеличили жалование, что на сто ф. ст. ему, как директору – распорядителю и председателю, невозможно жить. Кроме того, он настаивал на заключении с ним контракта с неустойкой на три года. Красин сперва оставил этот рапорт без последствий и даже написал на нем нечто резко – отрицательное. Но потом, очевидно, под влиянием обработки его за пределами «Аркоса», согласился. И Квятковскому было назначено жалование в 250 ф. ст. в месяц (все директора получали всего по сто ф. ст.), и с ним был заключен контракт на три года с неустойкой в случай увольнения его до срока, – кажется в десять тысяч ф. ст. Далее все пошло, как по маслу. Был заключен контракт и с Винокуровым тоже на три года с установлением жалования в сто ф. ст. и с неустойкой в случае увольнения его до срока в три тысячи ф. ст. Кстати, чтобы покончить с Винокуровым, скажу, что, спустя некоторое время, когда я уже вышел в отставку, этот герой, почувствовав себя на полной свободе, развил настолько успешную в духе «гуковщины» деятельность, что его вынуждены были уволить, но при этом уплатили ему и неустойку.
«Гуковщина» росла и ширилась и народные деньги шли по карманам ее лондонских героев. И озлобление против отдела приемок все росло, превращаясь в форменную ненависть. А так как приемочный отдел был олицетворен мною, то естественно, жгучая ненависть ко мне все увеличивалась. И, как мне было известно, не раз Квятковский и его соратники совещались о том, как бы меня утопить хоть в ложке воды.
Вскоре эта ложка воды была найдена, но… я не утонул в ней. Нет, я уничтожил ее и тогда я ушелс советской службы, несмотря на то, что мне настоятельно и Квятковский, и Красин навязывали новый пост.
Но об этом ниже…
XXXIX
Над «Аркосом» постепенно спускалась и начинала густеть ночь. Квятковский и его присные грабили, не стесняясь, поскольку им не мешал этому отдел приемок, который я держал твердой рукой. Но вот вскоре в «Аркосе» появилось новое лицо. Из Москвы был назначен новый директор и член правления Филипп Рабинович. Это был коммунист. Кстати, говоря о Квятковском, я забыл упомянуть, что он не вошел в партию и очень гордился тем, что он свободный человек.
Этот новый директор, по-видимому, кем то хорошо информированный, стал сразу же держать себя очень грубо со мной. Это был маленький, вертлявый, когда это было можно, грубый и наглый, а когда нельзя было, очень подхалимоватый тип с лицом, покрытым следами оспы. Если не ошибаюсь, он в настоящее время состоит в Париже при одном из советских учреждений.
Я не буду много и распространенно говорить о его деятельности в «Аркосе». Он сразу объединился с Клышко и Квятковским, с которыми он, впрочем, иногда грызся. Но мне надо сказать о нем несколько слов, как о коммунисте. В нашей ячейке было правило, что каждый вновь приезжий член коммунистической партии должен обязательно читать доклад на тему «настоящего момента». Большинство этих докладов было просто жалкий лепет, в котором на все лады переворачивалось положение, что «на Шипке все спокойно», что обыватели благоденствуют», что «настроение бодрое», что «коммунистические основы все крепнут и растут»… Рабинович тоже прочел трафаретный доклад на ту же тему в общем собрании ячейки. А вслед затем он прочел второй, так сказать, дополнительный доклад, но уже не в общем собрании ячейки, а лишь перед наиболее ответственными членами ее. В этом втором докладе – это было еще до провозглашения Лениным нэпа – он откровенно говорил о том, что экономическое положение России катится по наклонной плоскости, что крестьянское хозяйство, несмотря ни на что, все падает и падает, что среди крестьян растет и ширится проявляющееся все резче и резче, недовольство, часто доходящее до открытых выступлений, что бывали случаи, когда армия переходила на сторону крестьян, отказываясь применять против них орудие. Он говорил и об угрожающем строю недовольстве рабочих, об их стачках, подавляемых силою чекистского оружия, о недовольстве также и буржуазии, которая начинает уже понемногу поднимать голову. Армия – де тоже глухо волнуется.
– И вот, товарищи, – продолжал Рабинович, – все эти лишь вкратце намеченные мною явления, естественно, вселяют крайнюю тревогу в ряды верхушки правящего слоя, и нередко в самых строго – конспиративных собраниях правящей группы уже поднимался и часто поднимается, пока в чисто академической форме, но прямо и ясно поставленный самой жизнью, вопрос:
не пора ли нам честно и откровенно признать наше банкротство и сдать власть той группе, которая склонна принять на себя ответственность.
