Сталинград: дорога в никуда — страница 9 из 80

– Истукан ты, а не человек, – уже спокойней заключал Семён.

Григорий продолжал молчать.

Семён махал рукой и, раздосадованный непробиваемостью Гришки, уходил подальше от источника своего раздражения.

Раздача тушёнки и сала происходила перед самой атакой. Наверху посчитали: сытый боец веселей наступает.

Оно так и было, в голой степи разжиться провиантом нельзя, взять негде. Если только суслика подкараулишь. Но не лежала русская душа к похожим на крыс мелким грызунам. А подстрелить зайца не удавалось. Хоть они, напуганные неумолкающим грохотом, и были слегка очумелые, хоть и метались туда-сюда, а попробуй попади. Если только взрывной волной накроет, но такое если и случалось, то раз или два, не больше.

Рядом с войной живность жить не хочет, ей покой и тишина нужны. Вот и бежит от таких мест подальше.

Когда немцы начали наступать, Григорий хоть и испугался, но стерпел и страх свой не показал. Хотя крестился и читал про себя молитву. Но бог богом, а страх страхом.

Когда танк ползет, грохоча железным нутром и лязгая гусеницами, кто хочешь испугается, потому и кажется, что ползёт на тебя и стреляет только в тебя.

И Иван, и Семён, и взводный сколько ни прятали страх внутрь, а вон у каждого на лбу страх так и сидит.

На словах все герои. Пули да осколки не разбирают, кто герой, кто не герой, всех крестят одинаково.

Но бой шел не минуту, не две, и все, забыв про страх, стреляли без перерыва, словно каждый спешил выпустить больше пуль и, может, потом, после боя, похвастать перед другими:

– Вот я герой, вон сколько пуль по немцам выпустил.

Но после боя азарт быстро остывал и хотелось не хвастать, а посидеть в тишине. А похвастать потом, когда пройдёт день или два. И вспомнить про это, просто по случаю, а не ради бахвальства.

Ещё не было приказа о наступлении, а что-то тяжёлое навалилось на взвод, и не слышно не то что шуток, а и разговоров. Каждый думал о смерти. Нет, никто не говорил: меня, мол, завтра убьют, но внутри сидел страх того, что это может случиться. А в наступлении не бывает такого, чтобы все остались живы.

Тогда, перед самой атакой, когда что-то надломилось внутри Гришки и он закричал, закричал не своим, а чужим голосом, а Иван влепил ему оплеуху, он очнулся и вместо обиды подумал:

– Что это со мной?

И в атаку шел не он, а кто-то другой, и тому, другому, было страшно, а ему, мчавшемуся навстречу немецким пулям и снарядам, страх был неведом. И только когда снаряды при взрыве, поднимаясь фонтанами кверху, осыпали его землёй, как дождем, он вдруг осознал, что его могут убить.

И остановиться нельзя, припасть к земле и слиться с ней, сделаться невидимым и прижать страх. Все бегут вперёд, и он вместе со всеми. Но сейчас, на бегу, он успевает, никого не стесняясь и не таясь, кричать не вверх небу, а вперёд, словно он там, за немецкой линией обороны:

– Господи, Иисусе Христе, спаси и сохрани. Матерь, Царица Небесная, спаси и сохрани!

И свободной рукой, в другой-то винтовка, крестится.

Вдруг взрывы покрыли всё кругом, и не стало видно не то, что солнца, а даже неба. И Григорий припал к земле, и все припали к спасительной земле.

И казалось, ничего живого не должно остаться на этом месте. А снаряды рвали и рвали и без того изорванную землю.

А после всё стихло, Григорий и все остальные поползли обратно в свои окопы. И там, собравшись вместе, радовались, что остались живы.

Не досчитались Семёна и Ивана. Люди эти были дельные, не пустобрёхи. Во взводе верховенствовали и ратному делу нужные и полезные. Вот их и не стало. Верней, они есть.

Вон они лежат на нейтральной полосе, безразличные ко всему и всем.

Взводный загрустил, словно лишился опоры, а, по сути, так оно и есть. Выглянул из окопа, посмотрел на лежащие фигуры. Ещё раз убедился в их смерти и с тяжелым чувством, что потерял не просто хороших, а нужных людей, пошел писать похоронки. Приятного мало, а надо.

И разговоры во взводе перетекли в воспоминания. Какими были, помнили все. И как забыть, полчаса назад были живы и здоровы, а теперь… Одно только успокаивало, что смерть забрала их, их, а не тебя.

Григорий сел на корточки и, держась левой рукой за винтовку, как за крест, склонив голову, тихо стал читать молитву, помятуя о новопреставленных, изредка крестясь. И слёзы накатывали ему на глаза. И он не стесняясь вытирал их тыльной стороной ладони. И до всех доносилось:

– Господи… Аминь…

Все смотрели на него, и никто не осуждал, потому что у них настроение не лучше.

Но даже в этот тяжелый момент пули злобно свистели, пролетая над окопом, и, не находя поживы, обессиленные, вонзались в землю. Война не кончалась. Война есть война. Это не прогулка.

Отпуск

Мне повезло: я еду в отпуск. Проездные документы на руках. Все окружают меня, похлопывают по спине, словно желают убедиться, что это не сон и я на самом деле уезжаю. Им жаль расставаться, но что делать…

Я читаю вслух памятку отпускнику и комментирую:

– Первое – сдача патронов. Штабные умники думают, что я повезу матери патроны в подарок, чтобы она посадила их на грядке у нас в саду и у неё выросло патронное дерево.

