Тогда как Хайдеггер утверждает, что речь идет о таинственной сущности под названием Dasein. По-немецки слово означает «бытие здесь», и это значение специально сделано довольно смутным. Хайдеггер полагает, что более специфические вещи (такие, как «субъект» Канта, само понятие человека или же «экономических отношений») представляют собой «модусы» Dasein, что-то вроде ключей, отмечаемых на нотной записи. Древняя Месопотамия — это Dasein в тональности агрокультурной «цивилизации», тогда как аборигены — это Dasein в тональности палеолитических охотников и собирателей. Люди не «обладают» Dasein, поскольку Dasein производит или реализует человека, точно так же как скрипач реализует сонату Баха. И хотя ничто не указывает на то, что Dasein может быть только человеческим, именно это опрометчиво утверждает Хайдеггер. Dasein не вполне здесь, он непостоянен, подобно мерцающему свету фонарика. Однако, по Хайдеггеру, он бывает только человеческим, и немецкий мерцающий фонарик намного аутентичнее других видов такого фонарика. Разумеется, это не имеет никакого смысла, причем в категориях самого же Хайдеггера. Именно это доказывает ООО. Денацификация Хайдеггера не означает, что его надо игнорировать или обходить стороной. Она на самом деле означает, что надо быть бо´льшим хайдеггерианцем, чем сам Хайдеггер.
Так что, если ощущение истины красоты и говорит вам нечто истинное о чем угодно, — а что угодно в ООО как раз и называется объектом, причем объекты такого рода строго отличаются от объективированных вещей, поскольку они таинственны по самой своей сущности, — ощущение истины говорит именно то, что вещи открыты. Также опыт красоты говорит вам, что эта вещь, вещь, которую я вижу прямо здесь, неуловима. Она вполне жива, однако я не могу прибрать ее к рукам… Не могу держать ее в узде. Примерно то же самое говорит зеркало заднего вида в американских машинах, на самой границе поля зрения: ПРЕДМЕТЫ В ЗЕРКАЛЕ БЛИЖЕ, ЧЕМ КАЖЕТСЯ. Или возьмем объекты на полке художника Хаима Стейнбаха. Они по самой своей сущности чудные, с придурью, они не на месте, и эта не-уместность вещей не просто функция поломки или сбоя вещей, их становления vorhanden. То, что вы испытываете при синдроме смены часовых поясов или глядя на инсталляцию Хаима Стейнбаха, связано именно с тем, как, собственно, существуют вещи.
Всё это сводится к тому, что нормализация вещей как раз и является искажением. Искажением искажения. Быть в определенном месте, существовать в какой-то эпохе, например эпохе массового вымирания, — само по себе жутко. Мы не обращали особого внимания, и дефицит внимания сохранялся примерно двенадцать тысяч лет, с начала агрокультуры, которая со временем потребовала промышленных процессов, а потому и ископаемых видов топлива, а значит, и глобального потепления с массовым вымиранием.
Реструктурация или деструкция логистики мира, выросшего из агрокультуры, которую в другом тексте я называю агрологистикой, — одна из вещей, которые могли бы покончить с глобальным потеплением, однако обычно считается, что это не вариант, поскольку бы отсюда следовало, что надо смириться с не-«модерным» взглядом[12]. Агрологистика — это логистика господствующего способа агрокультуры, который появился в Месопотамии и некоторых других частях света (в Африке, Азии и обеих Америках) примерно за десять тысяч лет до нашей эры. Агрологистика по своей внутренней логике связана с выживанием: людям неолита нужно было пережить (мягкое) глобальное потепление, поэтому они осели в виде устойчивых сообществ, ставших потом городами, чтобы хранить зерно и планировать будущее. Они начали проводить различия между сферами человеческого и нечеловеческого, то есть тем, чему пристало находиться внутри городской черты, и тем, что существует за границей поселения, причем эти различия сохранились и по сей день. Также они провели различия в своей собственной среде (отсюда кастовая система). В самом скором времени после запуска агрологистической программы появились те феномены, которые мы связываем с жизнью как таковой, особенно патриархат и социальная стратификация, а также разные типы классовых систем. Важно помнить о том, что всё это исторические конструкты, следствия того, что кочевники и охотники-собиратели осели и построили города, основанные на определенной форме режима выживания.
Современный взгляд был основан на монотеизмах, которые сегодня выглядят ветхими и откровенно кровавыми (хотя сам этот современный взгляд числит себя последней стадией расколдовывания, освобождающей от монотеизма), причем их собственный корень — в приватизации заколдовывания во времена неолита и его «цивилизации».
Экологическое сознание — это сознание непреднамеренных последствий. Одно из направлений экологической политики стремится осветить вообще все вещи в мире, используя ровный немигающий свет, чтобы никаких непреднамеренных последствий не осталось. Но это невозможно, поскольку вещи таинственны по самому своему существу. Такая экологическая политика привела бы к чудовищной ситуации, «обществу контроля», если вспомнить тут удачный термин, придуманный философом Жилем Делёзом для описания нашего современного мира. В экологическом обществе контроля сегодняшняя ситуация, когда детей каждые пять секунд проверяют на то, способны ли они походить на довольно медленное вычислительное устройство, показалась бы пикником анархистов. Еще больше предсказуемости, еще больше эффективности. Если грядущее экологическое общество будет выглядеть так, я на самом деле не хочу в нем жить. На самом деле оно даже не было бы экологическим. Это был бы тот же самый мир, но в версии 9.0.
Следовательно, грядущее экологическое общество должно быть немного бардачным, разбитным, расслабленным, чудаковатым, ироничным, глупым и грустным. Да, грустным — в том смысле, который имеет в виду героиня британского научного-фантастического сериала «Доктор Кто»: грусть — это счастье глубоких людей[13]. Красота в этом смысле тоже грустна. Грусть означает, что есть что-то, чем вы не можете вполне овладеть. Не можете схватить. Вы не понимаете, кто на самом деле ваш бойфренд. Моя замечательная жена — не до конца моя. А это, в свою очередь, значит, что красота тоже неуловима, красота как таковая, так что красота должна быть окаймлена чем-то слегка отвратительным, чем-то, что нормативные теории эстетики всегда пытаются устранить. Должно быть двусмысленное пространство между искусством и китчем, красотой и отвращением. Неустойчивый мир, мир любви, philos. Мир соблазна и отвращения, а не авторитета. Более-менее истины, а не твердой истины и твердой лжи. Истина — это своего рода более-менее истина в разрешении 1000 dpi. Это не то же самое, что сказать, будто всё — ложь. Такое утверждение пытается не быть более-менее истинным, и именно поэтому оно в конечном счете противоречит самому себе. Если всё — ложь, тогда и высказывание «всё — ложь» тоже должно быть ложью, и так далее…
В общем, мы здесь говорим не о традиционном понятии постмодерна. В определенном смысле постмодернистское искусство — и я отнес бы к этой категории и песню «Once in a Lifetime» группы Talking Heads — на самом деле является началом экологического искусства, то есть искусства, которое включает в саму свою форму собственную среду (или среды). Конечно, всякое искусство экологично, так же как всякое искусство говорит тем или иным образом о расе, классе и гендере, даже если и не открыто. Однако экологическое искусство откровеннее. Возможно, на уровне самосознания постмодернизм знал об этом не всё время, однако амбиентная открытость и странная искаженность многих его форм говорят о Земле, из которой они в конечном счете сделаны. Происходит что-то реальное. Крайняя постмодернистская позиция утверждает, что ничто не существует, поскольку всё есть конструкт. Эта идея, ныне известная под именем корреляционизма, оставалась популярной в западной философии на протяжении примерно двух столетий. Мы недавно имели с ней дело, когда обсуждали различные типы «реализатора». И опять же, идея в том, что вещи сами по себе не существуют, пока они не «реализованы», — примерно в том смысле, в каком дирижер «интерпретирует» музыкальное произведение, а продюсер «реализует» сценарий в виде фильма.
Но с данной идеей случилась одна забавная штука. Чтобы реальность была корреляционистской, должен быть как коррелят, так и коррелятор: должна быть скрипичная соната, а не только скрипач. Перед нами словно два ползунка на микшерском пульте. Со временем ползунок коррелятора был выведен на максимум, тогда как ползунок коррелята опустили до минимума. И это привело к довольно-таки скучной (и как нельзя более антропоцентричной) идее о том, что мир есть в точности то, что из него делают люди, поскольку коррелят сведен к минимуму настолько, что звук такой, будто это не дуэт, а просто соло коррелятора.
Родословная корреляционизма начинается с Канта, который, как мы отметили, стабилизировал взрывоопасную идею о том, что причинность невозможно увидеть напрямую, что она может выводиться исключительно статистически, — это была идея, которой Дэвид Юм взорвал домодерные теории о причине и следствии. Кант стабилизировал взрыв, сказав, что, хотя нельзя увидеть, к каким результатам причинность приведет в будущем, она может полагаться крепким задним умом, коррелятором в его ретроспективном взгляде. И опять же, по Канту, коррелятор — это то, что он называет трансцедентальным субъектом, а после Канта было предложено несколько альтернативных вариантов такого коррелятора, о которых я уже говорил, в частности дух истории (Гегель), экономические отношения между людьми (Маркс), воля к власти (Ницше), либидинальные процессы (Фрейд),