еточку, отделяющую трамвай от беспечных пешеходов, он выливавшийся в стриженный парк, затем Зверинская улица или, в соответствии с магазинными планами мамы, улица Олега Кошевого (Введенская, по названию собора) и всегда замыкавший прямоугольник Большой проспект Петроградской стороны с мороженщиком на углу — мама была неравнодушна к мороженому.
Кстати, Зверинская улица названа так не в честь какого–нибудь революционера Зверинского, как, например, проспект Огородникова или Мясникова улица, а потому, что она выводит к зверям, к зверинцу, к воротам зоопарка. Мы жили на улице Блохина. А вот уже Блохин был вожаком красных революционных трамвайщиков.
Торчащее колом здание поликлиники на углу Зверинской и Большой Пушкарской, совершенно чуждое царящей вокруг доходной архитектуре прошлого века, так милой петербургскому сердцу, тогда еще не было построено, на этом месте выпирал строительными кочками пустырь. На пустыре полулегально лепились друг к другу полтора десятка разномастных кособоких гаражей — примостившаяся плесень частной собственности. Во второй с краю железной коробке был поставлен отцовский «москвичок», тот, самый первый, брат близнец репарационного «Опель–капитана», тупорылый автомобильчик с накладными крыльями и запасным колесом, подвешенным прямо на плоский задок. Он был куплен, как помнится, на гонорар от первого отцовского учебника.
А вот, кстати, этот «москвичок» на следующей фотографии. Обочина загородной дороги, и на ней — сверкающее хромом маленькое чудо, важный автомобильчик, с забавной серьезностью подражающий своими обводами роскошным немецким монстрам военных лет. Загородная прогулка. Мама с восхитительным шиком поставила ногу на порожек открытой двери. Я посажен прямо на капот. Мой десятилетний брат, забравшийся на водительское место, небрежно положил руки на баранку и с презрительным лицом ковбоя из американского вестерна перебрасывает из угла в угол рта изжеванную спичку. Какое неслыханное буржуйство! Какая роскошь… На худом вечно моложавом лице отца немного растерянное выражение кабинетного человека, попавшего вдруг в бытовую суету; он щурится на яркий свет.
Почему мы перестали смотреть старые фотографии? Не хватает времени? Да нет, не в этом дело. Отчего–то больно стало видеть выражение наших лиц того времени. Какие–то они раздражающе счастливые и глупые. В них не хватает какого–то важного жизненного знания: это лица людей, все еще верящих, что живут в самой счастливой, самой свободной, самой справедливой стране. Лица людей, железным занавесом и тотальной пропагандой избавленных от размышлений о жизни, о мире и о себе.
Больно думать, что ты чему–то верил, или по крайней мере доверялся, и на основании этого доверия был счастлив, а тебя, оказывается обманывали самым бессовестным образом.
Так, наверное, оставленный муж, пусть даже нашедший новое счастье, навсегда вычеркивает из памяти прожитые годы, и никогда не смотрит фотографии, на которых он еще женат и счастлив. Потому что невозможно смотреть на эти фотографии и не вспоминать, чем все кончилось…
…Жизнь, заключенная в фотографиях. Из многомерности мира исключена временная координата. Фотографии вперемешку ссыпаны с острия временной оси в обычный ящик платяного шкафа.
Вот я — первоклассник с букетом традиционных гладиолусов. А рядом — я в пионерском лагере, и здесь мне уже десять.
А вот брат Боря — абитуриент. Напряженное лицо и отчянный взгляд. Страшные рассказы про армию и дедовщину.
А вот уже банкет по случаю юбилея: отцу исполнилась первая круглая дата. Замминистра, генерал, с барским добродушием вручает юбиляру какую–то шутейную грамоту (настоящая была вручена днем, в официальной обстановке); мама хохочет, запрокинув голову. На столе между традиционными ресторанными тройками бутылок (водка, сухое вино, коньяк) среди разеточек с икрой и тарелок с красной рыбы (1971 год, расцвет империи) — мамины домашние пироги, для того, чтобы «было хоть что–то вкусное».
Вот Евпатория, пляж, яркое солнце, но ветер, море штормит; цветная фотография, сделанная от нечего делать (купаться нельзя) у пронырливого пляжного фигаро: она и сыновья. Мамин силуэт уже заметно округлился, это не прежняя легкомысленная красотка со сногсшибательной талией. А ну и пусть! Зато — спокойствие и умиротворение: вот они, сыновья, смысл и оправдание жизни. Старший, уже студент, уже с небрежным перезрением в лице, уже тяготящийся семейными обязательствами, в том числе необходимостью фотографироваться на виду у всех. И младший, школьник пятого, наверное, класса, еще с детской ласковостью прильнувший к матери, еще улыбающийся беззаботно и озорно.
Мама, мама… Хорошо ли тебе там, в бесконечной дали, в непостижимом и печальном мире вечного покоя. Смотришь ли ты на нас, хотя бы изредка? Или тебе кажутся непростительно суетными наши мысли и дела?