Он передал далее, как слух, что вскоре Ленин собирается, в виду таких настроений и невозможности продолжать политику интегрального коммунизма, резко и решительно повернуть вправо…
И действительно, вскоре была объявлена «новая экономическая политика», известная под сокращенным названием «НЭП».
И, возвратившись в Лондон из Москвы, Квятковский (он постоянно ездил понюхать и устроить свои личные дела) с радостью сообщил мне, что в России все начинает идти по старому, что введение нэпа есть, в сущности, начало конца коммунизма, что уже на его глазах буржуазия начала поднимать голову, ибо это является только первым шагом Ленина на пути к окончательной ликвидации этой коммунистической утопии. Ленин – де убедился, что Россию с ее буржуазией, крестьянством и большинством рабочего класса, тоже недовольного, не сломить и не обратить в коммунистов, и потому – де он, подобно Александру II, решил произвести контрреволюцию сверху, не дожидаясь того момента, когда она, начавшись снизу, сотрет и коммунизм и советскую власть. Далее он сообщал, что ходят слухи, что Ленин очень болен, что в ультра – коммунистических кругах его решили извести…
Плохо поняв момент и решив, что теперь «все можно», Квятковский стал еще усерднее проводить в «Аркосе» политику «гуковщины», которую он отожествлял с «нэпом». И, само собою, он стал уже совместно с новым директором Филиппом Рабиновичем и с другими, стоявшими за кулисами, еще энергичнее бороться со мной, отнимая у меня шаг за шагом одно дело за другим. Но одной позиции я ни за что не хотел уступать – это отдела приемок. И ведя его и все улучшая и расширяя его компетенцию, я держал всех этих рыцарей ордена «гуковщины» в вечном страхе (Так, я разработал в этом отделе часть об образцах, установив самую строгую систему и порядокихрегистрации, опечатывания (ведь я имел дело просто с мошенниками) и хранения, для чего я использовал один из подвалов «Совьет – хауза», куда, кроме моих доверенных сотрудников, никто не имел права входа. Вот эти то подвалы, о которых я уже говорил, и причинили столько хлопот английской полиции. – Автор.), увеличивая в то же время их бессильную ярость. Не могу умолчать, что в этом отношении меня всегда поддерживал Красин, поведение и душевное состояние которого становилось все более (да так и осталось до сих пор) для меня загадочным… И это мучает меня и по сей час…
Упомяну уже совершенно мимоходом, что в ноябре 1922 г. из Москвы приехала в Лондон ревизионная комиссия в составе (моего «друга») члена коллегии ВЧК и РКИ Аванесова, знаменитого безбожника Емельяна Ярославского и какого-то немолодого уже рабочего Попова. Комиссия эта, возглавляемая Аванесовым (о нем см. в той части, где я описываю мою службу в Эстонии), совершенно игнорировала мое существование, что-то делала, брала какие-то ведомости и проводила все время в дружеских беседах с ФилиппомРабиновичем(по непроверенным данным расстрелян в 1937 или в 1938 году – его имя фигурирует в сталинских расстрельных списках).
Я мог бы еще многое рассказать об «Аркосе» и его «деяниях», но это было бы в сущности повторением все того же, что было мною сказано по поводу «гуковщины» или «аркосовщины», т. е., описанием неоглядного мошенничества, грабежа народных средств и великого хамства. И я думаю, что уже и саммойчитатель, даже читатель – друг, устал от чтения таких, в сущности, однообразных описаний.
А мне необходимо еще описать историю той ложки воды, в которой, как я выше сказал, Квятковский и др. старались меня утопить.
Примерно, в сентябре месяце я получил запрос от Реввоентрибунала с приложенным к нему бланком для ответа, в котором мне ставился ряд вопросов о покупке мною в Ревеле партии неосальварсана у Р-на, если не ошибаюсь на сумму в 300 ф. ст., о чем я довольно подробно говорил выше (в части «Моя служба в Эстонии»), куда и отсылаю интересующихся. Но в ряду поставленных мне трибуналом вопросов стоял вопрос, известно ли мне, что эта партия сальварсана, по испытании ее в Москве, оказалась фальсификатом? Отвечая на этот запрос, я откровенно описал, почему я купил сальварсан у Р-на, с которым, как я выше говорил, расплата за его шпионские услуги, по просьбе военного агента Штеннингера производилась путем предоставления ему заказов, что принимал этот товар Юзбашев и пр. и что я не имел никаких оснований подозревать, что был принят фальсификат, а не настоящий препарат. Напомню, что эта сделка состоялась в декабре 1920 г., следовательно, к моменту запроса прошло почти два года. Хотя это и показалось мне странным и подозрительным, тем не менее я не придал этому большого значения, полагая, что это просто обычная бюрократическая проволочка.
