Старая девочка — страница 3 из 73

му хорошей женой, все, что надо, простит, отпустит и детей ему родит столько, сколько он захочет. Почему-то Вера была уверена, что этот брак устроится легко, как бы сам собой. Он примет Тасю из ее рук без всяких возражений и будет ей добрым, справедливым мужем, обижать уж не будет наверняка.

Похоже, Вера, рассказывая тогда про их грозненское житье, как-то проговорилась, потому что Тася еще в Москве поняла, что Эсамов безнадежно влюблен в Веру, что так будет всегда, здесь ни ей, ни кому другому ничего не изменить. И когда Вера предложила ей ехать в Грозный вместе, она тоже сразу поняла, для чего ее зовут, и сразу со всем согласилась, решила про себя, что никогда никого — ни Веру, ни Эсамова — ни в чем не упрекнет.

Наоборот, будет довольна тем, что Эсамов сам захочет ей дать. Так она потом и жила, ничего не меняя и ни в чем не раскаиваясь.

В Грозном и в самом деле все произошло, как Вера рассчитала. Она ввела Тасю в их кружок и, лишь только к ней привыкли, стали считать за свою — на это ушло меньше двух месяцев, потому что человеком она была легким, — выдала замуж за Эсамова. Она знала, что из ее рук он примет Тасю без возражений, и все-таки после стольких срывов немного побаивалась.

Но нервничала она зря: в октябре была сыграна пышнейшая горская свадьба, на которой гулял чуть ли не весь эсамовский клан и множество гостей из кланов, ему дружественных, просто из местного начальства, а дальше один за другим родилось двое детей, как и мечтает любой горец, — оба мальчики. Они хорошо жили, действительно хорошо, и то, что Эсамов по-прежнему любил ее, одну ее, Веру, тут ничего не меняло. Они оба ее любили, и Эсамов, и Тася, говорили о ней, вспоминали ее, он — про то, как впервые увидел Веру в Грозном, про все их еженедельные шашлыки и прогулки по горам, она — про ту Веру, какой знала ее в Москве.

Теперь, перед окончательным отъездом из Грозного, Вера поехала с Эсамовым в горы для того, чтобы с ним, со всем, что здесь с ней было, попрощаться, и для того, чтобы хотя бы немного продвинуться в той работе, которую она делала давно и успешно, но которая с зимы у нее неизвестно почему застопорилась.

После той уравновешенной жизни, какой она жила в доме родителей, жизни благополучной, но малорадостной, она встретила революцию восторженно. Для нее революция была прекрасной сказкой, гадким утенком, золушкой, которая вдруг становится королевой. В ней с детства было редкое умение не путать сиюминутное и вечное: голод, холод, бедствия, которые были вокруг, — их становилось только больше и больше, — с тем главным, что делалось и что должно было длиться века. Это ее умение не обращать внимания на детали всегда поражало ее учителей в гимназии, а потом мужчин, которые ее любили, и всегда ими отмечалось. Возможно, это было связано с ее детством, ей было плохо в их комфортном упорядоченном доме, ей было мало любви, мало страданий, мало ссор и тех неизбежных и восторженных примирений, которые должны были бы за ними последовать. И ничего из этого благополучия ей не было жалко ни в себе, ни снаружи.

Но дело не только в этом: она вообще была дальнозоркой, вообще хорошо видела вдали; то же, что было рядом, сливалось для нее в какое-то мельтешение. Так и восторг перед революцией никогда не заслонял от нее того, что в революции скоро и как можно скорее должно было отмереть. Революция вся была построена на контрасте, старое отвергалось все, и все разом, Вера же понимала, что это молодость, а чтобы дело и дальше шло хорошо, они должны опамятоваться, вернуться и вписать революцию в историю России. Вписать так, чтобы ни у кого и тени сомнения не было, что именно революция — истинный наследник прошлого, именно она — помазанник Божий, а не какой-то там самозванец.

Все это она со своей обычной восторженностью еще в двадцать втором году доказывала Сталину, с которым познакомилась благодаря подруге и всю осень и зиму виделась почти что каждую неделю. Потом, уже в Грозном, она решила написать цикл совсем новых советских сказок, героями которых должны были стать знаменитые вожди партии, и нынешние, и уже ушедшие из жизни, но, конечно, только те, кто не был самой партией осужден и выброшен на свалку истории. У нее были грандиозные замыслы, по-настоящему грандиозные, так что Берг над ней даже посмеивался, — но в своем роде очень последовательные и разумные, он это тоже признавал.

Она хотела написать настоящие былины, которые будут любимы детьми не меньше, чем старые, и которые и им, и взрослым сумеют наконец объяснить, что и почему произошло в России в последние два десятка лет. Она представляла себе, как взрослые — мамы, папы, бабушки — читают ее сказки своим детям, читают в каждой семье, сживаются, привыкают, и шаг за шагом это становится своим, таким своим, что невозможно представить, что могло быть иначе. Это, как она предполагала, будет первым этапом, вполне, кстати, длинным; она не загадывала, но думала, что должно пройти еще лет десять, а может быть, и больше, и вот когда люди привыкнут к новым былинам — тогда и можно будет сделать все эти сказочные истории официальными биографиями, узаконить их и канонизировать.

Бергу красивой сказкой казалась сама Вера, он по этому поводу немало иронизировал и в конце концов так ее донял, что она, которая совсем не собиралась сейчас эти сказки писать, просто, чтобы доказать ему, что ее идея не утопия, заключила договор с республиканским издательством и в месяц закончила былину о главном официальном гонителе Церкви Емельяне Ярославском. Да так написала, что для всех ее трех дочерей — и младшей, которой по малости лет читала сама, и для двух старших — она тут же сделалась любимой сказкой. Сказка о Емельяне Ярославском и вправду далась ей легко, она работала весело, с азартом и еще когда писала, знала, что получается по-настоящему хорошо. Особенно вторая часть, где убийства, погони, схватки следовали одна за другой и понравились бы самому Нату Пинкертону.


В ее сказке Емельян, или Емеля, Ярославский был родом из маленького горного поселка где-то на Южном Урале. Еще в восемнадцатом веке их всей деревней перевезли сюда из-под Ярославля и сделали “крепкими” местной шахты, где добывалась, дробилась и обогащалась руда. Позже рядом вырос небольшой заводик, на котором последние полвека катали железнодорожные рельсы. От Ярославля и пошла их фамилия.

Жили здесь нище, безнадежно и страшно. Девочек с десяти лет продавали когда соседу, когда заезжему купчику за четверть водки, но в общем всем было все равно. Большинство рабочих ютились в двух огромных то ли бараках, то ли казармах с трех-, а кое-где и четырехъярусными нарами. Пьянство, грязь, бедность были такие, что редко кто доживал до тридцати пяти — сорока лет, и шахте все время нужны были новые люди. Подростки, пока не наступал их черед идти работать, дни напролет проводили на улице: играли в лапту, в казаков-разбойников, но главным развлечением были, конечно, драки.

И вот посреди этой беспросветности, неизвестно как и почему, у одного хилого, доживающего свой век крепильщика родился сын — настоящий богатырь, который рос и мужал не по дням, а по часам. Уже к двенадцати годам в драке он стоил чуть ли не десятерых, кроме того, был совершенно бесстрашен. Так продолжалось несколько лет, он уже работал забойщиком на шахте, но сила в нем по-прежнему гуляла, а что делать с ней — он придумать не мог. Однажды решился было поехать в Питер, потом хотел перебраться в Сибирь охотником или мыть золото, но денег, чтобы подняться, не нашел, и было ясно, что еще год-два и он, так же, как и другие, сопьется. Пил он уже много, это дело любил, но пока за собой знал, что, если надо, может и не пить. До сих пор хорошую драку с заречными любил он, пожалуй, не меньше водки.

Однажды, когда Емельян совсем уже было пригорюнился, обратил на него внимание единственный местный большевик, сосланный сюда пять лет назад и работавший на шахте конторщиком. За последний год он дважды пытался поднять здешних рабочих на забастовку, но оба раза неудачно, потому что испокон века ни один рабочий конторщикам не верил. Емельян же поверил ему, пошел за ним и скоро сделался преданнейшим его учеником. В короткое время он так с ним сошелся, что и сам подал прошение о вступлении в партию. Вместе им уже через три месяца удалось поднять на шахте забастовку, которая продолжалась целых полторы недели и едва не кончилась настоящим восстанием. Чтобы подавить ее, пришлось даже вызывать войска. Несколько человек тогда погибли, два десятка были ранены, самого Емельяна схватили и посадили в кутузку, большевик же исчез и позже, говорят, объявился в Швейцарии.

В Емельяна давно уже была влюблена девушка-красавица Авдотья. Бабка Емельяна была родом из деревни, Авдотья же жила в соседней избе и приходилась ей дальней родственницей. Проведав, что возлюбленный сидит под крепким замком и ждать помощи ему неоткуда, она решила, что не будет ни есть, ни спать, но сама освободит его. Зная, что тяжелый железный замок нельзя разбить ничем, кроме разрыв-травы, она взяла в избе большой кованый сундук и поволокла его на высокую гору — сила в ней была под стать Емельяновой, — где давно приметила орлиное гнездовище. Там, хоронясь за выступом скалы, она выждала, когда орлы полетят за добычей, и тут же, едва они скрылись в поднебесье, сунула гнездо с птенцами в сундук и крепко-накрепко его заперла.

Первой вернулась орлица. Прилетает и видит: гнезда нет, а из сундука плачут, зовут мать орлята, ее малые детки. Потеряла она тут голову, стала бить своим острым клювом сундук. Но где там — он же кованый. Птенцы орут, а она бьет и бьет или того хуже — грудью на него бросается.

Наконец муж ее прилетел, огромный орел. Как увидел он все это, прикрикнул на орлят, которые в сундуке сидели, чтобы не орали, не тревожили мать попусту, а орлицу обнял могучими крылами, прижал к сердцу, успокоил и говорит: не бойся за детей наших малых, не дрожи и не плачь, беде этой помочь нетрудно, слетаю я сейчас за разрыв-травой — и выйдут они на волю целые и невредимые. Сказано-сделано, и получаса не прошло — вернулся орел с этой волшебной травой, ударил ею по сундуку, и сразу рассыпались все замки и запоры. Открылась крышка, и видит мать, что орлята ее живы