м, за пистолетом, в темной глубине,, свету фонаря недоступной, горели по-волчьи два зрачка: живых, пронзительно горячечных.
- Не балуй,- попросил Панька.- Слышь, кому говорю.
С неожиданной послушностью пистолет опустился в сено, и Панька, успокаиваясь, зацепил «летучую мышь» за стропила, примостился на верхней перекладине лесенки.
Немощный огонь фонаря высветил протянутую вперед руку в кожаном рукаве с зажатым в ней пистолетом - рука покойно лежала на сене, и скуластое, темное - обугленное точно - молодое лицо.
- Отец,- услышал Панька,- куда это я попал?
- К нам на двор,- ответил Панька и удивился: - Какой же я тебе отец?! Панькой меня зовут, на Новый год только пятнадцать стукнет.
- Панька,- повторил незнакомец, подтягивая к себе руку с пистолетом.- Немцы где? Есть поблизости?
- Кругом тут немцы, только в нашей деревне не стоят. Маленькая у нас деревня, пить-жрать им тут нечего - не разбежишься… Они по селам больше норовят. А ты кто? Летчик?
- Летчик. Сбили меня.
Панька встревожился:
- Ты, видать, пораненый. Я мигом в хату слетаю, тряпок чистых принесу - перевяжемся.
Качнулась из стороны в сторону голова в шлеме.
- Крови вроде нет, не чую. Разбился я сильно и обгорел - вместе с самолетом падал. На тысячу кусков разбился, и каждый болит. О-о…
Летчик скрипнул зубами.
- «На тысячу кусков»…- ухмыльнулся Панька.- А на сеновал-то залез вон…
- Я? Залез?. - удивился летчик.
- Ты, а то кто же!
И опять качнулась из стороны в сторону голова в летчицком шлеме.
- Не помню. Ничего я не помню.
- Я тебя на крыльце нашем подобрал и в сарай припер,- чувствуя в себе, невесть почему, прилив какой-то восторженной силы, заговорил Панька.- Пер-пер, думал, дыхалка лопнет. В сарае бросил тебя, за спичками побег в избу. Думаю, засвечу огонь да погляжу, не мертвяк ли? А ты вон какой мертвяк - на такую гору, можно сказать, закарабкался. Да еще пальнуть в меня собирался. Это разбитый-то…
Панька перевел дыхание, тыльной стороной руки вытер испарину на лбу, рассудил:
- Оно, конечно, может, и со страху ты на сеновал заскочил, Со страху, в беспамятстве, чего хочешь сделать можно. А? Как думаешь?
Летчик не отозвался. Панька пригляделся - лица не увидел: только затылок, обтянутый кожаной шапкой. Может, заснул, а может, забылся в усталости человек.
- Слышь, я тебе полопать сейчас принесу,- на всякий случай окликнул Панька летчика.- Картошки жареной. В печке она, да я достану. Не остыла еще, поди… Слышь, что ль?
Молчит летчик.
И тогда Панька с лестницы на сеновал перебрался. Стоя на коленях, уважительно коснулся рукой пистолета.
«ТТ» - марку определил.- «Эх, мне бы такой-то…»
Затосковал Панька.
«А что, выхожу вот его, откормлю,- может, подарит. Летчики завсегда добрые…»
Чихая и кашляя от всепроникающей зеленой пыли, чувствуя, как забивают его дыхание полуутраченные запахи жаркого солнечного полудня, высохшей утренней росы, запахи давнего и недавнего лета, пропитавшие сарай насквозь, Панька подоткнул под летчика старые овчины, хорошо прикрыл сеном. Подумал уверенно, что не замерзнет и при таком морозе - ветер в сарай помалу набегает, а одежда на летчике теплая, мехом подбита изнутри. В небе - и то греет. А тут и овчина, и сено, поди-ка…
…Потом сколько-то времени Панька стоял во дворе и соображал, нужно ли принести летчику поесть. Решил, что нужно: проснется человек - захочет перекусить. С хлебом беда - хлеба в доме мало. Ну да ничего - из своей пайки выделить можно. А мать и вовсе почти не ест, не идет ей кусок в горло.
За двором, с околицы, метелица белый снег мела-наметала. По непогоде такой да в ночь отец из волости уж точно не вернется.
И Панька от души порадовался, что всему дому сегодня он единственный - голова. Больная мать тут ни при чем.
3.
Отец приехал, едва развиднелось.
Панька услышал его бубнящий голос, с трудом раскрыл глаза. Парамон Моисеич, не сняв тулупа, взгромоздился на табуретку у печки, и голова его в потертой солдатской шапке торчала где-то под самым потолком. Оттуда, сверху, и доносился до Панькиных ушей его голос: отец разговаривал с матерью.
- В волости, значица, заночевали, не решились на ночь глядя…
Спросил тревожно:
- Не получшало тебе, Анисья?
Мать закашлялась надолго и ответила хрипло, что нет, не получшало, что в груди колотье не проходит и голова в огне - полымем полыхает.
- Фершала, значица, привозить надо,- подумав, сказал отец. И еще малость поразмыслив, добавил решительно:
- Завтра за фершалом поеду.
- И, Парамон Моисеич,- не согласилась мать.- Дорога дальняя - не ко времени езда. Даст бог, оклемаюсь.
Отец вздохнул тяжело:
- Молочком бы разжиться, коровенкой. Молоко топленое с медом пить - пользительная от простуды штука… Ты не сдавай, Анисья, выздоравливай,- попросил он жалобно.- Куда мы без тебя, два мужика… Пропадем в одночасье.
Вот так каждый день: не сдавай, Анисья, выздоравливай. И про молоко тоже - верил свято Парамон Моисеич в целительную силу топленого коровьего молока с липовым медом. А в деревне их ныне - куда там коров! - анчутки рогатой ни единой не сыщешь. Козы паршивой, то есть.
Панька встал со скамьи, потягиваясь и почесывая в затылке. Увидел, что масло в лампадке выгорело давно и что в незначительном утреннем свете подчерненный копотью лик спасителя здорово напоминает лицо вчерашнего летчика.
- Что, брат, ловко мы с тобой? - по-свойски подмигнул он спасителю.
Тот неодобрительно промолчал.
Панька хотел уже бежать на сеновал, убедиться, как он там, летчик-то, живой ли еще, не замерз? Но тут скрипнула дверь, в избу ввалился, тоже в тулупе, Соленый, местный полицай. В волости он был вместе с Панькиным отцом: своей лошади Парамон Моисеич не нажил пока, и ездили они в санях, запряженных Бродягой - персональным мерином полицая, а до начала войны - исправным трудягой в здешнем колхозе «Новый путь». С месяц тому назад случайно отбил Соленый буланого мерина у местных партизан и самолично завладел им.
Соленый поставил в угол две заиндевевшие винтовки - свою и Парамона Моисеича, стащил с головы лисий треух, поклонился, прогудел трубно:
- Мир дому сему! Здорово ночевал, старостенок?!
- У меня, чай, имя есть,- буркнул Панька, отступая к задней двери, что вела в сенцы и оттуда - во двор.
- Виноват, Павел Парамонович! Имени - почет, чину - уважение…
И Соленый широко распахнул тулуп, потащил его с крутых плеч.
- Однако, голоден я, братцы мои,- басом простонал он.- Хлеба б корочку пожевать.
«Как же, накормишь тебя корочкой»,- недовольно подумал Панька, берясь за дверную скобу.
Парамон Моисеич, соскочив с табурета, тоже стянул с себя тулуп.
- Панька,- просяще окликнул он,- спроворь, значица, чего ни есть позавтракать. Изголодались мы…
- Картошки нажарю.
- Давай картошку.
С неохотой оторвался Панька от двери, слазил в подполье за картошкой, потом лучин от березового поленца нащепал, брызнул на сковороду постного масла и, пока разгоралась в печи дымным белесым пламенем влажная от лежалости солома, успел очистить десятка два картофелин, порезать их. С шершавой луковицы одежку снял - прослезился.
Парамон Моисеич и Соленый сидели в горенке: Панька слышал их голоса - заикающийся, через пень-колоду каждое слово, отцов, и низкий, густой бас полицая,- но о чем толкуют они там - понять не мог.
Сказать или не сказать отцу про летчика? - мучился Панька. Выходило так: не скажешь - вдруг сам наткнется на него, шум подымет. Вся деревня сбежится, и Соленый будет тут как тут. Или, еще того хуже, пристрелит отца летчик по нечаянности: откуда знать ему, что отец у Паньки - человек добрый и жалостливый, вон как по матери убивается, иссох весь, кожа да кости остались, и что немцам служит он по принуждению - не по собственной воле. Не выдаст отец летчика, не пойдет против совести. Может, и дорогу к партизанам укажет ему Парамон Моисеич. Они, достоверно слышно, в окрестных лесах берегутся, а вокруг ихней Незнамовки лесов этих дремучих - сила несметная.
«Скажу,- поставил Панька точку на своих сомнениях.- Уйдет Соленый - сведу отца на сеновал. Вместе смаракуем, что и как дальше».
Приняв окончательное решение, Панька успокоился, ткнул вилкой в сковороду, попробовал картошку на зуб. Готова!
Подцепив посудину сковородником, прошел в горницу. Парамон Моисеич и Соленый сидели, за столом, друг против друга. Перед ними, початая на четверть, стояли бутылка водки и граненый, с синим отливом стекла, стакан. Это для полицая. Парамон Моисеич в жизни не пил и не курил.
- Садись с нами, сынок,- пригласил Парамон Моисеич.- Чай тоже не завтракал.
- Садись, парень,- дружелюбно прогудел Соленый.- Правда - она в сытом брюхе.
Панька подумал - и сел сбочку.
Соленый наклонил бутылку над стаканом, налил до половины, понюхал корку хлеба и выпил, не поморщившись. Вяло пожевал картошку.
- Квас. Дрянцо.
Как равному, Паньке предложил:
- Хочешь?
Панька мотнул головок
- Вольному воля, было б предложено. Так вот, Парамон Моисеевич,- затрубил он, продолжая,, видимо, оборванный Панькиным приходом разговор,- скажу без околичностей, ибо прямоту уважаю. Со всей откровенностью скажу: крест на грудь - он что? - побрякушка. Однако цену человека подымает. Получу крест - на волостную полицию сяду. А коровенка… Стану начальником - коровенка приложится. Да хоть бы и сейчас - раз плюнуть.
- Так ведь трудно без нее, без кормилицы,- оправдываясь, вставил свое слово Панькин отец.- Никак невозможно без молока. Анисья вон занемогла, а молочко- оно б ее на ноги живо поставило. Топленое, на липовом меду, значица.
Еще недавно была в их доме удойная корова-четырехлетка по имени Обнова. Рыжая мастью, круторогая, с мягкой и теплой всегда шерстью. Эту шерсть, когда Обнова линяла, Анисья бережно собирала и катала из нее для Паньки упругие мячики, не хуже резиновых были они.