Старший мальчик — страница 2 из 4

ц хотел унести книги в библиотеку, сказав, что для меня они пока не подходят, но я так умолял оставить мне мое богатство, что в конце концов он согласился. Однажды в книге рассказов Томаса Манна я нашел черновик письма. Я сразу узнал почерк Эшли. Мне попадались в книгах листки, исписанные ее рукой – заметки, цитаты, наброски стихов… Это было письмо какому-то Полю. Объяснение в любви… Наконец, мне все стало ясно: Эшли любила не меня, конечно же, а некоего Поля! Я разорвал письмо – я сам не ожидал от себя такого, – расшвырял книги по комнате и пиная их ногами кричал «мне от тебя ничего не нужно!» Хорошо, что меня никто в доме не услышал. Вскоре злость моя улеглась, на меня навалилась усталость, подступили слезы. Я завыл, словно только что кто-то умер у меня на глазах… Я достал фотографию Эшли и стал просить у нее прощения.

Внимательно присмотревшись к родителям, я понял, что все мои подозрения беспочвенны, что они заняты своими делами и не обращают на меня внимания, мой странный угар от чтения прошел, и я стал жить как прежде, но воспоминания оставались одним из моих любимых занятий – я уходил гулять туда, где мы бродили с ней, я перебирал в уме мелкие подробности нашего знакомства, я читал и перечитывал книги и те листки, на которых ее рука вывела малоразборчивые строки. Нашел я как-то и фотографию Поля. И побыстрее закопал ее между книг.


Когда мне было четырнадцать, от нас ушел отец. В доме как будто что-то сломалось. Мама вела себя так, словно она тяжело больна – все время лежала и вечно была обижена на всех. В эти дни я впервые по-настоящему осознал, что кому-то может быть хуже и больнее, чем мне. Мой брат, семилетний ребенок, был совершенно забыт и заброшен, хотя сейчас я понимаю, что он переживал, наверное, больше, чем кто-либо из нас. Он не плакал, а только смотрел на нас своими печальными глазами и молчал. Никто особо не обращал на него внимания, и я в том числе, пока однажды его боль не выскочила наружу как чертик из коробки. Это было после обеда, я уже закончил есть и собирался уйти к себе, а он еще ковырялся в тарелке, вдруг я заметил, что он побледнел, а губы у него стали почти серые. Он молчал, пока мог, а потом прижал ладошки к груди и как-то странно замычал, не разжимая зубов. Я перепугался, схватил его и поволок к дивану, уложив его, я пытался добиться, что с ним, но он и сам не мог понять. Сказал только, что у него болит в груди и что он, наверное, скоро умрет. Вид у него был такой, что я готов был с ним согласиться.

Я побежал в комнату матери. Она как обычно в те дни лежала и смотрела в пустоту. Я сбивчиво рассказал ей, что происходит, но она, казалось, не находила в моих словах повода для беспокойства. Тогда я закричал в гневе, пытаясь переорать глушившие меня слезы:

– Он умрет! Он весь белый! Он умрет!

Она побежала к брату. Вызвали врача. Тот сказал, что это приступ невралгии и посоветовал создать ребенку спокойную атмосферу в семье. В моем понимании любой диагноз кроме простуды и ячменя был тяжелой болезнью. Я удивился, когда через час он чувствовал себя уже хорошо. Но с тех пор у него иногда повторялись подобные приступы боли, даже по ночам, и тогда поднявшись утром, он был тихим и вялым. Мама пичкала его лекарствами и не пускала гулять, но ее заботы хватало ненадолго.

Однажды ночью я услышал какие-то звуки из его комнаты. Он катался по кровати, слезы текли у него по щекам, но он молчал. Я принес лекарство, и чтобы помочь ему дождаться, пока оно подействует, улегся рядом и начал рассказывать. Почему-то я пересказывал ему «Буденброков», со всеми запомнившимися подробностями – истерическим сватовством и хрустящими булками, молодым пылом и неумолимостью семейного блага, он слушал меня так, как я сам когда-то слушал Эшли, и я не мог отделаться от ощущения, что она сидит рядом с кроватью, на которой мы лежали, и улыбается. С тех пор по ночам мы часто ходили в гости друг к другу, я рассказывал брату разные истории из книг, а он немногословно передавал мне тайны своей мальчишеской жизни, в которой были, как мне казалось, одни дальние странствия и эпические сражения. Он вообще был бесстрашным путешественником и поведал мне много интересного о таких темных углах нашей округи, о которых я и не подозревал, или куда побаивался лезть. Иногда мы расходились и гоготали или спорили в голос, и тогда мы не слышали, как проходила по коридору мать, и приоткрыв дверь страшным шепотом кричала: «Быстро спать!», «Вы издеваетесь надо мной?» и иногда даже «Я убью вас, мальчики!». Нам было жаль, что мама так расстраивается и злится, но никой вины за свои ночные беседы мы не чувствовали, наоборот, словно подпитываясь друг от друга, словно сплетая в горячем шепоте свои души, мы становились сильнее и спокойнее.