В Евпатории мы сопровождали отца, приехавшего туда в командировку. Сам он в это время где–то в тридцати километрах оттуда через обращенную в небо металлическую тарелку, размеры которой позволяют ездить внутри на велосипеде, ведет связь с нашим космическим кораблем. Но об этом нельзя говорить вслух.
А вот зима, семейство выстроилось по ранжиру на лыжне. (Старший сын за город не поехал, у него другие интересы). Лыжня проложена вдоль дачного штакетника, за штакетником недостроенный домик. Новый этап, Карельский перешеек, строим дачу, сажаем огород.
А вот свадьба брата. Боря в сером костюме, с обычным глуповатым лицом жениха. По правую руку от молодых — мама, сильно погрузневшая, с сединой, но красивая, величавая. Теперь свекровь. На лицо свекрови успело пробраться выражение затаенной досады: невестка уже сделала что–то не то.
А вот, пожалуйста, внук, последняя, самая жгучая мамина любовь. Он стоит в кроватке, сытый и самодовольный, придерживая ручкой задранную ночную рубашечку, готовый перед сном отлить избыток священной младенческой влаги в подставленный бабушкой горшочек. Бабушка сосредоточенно склонилась в внучеку, но его туго спеленутая пушечка все никак не соберется сделать положенное ей дело: малыш рассеянно откинул голову и сверлит глазками направленный на него объектив, невидимого фотографа и его камеру.
1987 год. Уже совсем близко к последней черте… Мама уже больна, хотя мы этого никто еще не знаем.
А где же старенький серенький пакетик, с надписью «Рая до 1941»? Ага, вот они, фотографии маминых детства и юности.
Вот вытаращившийся на свет карапуз — не поймешь еще какого пола — на коленях строгой женщины в косынке периода индустриализации. Справа за спиной женщины красный командир, положивший руку на плечо жены. Это семья мамы, мои дедушка и бабушка, которых я не знал — оба погибли в войну. А вот мама — пионерка с вдохновенным от постоянного недоедания лицом довоенного подростка. Вот общая, классная; в центре учительница с проницательным и порочным лицом Берии. Вот купальня в пионерском лагере.
Грустно…
Положим–ка их рядком: карапуза на колене, пионерку, школьную выпускницу, молодую мамашу в шикарной шляпке, маму с двумя детьми в Ялте, свежеиспеченную свекровь на свадьбе, бабушку, безоглядно любящая внука…
Выстроим, так сказать, жизненную хронологию. Человеческая жизнь свободно укладывается в несколько снимков.
Жизнь, выпавшая, на не очень удачное время.
Впрочем кто знает, какое время удачное, а какое нет… Да и вообще можно ли так говорить: этот жил в удачное время, а этот в неудачное. Каждое время по–своему прекрасно, и в каждом достаточно боли и горечи.
Каждому человеку дано в жизни познать счастье. И каждому — несчастье. В более или менее справедливой пропорции. И для этого каждому дана для его собственная жизнь. Выпавшая на то или иное время.
А времена не выбирают…
После двух часов дня набрал найденный на перекидном календаре номер больничного телефона и попросил позвать к посту дежурной отца.
— У Елисеенко на той фотографии три полковничьи звездочки.
— Правда, — обрадовался отец. — Я же помню, что он тогда еще не был генералом. Генералом он стал в шестьдесят восьмом, после запуска Союзов. Тогда сразу многих повысили, в том числе и его. Меня самого включили в списки на Государственную премию, но наверху какой–то негодяй вычеркнул из–за фамилии. А Елисеенко тогда был полковником. Все верно. А то Коробкин пишет: «Приехали на космодром зимой шестьдесят шестого и сразу пошли на доклад к генералу Елисееву». К какому генералу, шарлатан? Вообще, этот Коробкин — ничтожная личность. Был на космодроме два раза в фуражной экспедиции, а теперь почитаешь — он тому друг, с тем на рыбалку ездил, у того–то доклад принимал. Негодяй. А с Елисеенко тогда забавнейшая ситуация сложилась. У него в подчинении было уже больше десятка генералов, один даже генерал–полковник, а он все еще с маленькими звездочками ходил. Вот так.
Мы помолчали.
— Как вчерашнее обследование?
— Никак. Ничего не говорят. Видимо, нужно вам кому–то идти. Может быть вам скажут.
— А профессор?
— Профессор все одно: полный покой. Хватит, говорит, мы с вами уже достаточно поработали, можем с чистой совестью отдыхать. А как отдыхать? На рыбалку ходить? Домино стучать?
— У тебя есть твои записки.
— Да какие там записки! Я не специалист. Мне только жалко, что настоящих очевидцев становится все меньше и меньше, а интерес к тем годам совсем пропал. Никому не до этого. А потом спохватятся, да будет поздно. Это ведь история. Целая эпоха.
Да, эпоха. Эпоха, которая уходит.
1989 г.