Старая Франция — страница 2 из 16

— Ну-у… — выговаривает Жуаньо.

Некоторое время, оборотясь лицом к лицу, они оглядывают друг друга. Можно подумать, что они друг друга ненавидят; а они пытаются только друг друга раскусить. Но людям похитрее Фламара пришлось отступиться от намерения разгадать, что у Жуаньо в башке. Его мохнатая маска фавна никогда его не выдает: глаза — под двойным прикрытием, в тени бровей и в изогнутой щели век; что же касается формы рта, то он раз навсегда упрятался под жандармские усы. Медленно, точно сложная машина, приводящая в движение все свои шестеренки, принимается он снова жевать. Фламар — нет: все это тревожит его так глубоко, что даже еда стала безразлична.

Фламар — бывший пехотный унтер. Гарнизонная девка, на которой он женился, добыла ему службу на железной дороге. Она держит теперь лавку в четырех километрах от вокзала: уединенный домишко на перекрестке трех дорог. Там останавливаются автомобилисты. Ставни всегда полузакрыты. За ними, внутри, чего только, говорят, не творится! «Паскуда» там — одна и может обманывать мужа полный день. Фламар это знает. Изглоданный подозрениями узник железнодорожного расписания — он в своей ламповой готов лопнуть от бешенства. А «паскуда» взялась за дело умеючи: лавка дает большой доход, такой большой, что Фламар, что бы там ни говорил, никогда серьезно и не помышлял отказываться от торговли. Чтобы иметь наблюдение хотя бы за перепиской, он в прошлом году открылся почтальону. Это стоит ему половины утренней закуски. В обмен на завтрак Жуаньо, сообщник осмотрительный, дает ему прочесть время от времени безобидную открытку.

— Проезжие — это еще куда ни шло, — выкрикивает внезапно Фламар, — но если я дам кому-нибудь одному там устроиться, я пропал!

Шея у него побагровела. Взгляд блуждает, описывая круги. Его осаждают видения. Неожиданное кудахтанье вырывается у него из грудищи.

— Он в конце концов отнял бы у меня мою паскуду!

Жуаньо усмехается. Напрасно: как ни остр у него глаз, как ни тонок слух, он не понял, что если у геркулеса дрогнули губы, так это скорее от волнения, чем от гнева, и что его кудахтанье — это горестное рыдание.

Над дверью звонок внезапно смолк. Поезд подходит.

Фламар поднимается, обтирает ножик о хлеб и складывает его.

— Я сказал тебе об этом, Жуаньо, перед твоим отъездом, чтобы ты мог мимоходом потолковать с ней, с паскудой-то.

— Можно, — говорит Жуаньо.

Ему смешно. Он и сам хотел нынче утром заехать в лавку: у него как раз есть для мадам Фламар сообщение, которое надо передать лично.

Открывается застекленная дверь, и начальник станции в застегнутом мундире появляется на платформе.

— Здорово, начальник! — говорит почтальон.

Старик машинально подносит два пальца к козырьку:

— Здравствуйте, Жуаньо.

Он приветлив без фамильярности. Грустный это начальник. Сгорбившись, заложив руки за спину, с острым профилем, напоминающим перед паровоза, идет он по привычке встречать поезд.

Из отделения «Почта» чиновник в одном жилете протягивает в окошко закрытый на замок баул.

Жуаньо передает ему свой.

— Прощай, Бержон! Тебе небось там прохладно!

Чиновник, старик рахитичного вида, облокотясь на дверцу, вытряхивает трубку себе в ладонь, сплевывает черную слюну и ничего не отвечает.

Фламар потеет. Паровоз свистит. Когда поезд трогается, какой-то человек кричит, и Фламар сухим рывком вытаскивает из багажного вагона клетку с взлохмаченными полудохлыми курами, которые горланят в последний раз, ударившись о землю.

Жуаньо садится на велосипед.

Начальник станции возвращается к своему писанию, Фламар — в ламповую.

На пустынной платформе, на солнце искалеченные курицы жмутся в клетке, перед тем как окончательно издохнуть.

III. Почтовая контора

Едва пробило на мэрии шесть часов с половиной, как уже вся деревня просыпается. Вековой обычай, сильней лени, безжалостно отрывает людей от сна.

На кухне, расположенной за почтовой конторой, Мели, свежевымытая, похаживает взад и вперед, грызя ломоть хлеба, помазанный салом. Что придает ей такой нарядный вид? Здоровые зубы, завитки, светлый корсаж, походка? Она удивительно легка для женщины, такой коротконогой и полнотелой.

Жуаньо пошел поработать в саду. Раздача писем начинается только в восемь часов.

Мели пользуется этим, чтобы взобраться на антресоли и застлать ученикову постель. Это вовсе не было предусмотрено условиями найма, но известно, что такое шестнадцатилетний мальчуган: если за ним немножко не прибирать… Всякое уж непременно утро Мели поднимается наверх, чтобы встряхнуть простыни, на которых спал Жозеф, и перевернуть теплую еще и примятую перинку.

