- А кто был-то? Наши?
- Наши, как есть наши. Двое были: Степка Филин и Митек Кривой. Митек - прости, господи, его грешного! - уж больно над Парамон Моисеичем изгалялся, так изгалялся… Ты, говорит, немецкий прихвостень, и терпим тебя мы только до той поры, пока ты нам особого вреда не приносишь. Ружьем замахивался на него.
Паньке не по себе стало.
- И чего им этот летчик дался? - вздохнула мать.- И тем, и нашему. Может, уж замерз где давно или укрылся. Через фронт перешел… Поди сыщи теперь.
Она внимательно посмотрела на Паньку.
- Ты-то ничего о нем не слыхал? Может, на улице что…
Панька выдержал пристальный материн взгляд.
- Чего я слыхал?.. Бываю я на улице-то? Днями наружу не выхожу.
Он хотел спрыгнуть с табуретки, но мать протянула вперед большую, раздавленную многолетней работой - бессчетными стирками, топкой печи, уходом за Обновой - руку, положила ее Паньке на голову.
- Сынок.
- Чего еще?
- Помру я сегодня, сынок.- Глухая печаль сквозила в ее словах.- И фершала не успеет привезти Парамон Моисеич. Зря поехал он.
- Что ты, мамк, надумала? Ты ноне и не кашляешь почти.
- Искашлялась… Помру, сынок. Я ее вижу, смерть-то, над головой стоит. А неохота как: один ты, кровиночка, на белом свете останешься.
- Ма-а, не надо…- ощущая прилив какой-то незнакомой прежде и пугающей нежности к матери, попросил Панька.- Не надо…
- Один… Отец-то слабый у нас, запутался он в жизни. Не может он сам по себе. Вот про партизан наказывал не говорить тебе. А я сказала. Умру ведь когда, окромя тебя, никакой заступы ему не будет.
- Мамк, в печке прогорело, поди.
Он бережно снял с головы ее отяжелевшую руку и, как постороннюю, ни для каких надобностей не предназначенную вещь, положил на теплые кирпичи.
Анисья прошептала:
- Спаси тебя бог… Об одном прошу: живи по правде, сынок.
6.
Ночной визит партизан и напугал, и расстроил, и обрадовал Паньку.
Напугался он за отца.
Панька знал, что свое назначение старостой деревни Парамон Моисеич принял без всякого желания. В Незнамовке мужиков почти не осталось - старики да молодые парни, которым не приспел срок призыва в Красную Армию. Самого Парамона Моисеича воевать не взяли- давно уж, с молодых еще лет, страдает он пупочной грыжей. А когда приехали из волости, из бывшего районного центра то есть, в Незнамовку немецкие власти новый порядок устанавливать и согнали баб и стариков на сходку, Соленый- винтовка висела у него на плече, и весь он был преисполнен самоуверенности и трепетного уважения к немцу-коменданту,- показал на Парамона Моисеича:
- Давно его знаю. Старательный крестьянин, хозяин на земле. В партии не состоял. И Советской властью он обиженный.
У Соленого, видать, своя задумка была: помнил он про тихий нрав Парамона Моисеича и понимал, что приберет мужика к рукам. Да и то сказать: не было больше в деревне мужчины, по возрасту в начальство пригодного.
- Окстись, Фома Фомич,- подал тогда голос Парамон Моисеич.- Какой же это я обиженный прежней властью? Ничего худого от нее не видели.
Соленый оскорбился:
- А разве не обиженный? Все, кому не лень, тобой помыкали: и бригадир, и председатель. Копался в земле, как жук навозный, света не видел. А теперь командовать будешь, распоряжаться…
- Зря вы это,- слабо запротестовал Парамон Моисеич, но тут немец-комендант перебил его резким, как удар хлыста:
- Гут! Ха-ро-ший бауэр.
И ткнул его пальцем в грудь:
- Ти есть старост в Незнамовка.
Бабы загалдели вперебой:
- Парамон Моисеича знаем!
- Ласковый мужик.
- Иного и не желаем…
Желают или не желают кого-то иного незнамовские крестьяне, коменданту - длинноногому, похожему на обряженного в зеленое сукно журавля,- наплевать было. Однако он с терпеливой улыбкой на чисто выбритом лице доводы стариков выслушал, а те - каждый от своей головы отводя напасть - уговаривали:
- Послужи добром, Парамон Моисеич.
- За миром не пропадешь!
- Заместо бригадира вроде, за Митька Кривого гуж потянешь.
- Не то чужого какого подлюгу поставят…
Похожий на журавля немец-комендант уехал. Остался в Незнамовке Соленый- как вооруженная сила, и Парамон
Моисеич - утвержденная новым порядком гражданская власть.
- Ой, наживем беды!-не находила себе места после сходки Анисья.
Парамон Моисеич попытался успокоить ее:
- Ништо. Поговорили и - забыли. Живем на отшибе, в малолюдстве, не больно часто будут они сюда наверстывать…
Паньку никто из деревенских в глаза не попрекнул, и мальчик, переживавший за отца вначале, вскоре успокоился. Кому-то и старостой надо быть, раз такое время пришло. А тут-на тебе!-партизаны, свои деревенские мужики, тот же Митек Кривой, называют отца немецким прихвостнем и грозят расправой. За что?
Расстройство же в Панькиной душе оттого произошло, что проморгал партизан. Не проспи он эту ночь в подполье, на жерновах - передал бы им с рук на руки Егора Ивановича. И для всех бы оно, это дело, добром обернулось: и для Паньки, и для отца его, и - главное - для летчика. А теперь…
Но и радость была не случайной: сей-час-то Панька знал, как сложится судьба летчика. Нужно только добежать до леса, поискать партизан.