Но, как оказалось, это и была та ложка воды, в которой я должен был утонуть.
Примерно, в средних числах ноября возвратился из Москвы Квятковский. Еще не повидавшись со мной, он стал всем и каждому рассказывать, что я предан суду Реввоентрибунала по обвинению в покупке «заведомо фальсифицированного» сальварсана, и что меня вызывают в Москву для суда надо мной. И ко мне пришел Филипп Рабинович с вопросом, правда ли это? Я ничего не знал об этой новости.
– Так как же он смеет рассказывать такие вещи? – возмутился Рабинович. – Раз вам об этом ничего неизвестно… И я не понимаю, почему у него такой ликующий вид: он прямо с наслаждением рассказывал мне об этом, говоря, что теперь вам не сдобровать…
Далее я узнал, что Квятковский возвращалсяизМосквы вместе с Красиным, который застрял в Берлине у Стамоньякова (торгпред в Берлине), где гостила Любовь Васильевна Красина, возвратившаяся в Лондон вместе с Квятковским. Она как то преувеличенно дружески встретила меня и среди разговора вдруг сказала мне:
– А знаешь, Жоржик, тeбе придется съездить в Москву…
– Придется? Зачем? – спросил я, делая вид, что ничего об этом не знаю.
– Да чтобы укрепить свое положение… Ты уже давно не бывал там… Вот ты, например, незнаком с Фрумкиным, заместителем Леонида в Наркомвнешторге… И надо тебе время от времени ездить в Москву, а то тебя там уже совсем забыли… – и она приостановилась на миг, как бы вспоминая что то, и потом добавила каким то деланным, небрежным тоном: – Да, я и забыла… еще для того, чтобы разъяснить какую-то историю с сальварсаном…
Мне стало ясно, что против меня куется какая то новая гадость. Я не сомневался, что вся эта история представляет собою какую то нарочито придуманную «штуку». Ведь инкриминируемая мне покупка была произведена у P – на по просьбе Штеннингера и по настоянию Спотэкзака. Ясно, что о всех этих обстоятельствах не могли не знать в Москве при предварительном расследовании этого дела следственными властями. С другой стороны, было подозрительно, что меня привлекали к ответственности из за такой ничтожной суммы, как триста фунтов ст., меня, у которого в Ревеле были колоссальные суммы денег. Все это было тем боле странно, чтопри всем одиозном отношении ко мне в Москве, все отдавали мне справедливость, что я не ворую… Словом, тысячи соображений говорили за то, что вся эта история представляет собою какую то инсценировку с целью, из за пустого дела завлечь меня в Москву…
Но для чего? Я знал, что Квятковский все время плетет мне паутину, что он готов утопить меня в ложке воды, знал, что, часто бывая в Москве, он все время вел там кампанию против меня, ибо я мешал ему мошенничать. Для меня не было сомнений, что вся эта история раскопана кем то со специальной целью меня погубить. Очевидно, предполагалось заманить меня в Москву по пустяку, а там уж на полной свободе и тайно расправиться со мной…
Я уже несколько раз упоминал, что в Лондоне здоровье мое кардинально расстроилось. Естественно, что эта новая «штука», которую так старательно вколачивали в мою жизнь, повлияла очень скверно на мое здоровье. Состояние моего сердца ухудшилось. И вскоре со мной в «Аркосе» произошел такой сердечный припадок, какого у меня еще не бывало раньше. Призванные в «Аркос» доктора увезли меня домой и решительно заявили, что мне необходимо тотчас же прекратить всякую работу и посвятить не мене полугода полному отдыху и специальному лечению, что иначе они ни за что не отвечают.
На другой или на третий день ко мне приехал Квятковский и объявил мне, что правление, желая сохранить жизнь такого «ценного товарища», как я, постановило на последнем заседании заставить меня взять продолжительный отпуск и ассигновало мне на лечение 400 ф. ст.
А затем он стал усиленно настаивать на том, чтобы я уехал в отпуск в Берлин, где мои «друзья» будут заботиться обо мне и где я всего лучше поправлюсь. Но я, не сомневаясь в том, что Берлин будет только ловушкой для меня, и не желая дать ему понять, что догадываюсь о его истинных намерениях, ответил, что это прекрасная идея, и я над ней подумаю…
Вскоре меня навестил покойный теперь В. А. Силаев. По обыкновению просто, без ужимок он сообщил мне, что слыхал случайно разговор Квятковского и Винокурова обо мне.
– Вам, Георгий Александрович, не следует ехать в Москву, – сказал он. – Это пустой предлог, что вас вызывают для сальварсана, они просто хотят вас расстрелять… Квятковский все подготовил. Вас на границе арестуют, а там… поминай, как звали… Не ездите, Георгий Александрович, прошу вас. Не верьте ни одному слову Квятковского, все это ложь… ни одному слову Квятковского и Л. В. Красиной, – она тоже в заговоре, – все это ложь…
После долгого размышления я решил не ехать в Москву. Было слишком ясно, что за этим вызовом кроется что то, и то, что сообщил мне Силаев, казалось мне вполне правдоподобным… Между тем Квятковский продолжал настаивать на своем, и однажды, оторвавшись от игры в винт у Красиных, нарочно заехал ко мне, чтобы повидаться со мной, и снова стал уговаривать меня ехать в Берлин.
На том же настаивала и Л. В. Красина…
Повторяю, про себя я твердо решил не следовать совету Квятковского и для замаскирования говорил всем, кроме самых близких мне сотрудников, что еду в Швецию. Я быстро получил шведскую визу (у власти стоял тогда Брантинг), которую и показывал всем… Между тем, я решил ехать в Бельгию, где много лет тому назад я провел два года. Я был в ссылке в Сибири, но царское правительство заменило мне ссылку высылкой заграницу. Я и уехал тогда в Брюссель, где прожил два года, остававшиеся мнедо окончания срока ссылки…
Я с отрадой вспоминаю эти два года моего пребывания в Бельгии, где иностранцы всегда пользовались полной свободой…
Вскоре я получил бельгийскую визу и 8-го декабря 1922 года я выехал из Англии через Харвич в Брюссель. Я сознательно скрывал день моего отъезда из Лондона, и лишь двое самых верных моих сотрудников знали, куда я еду, и пришли проводить меня на вокзал…
Переезд прошел без всяких приключений, и 9-го декабря я был уже в Брюсселе.
От всего пережитого я окончательно расхворался и слег, сперва в госпиталь, а потом переехал на частную квартиру, где проболел еще три месяца…
Итак, я находился в Бельгии в полной безопасности. Но на мне тяготело какое то тяжелое обвинение, правда, не формулированное ясно и отчетливо, но обвинение в чем то некрасивом… Состояние моего здоровья было ужасно. Тем не менее, я все еще боролся с неудержимым желанием поехать в Москву, броситься в смертельный бой и доказать всю нелепость взводимого на меня обвинения… Но, хорошо зная московские нравы, я не сомневался в том, что мне просто не дадут возможности что либо доказать, а запрут в ЧК и там или заморят или так или иначе просто отправят на тот свет…
Я говорил выше с полной откровенностью о тех, непонятных мне и доселе, неладах, которые возникали между мной и Красиным… Его уже нет в живых. А загадка эта так и остается для меня неразгаданной. И во мне говорить смущение и непонимание – в чем дело? Я знаю, что о Красине говорят много нехорошего. Но, зная его много лет, я не верю, не могу и не хочу варить тем наветам, которые проникли даже в печать, рисующие его, как человека нечестного и коварного. Я с горестью, столь естественной в моем возрасте, вспоминаю о той непонятной для меня черной кошке, которая надолго встала, было, между нами, о моих сомнениях в нем и холодности, появившейся в моем отношении к нему за последнее время моего пребывания в Лондоне. Все это мне непонятно. И, не зная причины всего этого, я ищу объяснения в том, что его жизнь была крайне тяжела, что многое мучило его, чего он не решался высказать даже мне…
И загадка эта тем непонятнее, что с моим уходом из «Аркоса» между нами возникла такая теплая, такая дружеская переписка. Передо мною лежит кучка его писем, написанная частью под диктовку на пишущей машине, частью собственноручно то пером, то карандашом. Занятый сверх головы, он урывал время для писем мне. Чистой дружбой веет от этих дорогих мне писем, заботливостью обо мне…
Привожу выдержки из одного длинного, на пяти страницах, письма от 25-го января 1923 года. Высказывая мне сочувствие по поводу моей болезни, он говорит:
«…Эпоха, в которую мы живем, настолько тяжела и сурова, что каждому из нас, вероятно, до гробовой доски придется не только работать, но и бороться… Как ни тяжело твое положение, и как я ни старался избавить тебя от неприятностей, связанных с этим ревельским делом, мне не удалось его прекратить, и на ликвидацию его тебе, как это ни тяжело, придется потратить свои силы… На днях получилось предписание делегации с требованием твоего приезда, и первый шаг, который необходимо сейчас же сделать, это прислать в делегацию для пересылки в Ревтрибунал подробное и официальное докторское свидетельство, удостоверяющее фактическую невозможность в данный момент совершить поездку в Poccию, с указанием твоих болезней и вообще твоего состояния. Я, по приезде в Москву (он писал за несколько дней до выезда в Москву) постараюсь убедить ретивых ревнителей правосудия, что задержка твоей явки вызвана действительно невозможностью, при данном состоянии здоровья в Москву приехать»… И далее: «…Но я во всяком случае хотел бы, чтобы ты приехал в Москву не позже, скажем, марта, апреля, чтобы еще в мою там бытность можно было урегулировать ревельское дело и, если оно дойдет до разбирательства, лично выступить в суде в числе твоих защитников… Ты можешь мне верить, я сделаю все для урегулирования дела, привлеку к этому Меньжинского и других знающих тебя лично товарищей…» Письмо заканчивается: «Ну, прощай, милый Жорж. Итак, не хандри, подтянись, поскорее вставай на ноги. Мы еще поработаем».
Одновременно я получил письмо из делегации от 26-го января 1923 года, в котором мне препровождалась копия отношения Наркомвнешторга от 13 января того же года, в котором просят делегацию «в виду встретившейся надобности, немедленно командировать товарища Г. А. Соломона в Москву».
О том, чтобы выехать немедленно, не могло быть и речи: я лежал и с каждым днем все слабел… Но вот, 7-го марта 1923 года я получаю новое письмо от делегации, датированное «5-го марта 1923 г.», которое привожу полностью:
«Дорогой товарищ, Георгий Александрович, дополнительно к нашему письму от 26 – го Января с. г., настоящим сообщаем Вам в прилагаемой при сем копии, содержание полученной сего числа телеграммы от товарища Красина».
Вот копия этой телеграммы:
«Прошу передать Соломону следующее: Возбужденное против него дело прекращено, приезд не требуется, всякие ограничения сняты».
Таким образом, кошмар этого нелепого обвинения исчез. Я стал поправляться. Ликвидация этого дела давала мне возможность честно и прямо расстаться с советской службой… Но, прежде, чем сделать это, я решил привести себя в полный порядок и спокойно обсудить все положение. Я поехал в Спа, проделал там полный курс лечения. В это время у меня снова началась переписка с Красиным. В письме от 2-го июня, в ответ на мое письмо, в котором я сообщал ему о том, что здоровье мое начинает восстанавливаться, он выражал свою радость по этому поводу и сообщал, что правление «Аркоса» решило организовать отделение в Генуе, и предлагает мне заняться этим делом и вести его. Одновременно я получил письмо и от Квятковского по тому же поводу, оно хранится у меня также, как и другие, приведенные выше письма. Датировано оно 31 мая 1923 г. Не отвечая Квятковскому, я написал Красину, говоря, что не могу принять этого предложения, так как не сомневаюсь, что условия работы останутся те же: интриги и вообще «гуковщина» и пр., о чем я уже столько говорил в настоящих моих воспоминаниях.
Красин усиленно уговаривал меня в нескольких письмах. Так, в письме от 21-го июня все того же года он, между прочим, пишет: «…Я очень советовал бы тебе еще раз обдумать сделанное мною предложение, и лично мой дружески совет тебе от него не отказываться, а, закончив курс лечения, приняться за организацию этого важного и интересного пункта.
Если бы, паче чаяния, оказался прав не я, а ты, и создались бы невозможные условия работы, то уйти ты всегда сможешь». И далее: «…но повторяю, обдумай еще раз, прежде чем решить окончательно». Он усиленно уговаривал меня и еще в двух письмах от 5-го и 8-го июля.
Я долго думал… и, в конце концов, подал прошение об отставке, и 1-го августа 1923 года я расстался с советскойслужбой.