Все хохочут. Я продолжаю:

– Второе – дезинсекция. Я и сам рад избавиться от них. Тем более что окопные вши при нападении на гражданских заедают последних насмерть.

– Да, – подхватывает эту шутку Фриц, – смотри, Вили, чтоб они не разбежались по всей Германии, а то загрызут какую-нибудь важную тыловую крысу. Тогда неприятностей не оберёшься.

– Откусят ему самую нужную часть, – не унимается Адольф Беккер.

– Нижнюю, – подхватил Фриц.

Весь взвод хохочет. Все с грустью провожают меня.

Целую неделю они готовили мне обмундирование. Китель чужой, мой весь в крови и дырки на локтях. Брюки мои. Слава богу, они ещё целы и даже прилично выглядят. Шинель? Шинель постирана и еще послужит не одному поколению. Обувь? С обувью проблема. Чужую не наденешь, а моя похожа… На что она похожа, даже не подберу сравнения. Вакса не спасает её. И все же, оглядывая себя, удивляюсь, какой я красивый. Как будто только что из учебного полка. Мне пора.

Каково им оставаться под огнём, сознавая, что я буду в тишине и покое, обнимая левой рукой девушку, правой подносить бутылку с пивом, говорить ей с налётом снобизма:

– А хорошо у вас, чёрт возьми, здесь, в Германии. Вы давно здесь живёте? И никогда не были в России? Это не страшно, мы как раз с друзьями совершаем там небольшую, но очень интересную прогулку. Если у вас будет желание, присоединяйтесь.

От моих слов она хохочет.

И весь взвод хохочет над моим выдуманным рассказом. А Фриц Таддикен советует:

– Порезвись там, в отпуске, так, чтобы письма от твоих поклонниц приходили мешками.

– И не забудь сломать там пару кроватей у ваших прелестниц, – подхватывает Густ Джозефнер. От этой шутки взвод грохочет смехом.

Они готовы стоять тут целый день, и задаются вопросом, почему я, а не они. И я говорю им, чтобы подбодрить:

– Придёт и ваша очередь.

Фельдфебель, маленький, круглый, толстый – не зря в роте у него кличка Пирожок – тоже вылез из своей норы, решил посмотреть на мой отъезд. Он стоит в стороне, и голова его слегка трясётся. Это отголосок недавней контузии.

Его даже хотели отправить в отпуск, но родных у него нет. Мать с отцом умерли, а семью он себе не завёл. А просто ехать отдыхать – отказался. Бросить родную часть, с которой он не расставался ни на минуту, для него равносильно смерти.

Мне иногда кажется, что он боится всего вокруг, и этот страх делает его жестоким. Только среди нас он чувствует себя в своей тарелке. Подходит и говорит грозно:

– Хватит болтать.

Все расступаются, а он, обращаясь ко мне, строго добавляет:

– Рядовой!

– Рядовой Вилли Хейндорф готов отправиться в отпуск на родину, – рапортую я, вытянувшись по стойке «смирно».

Ему не охота со мной расставаться. Но раз наверху решили, он не посмел возразить. Значит, так тому и быть. Он смотрит на меня презрительным взглядом, словно хочет сказать:

– Покидать часть, когда идёт война, дезертирство, преступление.

Но вместо этого говорит:

– Счастливой дороги. Кругом! Шагом марш!

Мне грустно расставаться не только с моими друзьями, но, как ни странно, и с ним. Я смотрю в его выцветшие глаза, полные тоски. Мне его жаль. Я привык нему, как к родному.

Но поворачиваюсь ко всем спиной, медленно иду к ожидающей меня машине. Забираюсь в кузов грузовика, усаживаясь на откидном сиденье и машу им. Они словно по команде машут мне в ответ.

«Увижу ли я вас снова живыми и здоровыми, как сейчас», – успеваю подумать я, прежде чем машина, сорвавшись с места, уносит меня от войны.

Вцепившись в деревянный борт, колтыхаясь туда-сюда, еду в неясную даль. Машина тормозит у вокзала. Он цел, только нет ни окон, ни дверей.

Я выпрыгиваю и иду внутрь.

Начальник железнодорожной станции, длинный и прямой, как шлагбаум, когда я обратился за разъяснениями о ближайшем поезде, дребезжащим голосом зло ответил, придерживая фуражку за козырёк:

– Это совершенно ненормальная страна, без всяких сомнений! Ненормальная!

Он думал, что в России должен существовать такой же порядок, как и на родине, в Германии, в Ютербоге. Он ошибался.

Я повторил свой вопрос, и он взорвался:

– Я не знаю, когда прибудет поезд. Может, через час, а может, через день. А может, вообще не прибудет.

Поезд пришёл ночью. Он был похож на пыхтящее огромное привидение. В темноте был слышен дребезжащий, взволнованный голос начальника станции:

– Я вас отправляю, русская авиация не промахивается ночью.

Полупустой вагон, какие-то фигуры лежат на полках и непонятно, живы они или нет. Проводник, осветив карманным фонариком свободную полку, сказал негромко:

– Здесь располагайтесь.

И исчез в тёмной глубине вагона.

Бросив вещмешок под голову, я растянулся на полке. Поезд тронулся. Мне стало казаться, что мы стоим на месте, а вагон мотает вправо-влево. Утром меня разбудил проводник со словами: