Стальное зеркало — страница 7 из 217

тоже едет в Кельн, а те, что из семей добрых католиков, большей частью покинули Аурелию еще до войны. Но студентов все равно много, несколько тысяч, и одних питейных заведений не меньше десятка… но это — наиболее приличное. Сюда не ходят столоваться, не закатывают особо шумные пирушки, есть другие места, где можно позволить себе побольше — зато сюда часто заглядывают преподаватели, а иногда даже и деканы факультетов. И не только они — многие, кто связан делами с университетом, приходят обсудить сделку или попросту выпить вина. А некоторые и просто так — и кормежка вкусная, на зависть многим другим орлеанским кабакам, и вино хорошее — аурелианское, толедское, италийское, какого только нет. Да и беседы случаются интересные — не беседы, целые диспуты.

Здесь уютно, чистенько — столы всегда выскоблены на совесть, свежий камыш на полу похрустывает под ногами, прислуга расторопная и обходительная, и дочки хозяина, и наемные работники. И то посмотреть — все щекастые, румяные, платье приличное, стало быть, есть ради чего стараться. У хорошего хозяина и слуги сыты.

Мэтр Эсташ в «Оленьей голове» не то, чтобы частый гость, но захаживает. И в заведении знают, что ему не нужно предлагать пройти на чистую половину. Захочет, сам переберется, а не захочет, так и будет сидеть в уголке, умные разговоры слушать. Да и история известная — у отца дело, кому наследовать? Это второму сыну сюда прямая дорожка, тот же юрист для торогового дома стоит денег, потраченных на обучение, а старшему никак… Вырос Эсташ Готье, самого уже мэтром зовут, в шелковом ряду человек не последний, мир повидал — а ходит, слушает. А при случае и сам рассказать может.

Если, конечно, не за делом пришел. Но когда за делом — это на чистую половину или наверх — в комнаты.

Кто на такие вещи внимание обращает, те все знают, все привыкли, а сторонние сами не подойдут — вид отпугнет, неуниверситетский и богатый. Впрочем, солидной публики в длиннополой одежде здесь всегда хватает, студенты привыкли и не задирают посторонних. Уголок удобный, стол чистый, вино горячее — весна весной, а вечерами в приречных кварталах холодно — специй в «Оленьей голове» не жалеют, а зрелище — вот оно, вокруг.

Грей руки, смотри, слушай. Масла для светильников тут тоже не жалеют даже в общем зале, да хорошего масла — чада почти что нет, глаза не режет и к вечеру. Так что смотреть можно вволю, а чтобы слишком уж не таращиться, можно пониже надвинуть шапку с меховой опушкой и смотреть из-под края. Дело привычное.

— Если ты хочешь знать мое мнение, Шарло, — летит от соседнего стола, — то вот оно. Ваша система долговой зависимости — и так пороховая бочка. Это даже не колонаж, это почти рабство. Но если король изменит закон и позволит долгам переходить на детей, вы доиграетесь до «Ясного ополчения» в ближайшие пять-шесть лет. На севере — даже раньше. Сейчас самые отчаянные просто бегут через северную границу, во Франконию, и через пролив. Если закон изменят… сами понимаете. Думаю, здесь все помнят, как во Франконии сменилась династия, не так уж давно это было. — Говорящего можно было бы счесть добрым аурелианцем, да куда там, просто уроженцем Орлеана, если бы не «р». Непослушный звук рождался не у основания языка, а где-то на середине неба. Так говорят за проливом, на Большом Острове.

Закон не изменят, думает мэтр Эсташ. Не думает даже, уверен. И война на юге не повлияет, новый король — здоровье Его Величества и дай ему Господь долгих лет царствия — на это не пойдет; упрется, изведет родственничков, но не пойдет. Есть все основания думать именно так. Но альбиец, вероятно, этого не знает — откуда ему? Или не хочет знать. Может быть, ровно сейчас не хочет, потому что пьян. Пьян до того, что кажется совершенно трезвым. Наверное, потому, что зол — до той степени, когда пей не пей, никакого толку.

Неведомо, что его укусило, за какое место. Может быть, пчела в шею ужалила, а, может быть, и не пчела, а что-нибудь местное, да непотребное. Непотребств у нас хватает, думает мэтр, вот только можно подумать, что у него на родине все хорошо, и медовые реки в пряничных берегах текут. Подходи, ломай пряник, макай в мед, запивай киселем из озера…

Но послушать интересно, очень даже интересно. Чужак может приметить то, что скроется от глаз своего. То, что нам привычно, ему удивительно — или как кость в горле. Тоже неплохо. Пусть говорит, а мы послушаем.

Говорящий поворачивается вполоборота — точно альбиец, лоб и скулы как у людей, а подбородок срезан косо и все черты чуть мягче, чем нужно. Если б не усы, не разобрать бы было — девушка или парень. Мэтр Эсташ фыркает в свою кружку — сидел бы кто рядом, можно было бы побиться об заклад, что у этой скандальной «девицы» мозоли на руках… от арбалета. Простолюдин — значит от арбалета, потому что для лука ростом не вышел.

— Ты преувеличиваешь, Кит, — отзываются с дальней стороны стола. — вы там у себя вообще…

— Мы там у себя вообще, — соглашается урезанный тезка святого Христофора… — В нашем приходе, в моем, где я родился, во время великого голода умерло шесть человек взрослых. И детей две дюжины. Больше от голодной горячки, чем от чего другого. Это нам повезло, да. Совсем бедняков, кто и до голода недоедал, у нас мало было. И приходской совет рано спохватился. Восемнадцать человек на черной доске — это мало… у многих больше. А всего на обоих островах — два миллиона. Много, да. А сколько у вас, никто не знает. Я проверял. Даже сборщики налогов не знают. Не смогли сосчитать. Я преувеличиваю, да… вам с королем повезло, как нам с приходским советом… он вряд ли подпишет, если его совсем не дожмут ваши… нобили.

Будут ли самозваного оратора бить, размышляет мэтр Эсташ. Нет, пожалуй, не будут: ну хвалит кулик свое болото, и по делу же хвалит, действительно, у них там людишки так, как у нас не мерли и в самые жуткие годы голода. От этого — не мерли. Интересно, хватит ли у него совести заговорить о другом? А бить пока точно не будут, и потому что правду говорит, и мало кого эта правда оскорбляет. Люди привыкли. Готье побывал во многих странах — торговая надобность, дело такое, и захочешь дома весь век просидеть, не получится. В Галлии живут куда лучше, а уж южнее, на полуострове — и сравнивать обидно выходит. Там крестьянин ест так, как в Аурелии купец, да и то не всякий.

А здесь — привыкли. Мрут. С голоду мрут, в долговых ямах, сбежав нищенствовать в города, от хворей, от побоев, от дурных испарений с реки, от чего ни попадя. Чтобы удивиться, нужно или чужаком быть, или поездить по миру, от Кадиса и Сиракуз до Ольборга, посмотреть, кто как где живет.

— Зато у вас…

— Зато у нас на смуту столько же ушло, даже чуть побольше… да? Да… и на нашу северную границу смотреть не приятней, чем на вашу. Так вам наших ошибок мало? Вам свои не терпится завести?

Прихватил кружку со стола, судя по удивленному «эй» — чужую, сделал глоток.

— Наши порядки — это не даром, да. Это не бесплатно… если вы думаете, что наши верхние лучше — они нигде не лучше. Но у нас знают — наступи на горло слишком многим, и выйдет очень плохо. Терпеть не станет никто — и будет как в прошлый раз. Хуже голода, хуже мора. И для тех, кто внизу — это еще как карта ляжет, но тех, кто наверху — сметут. Два раза показалось мало, но на третий все запомнили… пятьдесят лет уже тихо.

И это ко всем относится, не только к нобилям. Человека, который продаст ребенка в веселый дом, у нас повесят. Разве что он докажет, что сделал это под угрозой голодной смерти… Но если он скажет, что это его родительское право — повесят точно.

А здесь не повесят, кивает латунному кубку с вином мэтр Эсташ, подливает еще — вот и кончился первый кувшин, на дне остался только слой в палец толщиной, взвесь пряностей. За что же вешать-то, когда ребенок принадлежит родителю, весь, со всеми потрохами, и как может быть иначе? Кому же он еще принадлежит? И куда отправить отпрыска, в университет, в подмастерья или в веселый дом, решает отец, или другие родичи, если отца нет. И почему должно быть иначе? Ну не сам же ребенок должен решать, что ему делать, а что нет — этак и мир перевернется…

Хотя, конечно, в самих веселых домах нет ничего хорошего. Грешно. Но человек слаб, а плотский грех — не самый страшный из грехов.

— От вашего… островного права свихнуться можно. Продавать нельзя, а убить — пожалуйста. Нет заявителя — вообще нет иска. Суд божий запрещен, колдовство не преступление… мятеж не преступление…

Болтунам принесли еще вина — под такие разговоры его много уходит. Впрочем, такие разговоры здесь нечасто и ведутся… у университета, конечно, свои законы и языками спорящие не рискуют, но мало ли, кто сейчас слушает, а потом спорщику припомнит?

— Ты чего вообще взвился?

— Человека по делу искал, — отозвался Кит. — А он в «Соколенке» оказался. Застрял там, представляешь, ждал… к вам же посольство приехало, а у них там такого в заводе тоже нет, чтобы шлюхи до пояса не доставали… вот они и любопытствовали вовсю. Не понимаешь, да? Про север понимаешь, а про это не понимаешь? Так Бога моли, чтобы вам франконцы не объяснили.

Если альбийскому студенту до пояса не достают, так это не шлюхи, думает мэтр — это тех шлюх дети, обслуга. Потому что росточка в нем всего-ничего. А вот заведение такое в стольном граде Орлеане и впрямь есть. Очень дорогое, и, наверное, единственное — и потому, что дорого, и потому что нормальному мужчине подавай шлюху такую, чтоб все было при ней. В «Соколенке» же, если верить рассказам посетивших — там и грешить-то не с чем. Ты с ней грешишь, а она пищит… и куклу просит. Тьфу, и подумать противно, выдумают же.

Интереснее другое. То, что у студента юридического факультета — и альбийца — дела с теми, кто ходит в этот веселый дом. С очень богатыми людьми. И… посольство. Знаем мы, чье это посольство. Надо же, какой деловой студент нынче пошел… и смелый. Даже для пьяного — до прозрачности, и куда там стекло, это разве что дорогущие полированные линзы из хрусталя бывают так чисто и незамутненно пьяны, — и студента, и альбийца… слишком смелый. Не боится, что ему припомнят эту беседу. Почему же не боится? Потому что пьяному море по колено, или потому что не такой уж простой студент?