Существование почтальона-сборщика, при отсутствии у него порочного вкуса к рабству, только тогда и возможно, когда у него есть жена и когда эта жена заведует конторой. Жуаньо выдрессировал Мели. Труднее всего было заставить ее отказаться от детей: женщина дорожит своими пометами, подобно самкам животных. Легко понять между тем, что материнство несовместимо с регулярной почтовой службой. Мели проплакала из-за этого много ночей. Пришлось согласиться, чтобы она растила щенят. Впрочем, Жуаньо их продает; это прибыльно.

А вообще-то она хорошо освоилась с делом. Она умеет принять и подать телеграмму, разбираться в тарифах и орудовать всевозможными квитанционными книжками.

Несмотря на решетки и матовые стекла, контора — не тюрьма. Стены только снизу немного заплесневели, а наверху украшены объявлениями и афишами. Запах приятный — свойственный общественным местам. И в самом деле, в конторе бывает народ: там не проскучаешь.

Церковь не успевает, конечно, за мэрией. На муниципальных часах десять минут восьмого, когда мадемуазель Берн решается ударить в колокола.

Мадемуазель Верн, сестра священника, хранит ключ от церкви и на ночь прячет его себе под подушку. По утрам она отворяет низенькую дверь и проникает первая под гулкие своды. Ни с чем не сравнимая минута гордости, когда Бог принадлежит ей безраздельно и беседует с ней, как с излюбленным чадом. Ей одной дана привилегия нарушать — галошами по каменным плитам — божественную тишину нефа и, вися на колокольных веревках, возвещать время утренней молитвы деревне, еще объятой сном. Ее брат присоединяется к ней позже, после того как она отзвонит к обедне. Пока он открывает ризницу и готовит престол, две тени одна задругой проскальзывают между колоннами и опускаются на колени позади мадемуазель Верн — мадемуазель Массо и Селестина.

Трио благочестивых женщин каждодневно присутствует при богослужении. А так как у священника по будням не бывает мальчика-певчего, то на их долю выпадает радость отвечать на возгласы — поочередно, каждой в свой день.

Если бы Господь Бог призвал к себе одну из них, очередь оставшихся в живых наступала бы чаще; но это греховная надежда, которую каждая из них отгоняет от себя, едва она появляется.

Как только отзвонят к обедне, Жуаньо прибирает инструменты и возвращается в контору.

Он вытряхивает содержимое своего баула на большой черный стол и надевает очки. Любит он эту разборку. Вся округа тут перед ним со всеми своими маленькими злободневными тайнами, и Жуаньо роется в них всегда с удовольствием. Он перебирает конверты один за другим, разглядывает их сколько надо времени, шлепает их по заду влажным штампом и раскладывает сообразно неизменному маршруту своего объезда. У него есть нюх: в отношении большинства он приблизительно знает, о чем там речь. За двенадцать лет при маломальской наблюдательности кое-что все-таки приметишь, обнаружишь, запомнишь и угадаешь.

Но время от времени он замирает с письмом в руке. Он его переворачивает, пробует на вес, глядит на свет, обнюхивает. Если оно упорствует в сокрытии своей тайны, он не настаивает: он знает, что последнее слово останется за ним. Вместо того чтобы положить его обратно в общую кучу, он проворно сплавляет его к себе в карман куртки. Счеты будут сведены с глазу на глаз немного погодя: нет такого конверта, который не вступил бы на стезю признаний, если подвергнуть его в течение должного количества времени допросу кипятком.

IV. Мосье Энбер, учитель

Ровно в восемь часов Жуаньо с сумкой через плечо, кепи набекрень, в сопровождении пары спаниелей пересекает площадь, школьный двор, входит в пустой класс и зовет:

— Мосье Энбер!

Тотчас же выходит учитель — получать почту мэрии. Ему не хочется, чтобы Жуаньо проник на кухню, где семейство Энбер собралось за ранним завтраком. Никогда — то мосье Энбер не предложит почтальону папироску или спаниелям костей. Жуаньо его не любит. Ничего не скажешь ни против него, ни против его убеждений; но это какая-то ледышка.

После ухода Жуаньо учитель возвращается на кухню.

Над плитой сохнут пеленки. В тесной комнате пахнет кипяченым молоком, стиркой и помоями. Трое детей, сбившись в кучу в конце стола, верещат, как голодный птичий выводок. Мадам Энбер в кофте, то со смехом, то с бранью, накладывает немножко тапиоки в каждую из протянутых плошек. Она черноволоса и так дородна, что даже кожа и волосы у нее жирные. Частые деторождения ее обезобразили. Это бы еще ничего, но они дали волю одному за другим, словно демонам, всем вульгарным задаткам ее природы.

Мосье Энбер молча садится на свое место, развертывает газету и кладет ее между кружкой сестры и своей.

Мосье Энбер и его сестра похожи друг на друга. Оба узкие, бледные и белокурые. Тот же взгляд — прозрачный и близорукий. Та же щучья челюсть. Та же манера говорить, недостаточно разжимая зубы. Та же едкая улыбка и тот же смех, немножко презрительный, с закрытым ртом, с легкими выдохами через нос.

Это счастье, что учительница в Моперу приходится мосье Энберу сестрой. Счастье, чти она не замужем и столуется с ними. Счастье тоже, что она уступает невестке большую часть своего жалованья, кухню для стирки и мансарду, где спит старшая ее племянница. Без чего учителю, его жене и троим детям пришлось бы очень плохо в квартире (спальня, кабинет и кухня), которую предоставляет им казна.