За тройственной сложностью этого чувства растворилась, исчезла в новых заботах острота сказанных матерью слов о том, что смерть стоит у нее над головой. Мало ли что померещится больному человеку?
Он поспешил на сеновал - рассказать летчику о партизанах.
Панькин сбивчивый рассказ вызвал у Егора Ивановича немалую радость. Он даже присесть попытался, трудно опираясь руками о сено,- и это ему удалось.
- Ну, Павел,- твердил он с придыхом, трудно повторяя слова.- Ну, Павел, золотой мой, порадовал ты меня. Ищут, значит, партизаны. Как бы помочь им найти меня?
- А я вот на лыжи стану да в лес прокачусь. Может, наткнусь на них.
Глаза летчика зажглись лихорадочно, длинные пальцы рук беспокойно теребили сухие травинки.
- Павел, они меня за линию фронта переправят. Ты слышишь, Павел? Я снова на самолет сяду, друг мой Пашка. И первого же фашиста, которого срежу,- в честь тебя. Считай, что ты сбил. А? Ведь если б не ты…
- Спасибо,- сдержанно поблагодарил Панька.- Срежь сперва.
Бурная радость, счастье, надежда, которыми так и светился Егор Иванович, вызвали в душе Паньки необъяснимо щемящее чувство грусти. Панька, про партизан рассказывая, ничего почти не утаил от летчика - про отца поведал, что старостой в деревне его насильно, не по своей охоте поставили немцы, про полицая Фому Фомича Соленого. Скрыл лишь, что отец и Соленый, не далее как вчера, весь день рыскали в поле, искали его, летчика-истребителя Егора Ивановича Иванова. Язык не повернулся сказать про то.
Он боялся, что признанием своим - об отце-старосте - вызовет недоверие к себе. Но летчик - то ли не придал значения Панькиному рассказу о Парамоне Моисеиче, то ли радостная весть захватила его целиком, заглушила в нем все прочие чувства - никак не выразил своего отношения к Панькиному родителю.
- Эх, Паша-Пашенька, здорово-то как!-взволнованно твердил он.- Во мне, слышу, сил прибавилось.
Стоя на коленях, Егор подался вперед, протянул обе руки, намереваясь обнять мальчика.
- Дай-ка, я на тебя взгляну. Я ведь в лицо тебя и не знаю по-настоящему.
Панька резко откачнулся назад.
- Пойду я,- наливаясь злой, непонятной тоской сказал он.
- Да чего ты, Пашка, в самом деле? Погоди. Обидел я тебя?
- Пойду!
- Погоди, чудак человек.
Панька замялся, не зная, признаваться ли.
- Мать у меня больная,- после паузы тихо выговорил он.- Тяжелей тебя будет.
- А-а-а,- протянул летчик.
- Мать при смерти,- упрямо повторил Панька.- Грудь у нее застужена и в горле хрип. Молоко ей топленое с медом пить надо.
Он опустился двумя ступеньками ниже, в упор посмотрел на летчика.
- За тебя, слышь-ка, корову можно получить. Тому, кто покажет тебя, в награду обещали.
Живинки поблекли в зрачках летчика. Он как-то сразу обмяк, неловко повалился на бок,
- Та-ак.
Голос его теперь был тускл, бесцветен.
- Таким манером, выходит.
- Таким, - согласился Панька. - Близко она, корова-то, и мед в погребе стоит. Таким…
Летчик молчал.
- Таким вот манером,- в отчаянии повторил Панька.- Только ты не бойся, Егор Иванович. Не бойся! Человек я или кто? У меня вон и галстук пионерский целый. Не бойся!
- Я не боюсь,- тихо сказал летчик.- Чего ж мне бояться?
- Вот-вот, не бойся, Прощевай пока.
Панька опускался по лестнице, был уже у самой земли, когда летчик окликнул его:
- Паша!
- Чего?
- Отец-то твой, Паша, немцам служит. Ты ничего, тебе я верю, не выдашь… А отец?..
Панька вспыхнул.
- Ты отца не тронь! Слышишь? Вот, ежели Соленый…
- У меня, парень, пистолет. Я не сдамся.
В избе, неожиданно для Паньки, сидел Фома Фомич Соленый. Нога за ногу брошена, под синими диагоналевыми галифе вырисовывается тугая ляжка. Белый романовский полушубок распахнут на груди, лисий треух на скамье валяется. Черные волосы цыганистого Фомы Фомича мокры от испарины.
- А, наследничек,- протянул он в ответ на приветствие Паньки и объяснил:
- Отца дожидаю. Забрал у меня Бродягу, обещал вскорости вернуться, а все нет. Мне без коня как без рук. Служба!
- За фершалом батя уехал. Путь не-ближний.
- Знаю. Что Анисья Петровна-то, как она?
- Все то же, хворает,- нехотя ответил Панька, присаживаясь на табуретку.
Соленый неспешно достал из кармана полушубка пестро расцвеченную коробку, пальцами по донышку щелкнул, наклонился к ней - тонкая сигаретка выскользнула и угодила ему в сочные, четко вырезанные губы. На фитильке зажигалки, извлеченной из другого кармана, взметнулся крошечный огонек. В кухне пряно и вкусно запахло табаком.
- Все дворы обошел я, Павел Парамонов. Все, понимаешь ли, обшарил. Чую, не мог далеко уйти тот летчик, поблизости где-то укрывается, у кого из деревенских, может. Ан нет, как сквозь землю провалился.