Однако вскоре и этой радости мы лишились. Брата отправили учиться в пансион. Видимо, оплатил его обучение отец, но сделано это было как-то неявно, через кого-то из родственников. За ним должна была приехать машина, а я очень спешил из школы, и все-таки опаздывал. Хотя я еще вечером собрал для него все, что хотел ему дать с собой, все-таки я надеялся еще чуть-чуть побыть с ним. Я подбежал к дому и увидел эту машину, а мой любимый бутуз, уже сидевший внутри, изо всех сил отпихивал ногами дверь, которую пытались закрыть, и ревел как белуга. Увидев, что я пришел, он все-таки выскочил и вжался в меня головой так, что у меня затрещали ребра. Я гладил его курчавую голову и не мог понять, как мне отпустить его. И только когда зарыдала мать, он послушно отошел, посмотрел на меня исподлобья и молча сел в машину.

Дома стало совсем плохо. Денег не хватало на самое необходимое, мама никак не могла снова начать жить и предпочитала умирать от обиды и несправедливости. Я пытался как-то отвлечь ее, но мои неумелые потуги были бесполезны, и думая обо всем этом, я не мог понять, почему же не кажется ей несправедливым, когда мы лишились отцовской любви, лишить нас еще и материнской. Приходили письма от брата. Я по многу раз перечитывал эти глупые письма, пытаясь увидеть его смешную рожу с засосанной верхней губой и оттопыренной нижней – так он обычно что-то писал – и понять, что на самом деле происходит за его скупыми отчетами о жизни. На летние каникулы его забирали родственники на море, а у нас не было возможности поехать туда, так что я видел его только под рождество. И эти яркие зимние дни мы с ним вспоминали потом во многих письмах. Он похудел, но оставался таким же крепким, неуклюжим и по-прежнему был букой, отчаянным и молчаливым. В школе он привык драться, я постоянно получал от него шуточные тычки и иногда мы с ним словно щенки резвились на снегу и приходили домой в растерзанной одежде и ссадинах к ужасу мамы. А вечером, до отвала наевшись и устроившись у меня в комнате снова рассказывали друг другу свои истории, в которых фигурировали уже новые лица.

Я учился в колледже, учился на отлично и получал самую большую из возможных стипендий, и неожиданно для себя, с легкой руки отца одного из моих сокурсников, стал подрабатывать репетиторством. Подтягивать малявок, ровесников брата. Мне было как будто легче от общения с ними, а иногда, когда в их глазах я читал, что сейчас открываю им удивительный мир, я снова и снова чувствовал рядом Эшли.

Казалось, и мама стала потихоньку привыкать к нашей новой жизни и по-новому посмотрела на меня, поняла, что рядом с ней хоть еще и совсем зеленый, но все-таки мужчина, способный о ней позаботиться. Несколько раз я слышал от редких гостей матери упоминания обо мне в таком духе: «Ваш старший мальчик подает большие надежды», «Как хорошо, что ваш старший мальчик не лоботряс, вы можете им гордиться». Конечно, мне это льстило. Несколько раз мы с мамой выбирались в театр или на выставки, она стала лучше выглядеть и больше интересоваться тем, что происходит вокруг. Я ждал лета, надеясь, что в этом году на каникулы брат приедет к нам и это еще улучшит наши дела.

Мы жили теперь на окраине города, в маленькой квартире, а до колледжа я добирался автобусом и метро. Часто когда я стоял на остановке мимо проезжал шикарный Ситроен, за рулем которого был какой-то элегантный господин. Ситроен был приметным, и несколько дней в неделю в одно и то же время я провожал его глазами, думая, что когда-нибудь тоже сяду за руль такого красавца.

Как-то в дождливый день я прятался под крышей остановки и читал письмо от брата, которое достал из ящика с утра. Тут останавливающаяся машина выплеснула на тротуар небольшой фонтан. Это был Ситроен.

– До метро? – спросил его хозяин. – Садитесь.

Я скептически пожал плечами – с чего это вдруг он решил меня подвезти? Состроив презрительную мину я кинул ему: «Подвезите лучше старушку». Я открыл заднюю дверь его машины и проводил пожилую женщину в салон, и в эту секунду во мне вскипела злость на себя: почему я должен упускать возможность так шикарно прокатиться? Я резко дернул ручку передней двери и плюхнулся на сиденье. Автомобиль тронулся. Я откинулся на спинку и смотрел на пробегающие кинолентой дома, разглядывал богатое чрево салона. Какое-то волнение копошилось во мне. Я не мог разобраться, в чем дело. Его руки красиво, подчеркнуто красиво, лежали на руле…

Старушка попросила остановить у рынка и, пожелав благодетелю короб всякого счастья, исчезла, мы двинулись дальше. Я вжался в спинку сиденья и искоса посматривал на него. Мне доставляло удовольствие его разглядывать, это было похоже на игру – он очень чутко реагировал на взгляд, стоило посмотреть на его пальцы, как он начинал шевелить ими и менял положение той руки, на которую я смотрю. Вдруг он остановил машину. Я еще не успел понять, почему. Повернувшись в его сторону, я увидел, что он смотрит на меня в упор. Вот таким мне хотелось бы быть, когда я стану взрослым. Эта элегантность и небрежность, изысканность и налет грусти, наверное, это так нравится женщинам… Мне не хотелось выходить под дождь, и чтобы не затягивать неловкое замешательство, я выпалил неожиданно резко.

– А какого черта вы решили меня подвезти?

Он, казалось, на мгновенье напрягся, словно застигнутый врасплох, но затем удивительно беспечно пожал плечами и улыбнулся: